Ирина не скрывала, что о новой поездке в лагерь думает со страхом. Очевидно, и Кротов, несмотря на хваленый прибор, ехать побаивался. Особенно Кротов ликовал, что нашлась изъятая у него при обыске работа "Между смертью и жизнью", он считал свой экземпляр единственным, а тут оказалось, что была копия и он, Кротов, рукописи не погубил. Кротов, конечно, умел радоваться, скоро его веселье заразило и меня, и архивариуса, и Лапоньку. То ли поэтому, то ли просто за ним никого не было видно, мы не заметили, что Ирина вдруг из нашего праздника выпала. Сейчас, Анечка, мне кажется, что я помню, что тогда, чем в большее неистовство приходил Кротов, тем подозрительнее смотрела на него Ирина. Она еще с их первой поездки в Инангу отчаянно боялась его восторгов, и вот, когда он пытался подключить ее к общей радости, сделать так, чтобы и она ликовала, когда он подхватывал ее и кружил от того, что нашлись воспоминания Моршанского, она будто не понимала, что происходит, только знала, что ничего хорошего ее не ждет.
   Пойми, мы все были счастливы, не один Кротов, все считали, что "Пятьдесят восьмая статья" - наша самая важная находка, с другими она в сравнение не идет, от радости, наверное, и не заметили, что Ирины с нами больше нет. Это было очень странно, хлопнувшую дверь никто не слышал; здесь, в сторожке, спрятаться вроде негде - комната и малюсенький закуток возле печки, где сохли дрова; и вдруг из закутка послышались писклявые хлюпающие звуки. Сначала никому и в голову не пришло, что там Ирина и что она плачет; мы стояли и, будто дураки, смотрели друг на друга. Она плакала все громче и громче, все безутешней, уже почти захлебываясь слезами, а мы не знали, ни что думать, ни что делать, как, чем ей помочь. От нашей радости к ее горю перебросить мостик что-то не получалось.
   Анечка, милая, я не скрываю, что вашего брата - и маму, бывает, и тебя понимаю неважно, то же с Ириной. Я ведь раньше, когда разбирал Колины письма, многое ей рассказывал. В частности, о встрече Коли со Спириным в Канске, которую упоминает Петелин, говорил, и о стоянии на Ходынке, и о воскрешении Лазаря Кагановича. Причем нельзя сказать, что она слушала меня невнимательно, что ей было неинтересно, просто в Ирине, я думаю, было убеждение, что ни ее, ни ее отца это не касается и коснуться не может, что это не про них.
   Я тебе уже писал, что примерно с полгода назад перестал слышать Иринин квоч и, когда однажды поинтересовался, почему, она сказала, что ей кажется, что отец боится, не хочет, чтобы она - дочь - его воскрешала. Сколько она ни старалась, чтобы ему было не больно и не страшно, но и вправду, наверное, воскрешение не дело детей, их любви. Похоже, Христос любит нас как-то по-другому, и именно Его любовь нужна человеку, чтобы вернуться к жизни. Во всяком случае, она ясно видит, что отец ждал не ее и ей не рад.
   Ирина была тогда очень грустна, печальна, одновременно обескуражена, и я не сомневаюсь, что проблемы там были серьезные. Настолько, что больше пока воскрешать отца она пытаться не будет. Дальше, подобно мне, она сидела в ограде на скамеечке или - в сильный мороз - у себя в избушке и говорила с отцом, вспоминала его. А с того дня, когда нашлась "Пятьдесят восьмая", я опять слышу квоч с утра и чуть не до ночи. По-моему, она твердо уверена, что следователь, который вел дело ее отца, благодаря Моршанскому уже собрал все необходимое, и теперь один вопрос: или она, или он.
