Страница:
Понимаешь, Ната, Циолковский меня поразил, он ведь милый, домашний. Толстенький, в огромных роговых очках - он и в них едва видит, оттого движения его мягкие, неуверенные, - а в контраст такая вера, такая увлеченность и искренность. Циолковский не сомневается, что на все хватит 20-30 лет и по-другому коммунизм не построишь. Циолковский, Ната, мне настолько понравился, что я не удержался, рассказал, куда я иду, чего, в свою очередь, хочу, и он меня одобрил, всячески поддержал, сказал, что мы очень близки. А уже когда я прощался, заявил, что берет на себя обязательство везде пропагандировать мою идею, будь же он моложе, сам бы ко мне присоединился. Я иду с запада на восток, а он бы пошел из Боровска или на север, или на юг, к сожалению, из-за глаз он в собственной комнате стол не сразу находит, но душой он со мной и за меня.
Напоследок мы обнялись, и я вышел ни улицу. Городок спал, ни огонька; если бы не луна, не знаю, как бы разыскал дорогу. А так видно, будто днем. От штакетника настолько четкие тени, что я прыгаю по ним, словно по ступенькам, как ребенок играю, смотрю, чтобы не промахнуться. В общем, красиво, и совершенно не хочется спать. Дошел до избы, где уже договорился о ночлеге, но заходить не стал, просто постоял, решил еще пройтись, и тут настроение у меня переменилось. Мне вдруг пришло в голову, что корень, суть - здесь. Не вера и атеизм, они друг с другом даже не знакомы: если прав атеизм, значит, Бога в самом деле нет, нет и разговора, а если Бог есть, об атеизме можно забыть - их спор мертвый, в нем и сегодня, и пять тысяч лет назад одно и то же: или да, или нет; борьба же, вечное противостояние идет - церковь, конечно, права между Богом и сатаной, между добром и злом, между Христом и антихристом. Именно они сражаются за душу Иова и за наши души. Ведь зло, сатана, не отрицает существование Бога, отнюдь, он отрицает, что мир, созданный Господом, благ, что в Его мире можно жить без греха. То есть строго говоря, Божий мир со всем, что в нем есть, создан разумно, справедливо. Сатана говорит, что корень зла, которое существует и которого с каждым поколением становится больше, - в Нем, в Господе. Его вину Сатана разбирает очень тщательно.
В Иове много о том, что нельзя Богу возразить и остаться правым, нельзя усомниться в его приговоре и остаться невиновным. А ведь мы точно знаем, что Иов перед Господом чист. И все равно он должен принять наказание, как будто оно им заслужено. Книга Иова - отголосок давних споров об устройстве мира, о том, справедливо ли оно, таково ли, что добро в нем может победить.
И вот первое, к чему пришли люди, что нет - мир плох, и главный его порок, он сразу бросается в глаза: мир чересчур, совсем неоправданно сложен. Он сложен ради сложности, красив ради красоты. Можно говорить, что именно в них и цель, и смысл творения. В пользу подобного взгляда тысячи свидетельств, и наоборот, глядя на наш мир, честно пытаясь понять, что в нем к чему, трудно поверить, что цель его - добро. Он настолько странно устроен, что чуть ли не каждый раз, когда какой-нибудь твари Божьей делаешь хорошее, одновременно сотням других существ, которые тоже сотворены Богом, приносишь зло. Недаром некоторые буддисты говорят, что надо сидеть и не двигаться, стоит сделать хоть шаг, сразу раздавишь, растопчешь мириады неповинных жизней. Но ведь это другое, еще более страшное, чем у атеистов, опровержение Бога - он есть, но он не Бог, потому что не всеблаг. Тот, кто не всеблаг, не может называться Богом. Отсюда, кстати, следует, и что человек, невзирая на заповедь, не должен размножаться - он плодит лишь зло и грех.
Вот, Ната, что за мысли приходили мне в голову, когда я шел по этому спящему городку. Не было ни души, я, будто Адам, был единственным человеком; я шел, а везде - и сверху, и снизу, и во все стороны, куда ни посмотри, - был Божий мир, и мне казалось, что он точно такой, каким был давным-давно, в самом начале. Понимаешь, подобное у меня было два-три раза в жизни. Вокруг огромный, бесконечный мир, и ты знаешь, ни на минуту не сомневаешься, что Богом он только что создан, от этого в тебе трепет, страх и в то же время восторг, потому что все, что ты видишь, чего касаешься рукой, даже что топчешь ногами, минуту назад касались Божьи руки. Ты прямо видишь, что если в стволе дерева, например, есть вмятина, это потому, что Бог надавил тут одним из своих пальцев, а если кора вдобавок теплая и тебе хочется прижаться к ней щекой или рукой ее погладить, это не просто собственное, идущее из нутра тепло дерева, нет, его Бог согрел, когда лепил.