   Это настоящая гонка, где важен каждый день, каждый час, и Христос, к сожалению, участия в ней не принимает. Вчера она мне сказала, что один-единственный раз представила, как отец впервые открывает глаза и видит перед собой не Христа и даже не ее, собственную дочь, а своего следователя. Представила его ужас - он пытается кричать, но ни бронхов, ни связок у него еще нет, кричать ему нечем, он только хрипит - и ей достаточно. Она сама сутки напролет готова за него выть, биться об ограду, о камень, лишь бы наваждение кончилось.
   Удивительно, Аня, насколько плохо мы друг друга понимаем. Кротов по-прежнему уверен, что все хорошо, замечательно и Ирина не плакать должна, а радоваться. В тот вечер, когда Ирина, как была в слезах, ушла к себе, он принялся нам объяснять, что у нее обычная бабья истерика, она так боялась поездки в Инангу, что, услышав, что ехать не надо, - сорвалась. Он и сейчас говорит про нервы, и я ему не возражаю. В конце концов, у Ирины есть право решать, что мы про нее должны знать, а что нет.
   К сожалению, сейчас она нас почти не навещает, мы остались вчетвером. Работа идет прежним темпом, она и раньше участвовала в ней мало, но без Ирины грустно. Правда, Кротов время от времени ходит к ней в избушку, но то ли Ирина встречает его неласково, то ли здесь другая причина, возвращается он скоро и ничего не рассказывает. Про ее квоч мои домочадцы не знают, гадают, с азартом, наперебой. Большинство думает, что птица - я и тут молчу.
   Пожалуй, Аня, я Ирину понимаю. Теперь, когда о Христе нет и речи - или она, или следователь - ей кажется, что с прежними страхами отца можно не считаться. Если сравнить со следователем, они чистой воды каприз. Несмотря на историю с Ириной, Кротов был и есть на подъеме; прямо жуть берет, какой груз на нем висел из-за серегинских работ - "Святой Троицы" и особенно из-за "Между смертью и жизнью", где он был уверен, что погубил единственный экземпляр. Ведет он себя, будто накануне ему отпустили смертный грех.
   Я за него очень рад. Человек он, безусловно, честный и хороший. Надю, вдову Моршанского, мы известили о рукописи в тот же день. Кротов из Рузы позвонил ей по телефону в Ленинград и подробнейшим образом рассказал про нашу находку. Оказалось, что утром она, разбирая вещи, нашла маленький медный крестик, свой крестильный, а под ванной - потерянное десять лет назад обручальное кольцо. Подметала - вдруг оно оттуда выкатывается. И вот не успела надеть - кротовский звонок. Сказала, что через три дня привезет портативный ксерокс и снимет копии, чтобы было и у нее, и у нас. Не сомневаюсь, что желающих напечатать "Пятьдесят восьмую статью" будет достаточно. Такие главные новости.
   Да, еще одно. Изложение серегинских рукописей сделано Моршанским сухо, но безусловно профессионально. Всего там пять работ, и суть того, как понимал Новый Завет и самого Христа Серегин, представить по ним нетрудно. В каждую из аннотаций Моршанского кем-то вклеены две-три страницы фотографий из соответствующей рукописи Серегина. По словам Ирины, рука несомненно его. Писал Серегин своеобразно: с ятями, ижицами, вдобавок, подражая семинаристам, он многие знаки и начертание букв позаимствовал из старославянского.
   Возможно, для Серегина здесь был некий шик, свидетельство, что и он, барин, умеет то, чему учили лишь потомственных поповичей, но я, Анечка, читая сфотографированные страницы, часто застревал, беспричинно раздражался.
   Впрочем, зря пишу о ерунде. В этом и следующем письме я тебе пошлю изложение основных серегинских идей, выжимку уже из Моршанского. Его конспекты я сократил раза в три. Учти вот что. Я уверен, что после публикации "Пятьдесят восьмой статьи" на свет скоро выплывут и подлинники серегинских трактатов; если кто-нибудь из тех, с кем ты знаешься, ими заинтересуется, захочет перевести, издать, проблем не будет. Согласие Ирины есть, я ее спрашивал.
   Первая работа называется "Две ипостаси". Объем примерно сто рукописных страниц, а суть - в трех тесно связанных между собой идеях. Начинает Серегин с того, что Господь всегда открывается человеку так, чтобы по возможности ничего в нем не разрушить. После грехопадения, пишет Серегин, добро и зло соединено в человеке почти столь же прочно и неразрывно, как в яблоке с райского дерева способность познания того и другого. Лишь праведник из праведников, святой из святых - Моисей - мог на горе Хорив разговаривать с Богом один на один. В прочих евреях, хоть и были они избранным народом Божьим, накопилось слишком много зла, слишком много греха - приблизься они к Господу, зло бы сгорело, а вместе с ним погибли и сами евреи.
   Бог, говоря с человеком, каждый раз оставаляет ему возможность, даже право Его не услышать, то есть и здесь свобода воли остается за человеком целиком и полностью. И все равно, пишет Серегин, откровения Господни сопровождались потоками крови (побоища между различными направлениями христианства в первые века после Рождества Христова, позже религиозные войны), для Господа огромная трагедия, что чистое добро, которое от Него идет, человек с легкостью обращает в ненависть и смертоубийство. Кстати, Анечка, я и дальше в "Двух ипостасях" находил немало почти буквальных перекличек с Колиными письмами. Помнишь, что он писал о несвободе Господа, о Его зажатости нами, нашим злом? Правда, стиль Серегина спокойнее и академичнее.
   Следующая мысль или, если хочешь, второй серегинский постулат. Соглашаясь с изначальной, двойной Богочеловеческой природой Христа (тут он всецело в рамках канона), Серегин пишет, что эти отношения между двумя сущностями Христа, начавшиеся в день зачатия сына Божия, не были чем-то неизменным, навечно данным. Самоумаление Господа отнюдь не исчерпывается тем, что Христос был зачат, выношен и рожден земной женщиной. Вся его жизнь на земле - жизнь гонимого, преследуемого человека. Человека, вынужденного то и дело бежать, прятаться, скрываться. Человека, очень часто в Себе и в собственных силах не уверенного. Чудеса, которые Христос творит и которые по Его слову творят Его ученики, здесь мало что меняют. Творил чудеса и Моисей, но ведь он не был Сыном Божьим, пишет Серегин.
   Примеры вышесказанного в "Двух ипостасях" многочисленны и общеизвестны. Еще младенцем Он с Матерью, спасая Свою жизнь, бежит в Египет, позже, уже открывшись миру как пророк и мессия, бежит из одного города Палестины в другой, преследуемый то Синедрионом, то римлянами. Как часто Он неуверен в себе! Он молит Господа и не знает, даст ли Отче Ему силу воскресить Лазаря. А молитва Христа на Голгофе и на горе Фавор? И разве мог сатана властью над миром искушать Бога? Конечно, и на земле, пишет Серегин, Христос догадывается или даже знает, что он Бог, но по временам он отчаянно в этом сомневается. Боится, мучается, что взял на Себя чересчур много и Господь от Него отвернулся. То есть на земле, когда Он искупает первородный грех, Он - человек со всеми его слабостями, сомнениями, страхами, и именно потому так велика Его жертва. Лишь пожертвовав, отдав свою человеческую жизнь за других людей, спасая их, Он будет вознесен на небо и от самого Господа узнает, что Он - Сын Божий.
   Из этих двух первоначальных положений Серегин выводит третье, для него главное, ради которого работа и написана. Он говорит, что если другим народам, в течение веков ставшим христианскими, Сын Божий сразу открылся как Богочеловек, явился им уже вознесенным на небо, воскресшим, то к евреям был послан человек и пророк Божий. Евреям, странствуя по Палестине, он проповедовал двояким образом. С одной стороны, подобно пророкам, бывшим до него, - словом. Зная последующие две тысячи лет еврейской истории, очень многое, например, в Нагорной проповеди трудно отнести к кому-нибудь, кроме них. Но слова, которые Христос говорил евреям, в Его время говорили в Израиле и другие учителя, в частности из ессеев, и потому не менее важна, считал Серегин, была другая Его проповедь.