Довольно скоро я снова вышел к избе, в которой остановился, но уйти спать было невозможно, все было как на литургии, в том первом храме, куполом которого был свод небес с луной и бесчисленными звездами, на литургии, где и земля, и снег, и деревья, те же звезды - славили и славили Господа. От любви, что поднималась к своему Создателю, от каждой твари, от каждого растения и даже от засыпанных снегом домов, от великолепия, которое я вокруг видел, мне стало тяжело стоять, я сел на лавочку, что была врыта у калитки, и тоже со всем, что было вокруг, плакал от радости.
Лег я под утро, по-моему, уже светало, но не заснул, лежал, думал, что как же получается, человеку дан в удел бесконечно прекрасный мир, а в нем, человеке, нет ни радости, ни благодарности, и на добро он отвечает одним злом. Мысли - не то что когда я сидел на лавочке, были теперь грустные, невеселые; но постепенно, когда - я и сам не заметил, мое непонимание человека: почему он такой, почему выбирает зло - стало проясняться. Нет, черное по-прежнему было черным, но я хотя бы начал понимать, откуда оно взялось.
Вот посмотри, Каин и Авель, оба приносят жертву Господу. Жертву одного из братьев, Авеля, Господь принимает, а другого, Каина, нет. Единственная разница между братьями, о которой мы знаем из Библии, это что Каин земледелец, а Авель пастух, и в жертву Богу они принесли начатки своих трудов, и вот я подумал: почему то, что возложил на алтарь Каин, Он отверг, а что Авель - принял. Смотри, Ната: пастух со стадом проходит по земле, ничего на ней не меняя, какой ее создал Господь, такой она и осталась. Что-то овцы съели, другое оставили и пошли дальше. Минет время, прольются дожди, и степь будет снова, словно в первые дни творения. Конечно, овцы многое вытопчут, и однажды земля может не ожить, превратиться в пустыню, но здесь нет злого умысла, для самого кочевника это тоже несчастье, и он будет драть свои власы, посыпать голову пеплом, моля Господа опять сделать пастбища тучными. То есть мир, каким Господь его создал, для скотовода хорош, он любит его, радуется, ликует, и жертва, которую он приносит, полна благодарности.
Земледелец - Каин - другая статья. Божий мир редко когда нравится крестьянину. На собственной земле он, как мой Циолковский, безжалостно выпалывает, уничтожает до последнего травы, кусты, деревья, чтобы немногое нужное ему, его питающее и кормящее, получило больше влаги, солнца. Все, что он делает - каждым своим усилием крестьянин будто говорит Богу: это не надо, и это тоже не надо, это Ты создал зря, из прихоти. Разве в сорняках есть толк, есть смысл, наоборот, из-за них я и мои дети будут голодать, плакать. Ты сотворил мир из рук вон плохо, в нем почти все лишнее, полезного же мало и оно слабо; если не помогать ему денно и нощно, оно засохнет на корню. И вот земледелец одно выпалывает, других травит. В общем, я, Ната, хочу сказать, что он не любит Господен мир, не благодарен Богу и жертва его неискренна, фальшива.
Именно с Каина, с его жертвы, начинается противостояние Богу. От Каина что Бог не всеблаг, что мир, который он создал, плох и человек должен приложить неимоверные усилия, чтобы его исправить, сделать пригодным для жизни. В Каине - семя бунта, а уже ближайшие его потомки, строители Вавилонской башни, решаются на прямое восстание против Создателя. Суть тех обвинений, которые они предъявляют Богу, проста - мир создан таким сложным специально, чтобы запутать человека, не дать ему спастись. На то, чтобы прокормить себя и своих детей, у него уходят все силы и время, Господь просто лишил его возможности стать лучше, найти и исправить в себе зло. Здесь истоки всех попыток изменить мир, корень всех революций, в том числе и нашей, последней. В основе - одна и та же идея упростить природу и человека.