   Жизнь Христа на земле - свернутая в тридцать три года вся история еврейского народа. И та ее часть, что уже прожита, и пророчество грядущего. По-настоящему как народ евреи начались в Палестине, с Иакова и его сыновей, кочевавших там со своими стадами - рождение Христа в Вифлееме. Память об этом - Младенец, лежащий в яслях рядом с волом и осляти, согревающих Его своим дыханием. Потом бегство в Египет. Племя Иакова бежит туда, спасаясь от голода - Христос, преследуемый Иродом. Дальше - исход, возвращение обратно, в Землю Обетованную, жизнь, взросление, работа Христа плотником - народ строит города, дороги, обрабатывает землю, наконец возводит храм. Наступает время проповеди, которая сменяется погромами, изгнанием, нередко - поголовным истреблением. И вот когда их гонители уверены, что с ними покончено, по воле Бога - чудо: спасение и воскрешение.
   Важнейшим наследием евреев Серегин считал то, что со времени восстания против римлян в 137 году (почти восемнадцать веков) они как народ никогда не убивали. Другие называли свою землю святой потому, что она полита кровью их предков. Подобно язычникам, они денно и нощно приносили кровавые жертвы, веруя, что Господу они угодны, жертву же бескровную, к которой призывал Христос, приносили одни евреи.
   Свою работу Серегин заключал коротким пассажем. Неважно, писал он, что они не убивали по принуждению и из слабости: нас от греха тоже спасает страх Божьего Суда и ада. Главное, что на их руках нет крови.
   Вторая работа Серегина называлась "Между смертью и жизнью". Он считал, что между нашим миром и вечной жизнью есть некое пространство, населенное людьми, которых лишили жизни насильно, вопреки всем божественным и человеческим узаконениям. Там они пребывают срок, до дня, часа и минуты равный недоданному им на земле. Среди прочего потому, что родные, близкие не верят, не могут смириться с их смертью. Как бы не отпускают их в смерть, держат своей любовью.
   Правоту близких признает и Господь. Так что насильно погибших, может быть, неправильно считать мертвыми. Но это и не жизнь, скорее - время, которое дано убитым, чтобы свидетельствовать против собственных палачей. Их показания для Бога на том суде, на котором Он судит нас, смертных, играют решающую роль. Убитые, их страдания, их муки есть та линза, через которую Господь смотрит и судит нашу жизнь. То есть Он смотрит на нас глазами невинно убиенных, и последнее никому из живущих забывать не следует.
   Впрочем, писал дальше Серегин, неправда, что жертвы там, где они находятся - на полпути к Богу, - обуреваемы лишь жаждой мести, в итоге столь же мстительным становится и взгляд Господа. Абсолютное большинство их, вслед за Христом, молятся о снисхождении, о пощаде для своих палачей, и не потому, что любят их - требовать подобного от обычного человека, не святого, было бы кощунственно, - просто они мечтают, чтобы на земле, где еще живут их дети и внуки, было меньше зла.
   Так бывает во времена, которые я называю мирными, - писал Серегин, милость, снисхождение Господа, пройдя через эту линзу, достигает нас тогда целиком, без искажения, не ослабнув, даже усилившись, почему мы и живы. Но случаются совсем плохие годы, когда палача от жертвы часто не отличить. Многие жертвы прежде были палачами, теперь же они оказались рядом с теми, кого убили. И здесь им невыносимо. В них самих разгорается чудовищная ненависть - борются друг с другом палач и жертва, и то одна сторона, то другая берет верх. На небе начинаются те же нестроения, что на земле, и Господь, глядя тогда на наш мир, видит его, как сквозь вьюгу, искаженным, мятущимся. Темные и светлые полосы кружатся, сбивают друг друга, и сделать ничего нельзя. Начинаются годы смут, революций, гражданских войн, и они могут длиться долго, пока на полпути к Богу - люди, в которых столь тесно сплелось добро и зло, невинно убиенные и убийцы. Похожая эпоха, писал Серегин, выпала на нашу долю, и продлится она не меньше пятидесяти лет, значит, примерно до конца века. Соответственно, до конца века Господь, не видя нас ясно, почти устранится от попечения над миром.
   Третья работа Серегина называется "Первородный грех" и на две трети дублирует одно из Колиных писем жене. Коля писал пятнадцатью годами раньше, но я не сомневаюсь, что оба они шли независимо. Серегин пишет, что конечно, Адам и Ева, съев плод с древа познания добра и зла, нарушили запрет Господа, согрешили, и их грех определил всю дальнейшую историю человеческого рода. Стал матерью и повивальной бабкой его мук, страданий. Однако не стоит преувеличивать гнева Господа. Господь хорошо понимал, что грех наших предков был грехом непослушания, маленьким детским грехом, понимал, что Адам молод и глуп да еще вдобавок был соблазнен змеем.
   В сущности, изгнания из рая не было. Просто согрешивший человек не мог оставаться в раю по самой природе рая и природе греха, но главное, съев плод с древа познания, Адам попал в глубокую колею и выбраться из нее уже не мог. Он пошел в мир, чтобы его познать, познать добро и зло, и больше свернуть ему было некуда. Зимой так катишься с горы на санках. Господь обо всем его предупреждал и предостерегал. Конечно, когда-то Адам должен был отведать плод с райского дерева, но не сейчас и не скоро. Дальше же никто был не волен - ни человек, ни Господь. Он - человек, он имел право выбора, и он выбрал.
   А комментарий, в котором говорится, что Адам из рая был Господом изгнан, писал Серегин, возник много позже, когда люди, сполна наевшиеся познанием, доверху нахлебавшиеся злом и горем, стали думать: зачем им все это, неужели рая Адаму было мало?
   О следующей серегинской работе, она называется "Голгофа", я еще до Моршанского слышал от Кротова. Он рассказывал, что она широко ходила по лагерю и многими считалась не просто еретической, но и кощунственной: именно из-за нее православные клирики наотрез отказались исповедать умиравшего Серегина. В "Голгофе" он среди прочих высказал и пытался обосновать мысль, действительно лежащую далеко от канона. Серегин предположил, что тогда в Палестине Христос искупил первородный грех человека и той жизнью, какой Он, Бог, жил на земле: бесконечным смирением, добротой; тем, что народ, к которому Он был послан, Его не принял, крестной мукой, но и признав, что мир, созданный Богом, несовершенен. Сотворенный в первые семь дней, он не имел изъянов, был хорош, однако когда в него попал человек со своим грехом, со своим горем, бедами, выяснилось вдруг, что спастись в нем почти немыслимо. Слишком он сложен.
   В нем, будто в критском лабиринте, оказались тысячи тысяч всяких закоулков, всяких дыр и щелей, куда пряталось зло, да и без тайников зло очень быстро научилось маскироваться под добро, научилось срастаться с ним, так что уже и не разберешь, где кончается одно и начинается другое. Не поймешь, чем их разъединить. Зло ловко объясняло человеку, что без него, зла, не было бы и добра, и человек, который тяжко жил и тяжко - с раннего утра до ночи работал, как и заповедал Господь, в поте лица добывая свой хлеб, жена которого тоже, как заповедал Господь, в муках рожала, человек, чей век был короток и полон болезней, не находился, что ответить, что возразить, - и отступал. То есть Христос тогда на кресте не просто искупил человеческий грех, но и часть его взял на Себя, Себя Самого признал в нем виновным.