Я уже говорил, суть народа в том, что главное в нас - наше общее, одинаковое, а в чем мы друг от друга отличны, - ерунда, мелкие подробности, которые не стоят внимания. Более того, различия вредны, они мешают нам сойтись, сплотиться, действовать, словно один человек. Поэтому там, где народ как бы всего "народнее", - в армии - люди ходят строем, одинаково и одеваются одинаково, и на то, что им говорят - на приказы, - должны отвечать равно не раздумывая и не размышляя. Наверное, народы когда-то были необходимы человеку, без них невозможно было защитить себя и свою землю, лучше они сберегают и общие воспоминания, однако народ всегда язычник.
Во время войн он на алтарь своей богини-победы гекатомбами приносит в жертву человеческие жизни. Столько, сколько душ, не ведая раскаяния, загубили народы, по отдельности людям не извести и за миллиард лет. Народ страшен, ужасен, и он ненавидит Бога. Люди для того и собрались в первый народ, чтобы восстать против своего Создателя. Как известно, в тот раз Господь смешал языки, но вскоре люди опять начали сходиться в народы, и Господь увидел, что тут ничего не поделаешь: человек, какой он есть, по-другому жить боится. И тогда Господь, чтобы понять, почему так, решился породить собственный народ.
Алексин, 5 апреля.
Ната, милая, мне стыдно тебе писать, но ты и не представляешь, какую радость я теперь испытываю, когда бегу. В Москве, ты знаешь, во мне не было ничего, кроме страха, ежедневного, ежечасного ужаса, что вот сейчас за мной идут, сейчас постучат в дверь. От него никуда невозможно было деться; и наяву, и во сне я видел одно и то же - за мной пришли. Все это было и в первый месяц, что я бежал, и вдруг в один день кончилось. Тогда, в начале - сейчас я понимаю - я бежал совершенно неправильно. Семь лет голода, холода, главное, бесконечный страх измотали меня до последней степени. Я частью пробегал, частью проходил километр, максимум два, а ноги уже заплетались. Я знал, что мне надо бежать дальше, бежать во что бы то ни стало, иначе схватят, и вот, чтобы заставить себя двигаться, я сильно, чуть не до земли, наклонял тело вперед. Еще занимаясь коньками, я хорошо усвоил, что при правильном беге корпус должен лежать строго параллельно земле, как бы над ней парить. Я же наклонялся вперед, будто хотел упасть, тем самым я гнал и гнал ноги, вынуждал их ни на секунду не останавливаться, а то ткнешься носом в землю. Я будто все время падал, и лишь в последний момент мне удавалось или одну ногу, или другую вытащить из этой бесконечной весенней грязи, я увязал в ней почти по щиколотку, но выдергивал, успевал подставить под тело и удерживал равновесие.
То был, конечно, дурной бег. Каждый раз, доводя дело до края, когда думал, что упал, я спешил, суетился и скоро сбивал дыхание. Прошел километр, а меня качает, будто старуху, пешком забравшуюся на шестой этаж. Ясно, что мне надо было остановиться, отдышаться, но ужас гнал и гнал вперед, и ничего поделать с собой я не мог.
Это продолжалось ровно месяц. Ко вчерашнему дню силы во мне кончились. Мне и ночью не удавалось забыться, чуть не до утра колотил озноб, я даже не знаю, от чего: то ли от холода, я ведь шел и иду мокрый, голодный, то ли от ужаса, от того, что через час-два надо вставать и бежать дальше. Я уже знал, что бегу последний день, я так устал, так измотался, что мне было давно безразлично, настигнут меня или я сам где-нибудь свалюсь в канаву и подохну. Пожалуй, я, Ната, хотел, чтобы меня схватили и все кончилось.
Как я тогда добрался до Петухов - деревни, в которой еще в Москве наметил выступить и заночевать, - не помню. Я вообще мало что соображал, шел, падал, потом вставал и шел дальше. Помню лишь, что солнце закатилось, а я стою на околице, держусь за плетень, вместе с ним качаюсь и проходящего мимо мужика спрашиваю, что за деревня, и он мне отвечает - Петухи. То есть я дошел. Ну вот, я в Петухах и выступил, хотя, конечно, ни что говорил, ни кто слушал, не помню. Затем меня уложили спать, а утром я проснулся и вдруг понял, что ужаса во мне больше нет, нет ни капли. Наверное, просто сил на него не осталось.