   К сожалению, продолжал Серегин, хорошего ничего не вышло, свидетельство чему море крови, пролитой человеческим родом уже после Рождества. Конечно, было и есть немало людей, старающихся, по слову Христа, в меру своих слабых сил творить добро, приносить ближним поменьше зла, - большинство же пошло другой дорогой. В попытке Христа помочь нам спастись они увидели шанс свалить на Господа все зло мира, получив для себя полную и вечную индульгенцию. Они принялись доказывать, что грех Бога перед человеком огромен. Созданный им мир плох, ужасен, именно он и порождает зло. Человек не более чем жертва. Грех его, если он и есть, неволен, и уже по одному этому мы должны быть оправданы и спасены.
   Аня, милая, здравствуй. Архив отца, конечно, не в лучшем состоянии, и когда мы его разберем, хотя бы поймем, что и где, один Бог ведает. Его бумаги перемешаны с мамиными (моей мамы), почему - я до сих пор не понимаю. Но, в общем, мы вчетвером продвигаемся, каждый день находим что-то любопытное. Например, вчера Кротов обнаружил замечательное письмо Халюпина - селекционера и толстовца (им занимался отец), который на Алтае вывел саженец древа познания добра и зла. Халюпин, напомню, был с Колей и на Ходынке. Про его фонд в Ботаническом саду я тебе уже писал, теперь же, кроме письма, нашлась сделанная отцом тетрадь выписок.
   У Халюпина в ВАСХНИЛ и даже в ЦК партии явно были покровители - возможно, из тех, кто вывел в люди Лысенко. Благодаря им он бы рано или поздно на свой райский Хэнань попал, но всякий раз Халюпин сам рубил под собой сук. Во-первых, сколько бы консультанты его на сей счет ни расспрашивали, он так и не удосужился объяснить, зачем древо познания нужно нашей стране. Хотя бы написал, что в его плодах много витаминов, уверен - хватило бы. Но Халюпин намеков не понимал и отвечал странной помесью из снов в духе тех, что Иосиф разгадывал фараону, и видений Иоанна Богослова. Немудрено, что командировки в Китай срывались.
   Отец его письма читал, упоминания о них, но без цитат, есть в его блокноте, и вот теперь Кротов нашел полную ксерокопию подобного послания. Письмо огромное, почти на пятнадцать страниц. Были ли и другие, не знаю; пока посылаю это. Кстати, обрати внимание, сколько и здесь от Коли.
   "По-видимому, Алтай. Обширный пологий холм, каких сотни по среднему течению Чарыша. На макушке одно-единственное деревце. Оно невысокое и аккуратное, будто подстрижено. В субтропиках на деревьях большие яркие цветы часто появляются еще до листьев, прямо на голых ветках, нечто подобное и тут. Правда, крохотные зеленые листочки, этакая зеленая рябь уже проклюнулась, но деревце прозрачно и кажется сетью, вместо же цветов - сочные нежно-розовые плоды, которые так и тянет сорвать. Они все забивают, в сущности, только их и видишь.
   Внизу у подножия холма быстрая мелкая речушка, где перекаты, а их немало, даже отсюда, издалека, блестящая на солнце вода слепит. Названия ее я не знаю, но наверняка один из притоков Чарыша. От речушки, едва кончается прибрежный песок, начинается холм. Обычное алтайское разнотравье, однако то ли зима была малоснежной, или, несмотря на жару, лето пока не устоялось, сама трава невысока, чуть выше щиколотки, зато море цветов. Особенно много маков красных, желтых, фиолетовых, - и оттого все ярко, празднично. Прямо трудно удержаться - тянет бегать, прыгать, кататься по этому лугу и обязательно что-то кричать. Если же допечет солнце, можно окунуться в ледяную воду, речка рядом. В общем, благодать, не придумаешь, что бы еще попросить.
   На холме тысячи людей, но они не толпятся, не суетятся, наоборот, взявшись за руки, водят хороводы. Смотреть на них тоже очень приятно. В хороводах, вперемешку - девочки, мальчики, взрослые мужчины и женщины. На мальчиках голубые матроски и белые трусики, у девочек, наоборот, белые на пуговках блузки и синие юбочки; те же цвета - синее и белое - у взрослых. Похоже на праздник Первого мая где-нибудь в Закавказье или, например, в Молдавии, словом, где май - уже лето.
   Танцующие кольцами опоясывают весь холм. Внизу, у подножия, в хороводной ленте, если ее, конечно, разорвать и вытянуть в длину, будет не меньше нескольких километров, но чем выше и ближе к макушке, к деревцу, она короче и короче. Люди водят хороводы навстречу друг другу, то есть через один. Если, например, первая цепь, танцуя, идет справа налево, следующая, наоборот - слева направо. Иногда хороводы, особенно внизу, где ленты длинные, рвутся на части, каждая тут же образует свой круг, но скоро сам собой восстанавливается прежний, большой.
   Я не сразу обратил внимание, что люди в хороводах часто отпускают соседей, теперь руки у них свободны, и они, не переставая танцевать, делают какие-то странные пассы. Будто они немые и так, руками, хотят что-то сказать, объяснить. Хотят, конечно, неправильное слово, им необходимо, им обязательно нужно, чтобы их услышали, и они отчаянно боятся не быть понятыми, того, что не только язык, руки их тоже немы. Я слежу за их движениями. Я знаю, что они обращаются не ко мне, и все равно, видя, как им это важно, пытаюсь угадать, ухватить смысл, иногда мне кажется, что вот-вот и я разберу; но чего-то не хватает.
   Сейчас я вижу, что в танце их рук не было ничего сложного, просто я себе не верил. Чересчур мало то, что они говорили, вязалось с благодатью летнего дня, с цветущим лугом. Мне мешало и ощущение, что пока они лишь тренируются, репетируют, ожидая кого-то, кто еще не пришел. Тогда их горькие, их мучительные жесты разом сделаются понятны каждому.
   Давно минул полдень, самые жаркие часы, и от того, что вчера прошла гроза, лило всю ночь, становится влажно, душно. Люди на холме по-прежнему слева направо и справа налево водят хороводы и по-прежнему время от времени что-то пытаются сказать своими руками. Но утренней страсти нет, они явно устали. Солнце еще высоко, когда на берегу реки появляется странная пара - мужчина и женщина. Они медленно бредут в сторону холма. Видно, что пара издалека, но откуда взялась, кто знает - то ли перешла вброд, то ли так и шла по нашему берегу. Заметил я ее поздно, уже метрах в двухстах от ближайшего хоровода.
   И он, и она одеты в длинные серые хитоны, вернее, в лохмотья, которые от них остались. Все настолько ветхое, что с трудом прикрывает их наготу. Заметил пару и хоровод. Похоже, ее он и ждал. Да, ее, сомнений здесь быть не может. Те танцующие, что к ним ближе, забыв про усталость, про нестерпимо жаркий душный день, исступленно, из последних сил начинают делать в сторону пары свои пассы. Теперь я и вправду понимаю каждый жест, каждое движение рук, мне даже кажется, что я и раньше их понимал, чего тут понимать - просто как дважды два.
   Пара - наши общие прародители Адам и Ева; танцующие умоляют их не идти дальше, остановиться. Вспомнить, что заповедовал им Господь, и не приближаться к древу познания, не начинать все сначала. Они плачут, говорят, что разве это кому-нибудь надо, ведь опять не будет ничего хорошего, лишь новые горе, беды, страдания... Перед ними - их дети, их плоть и кровь; неужели Адаму и Еве не жалко тех, кого они сами породили?