Ната, ты не думай, я и сейчас очень боюсь ареста, но это другой, веселый страх. Я знаю, что мы с ним будто бежим наперегонки, и вот, пока я так бегу, им меня не догнать, я бегу быстрее. Ты ведь помнишь, как в Малаховке мы с тобой съезжали с высокой ледяной горки - скользишь, ветер свистит в ушах, и хоть тебе страшно, но тут же и хорошо, весело. Вот и теперь. Новый страх меня лишь подгоняет, он замечательно легкий, он гонит меня, будто ветер, гонит и не дает упасть. Несет, несет, я бегу, и мне хочется смеяться и все время хочется обернуться и тем, кто меня преследует, показать язык. Будь у меня хвост, я бы им и хвостом помахал.
Знаешь, первый месяц, когда я, по правде говоря, не столько бежал, сколько, спотыкаясь, падая, плелся, мне иногда приходило в голову, что до войны я целых 4 года каждую зиму по многу часов в день на норвежских коньках мерял и мерял ледяное поле. Мне тогда казалось, что любая самая маленькая мышца моего тела запомнила, как ей надо себя вести, как сжиматься и разжиматься, чтобы телу бежалось быстро, легко. Я был уверен, что забыть это невозможно, даже на смертном одре я буду так же складываться, так же группироваться. А тут выяснилось, что ужас все стер, он куда сильнее любых затверженных на тренировках навыков. Не то чтобы из-за их потери я горевал, за последние годы мы лишились многого и более важного, но мне было странно. А теперь я вспомнил, что знал, разом вспомнил и вернул. Я вышел со двора, попрощался с теми, кто хотел меня проводить, и едва сделал первый шаг, тело само собой легло ровно параллельно земле, руки же сложились сзади, правильно сведя плечи и голову в гладкий почти не вызывающий сопротивления воздуха эллипс.
Тренер учил нас видеть себя со стороны, иначе трудно заметить и исправить ошибку. Когда-то еще в гимназии мне в учебнике попалась картинка с пикирующим за добычей соколом, и вот он так же держал голову и так же складывал крылья, как мы - руки, когда бегали на коньках. При подобной посадке воздух огибает тело без помех. Спереди и сбоку он обтекает тебя, ни за что не цепляясь, а снизу, где живот, держит, иногда будто мощный домкрат, прямо отрывает от земли, и ты летишь. В итоге бежишь без усилий, не уставая, и быстро-быстро. И еще, поскольку в твоем теле каждая мышца снова двигается автоматически, голова свободна, чиста и тебе, словно в детстве, думается хорошо и красиво.
Лысая Гора, 13 апреля.
Милая моя, дорогая, любимая моя Ната, как я без тебя скучаю, как без тебя тоскливо и грустно! Хуже всего, когда недалеко проходит железная дорога, только представлю, сколько мы еще с тобой не будем вместе, и хочется все бросить, завязать с моей бесконечной агитацией и пропагандой, первым же поездом ехать домой. Последнее время я часто боюсь, что то, что взвалил на себя, мне не по силам, шапка не по Сеньке. Если бы ты была рядом, я бы смог, но тебя рядом нет, наоборот, с каждым днем, с каждым моим переходом ты делаешься дальше, и от этого я прямо на глазах слабею. Уже не понимаю, куда я иду и зачем. Будто и вправду никакое дело не может быть хорошим, если оно лишь уводит меня от тебя. Думаю, что мне было бы легче, если бы сначала я поездом добрался до Владивостока и оттуда пошел в сторону дома. Тогда я бы точно знал: день прошел и я к тебе пусть чуть-чуть, но ближе. Я безумно тебя люблю и безумно хочу быть, где ты, особенно сейчас, когда моя Натка вот-вот родит нашего с ней ребенка, нашу с ней плоть и кровь. Все это время он в тебе рос и рос, из капельки развился почти что в человека, в тебе ему было и сыто, и хорошо, и тепло, ты была для него всем миром, причем миром невообразимо добрым, и вот теперь так назначено, что он хочет от тебя отделиться, начать жить своей жизнью. Конечно, и дальше ничего ближе и роднее тебя у него не будет, и все же он отделится, чтобы пойти собственной дорогой.
Я тут многого не понимаю, но что это настоящее чудо: и само зачатие, и рождение, и дальнейшая жизнь - мне ясно как дважды два. И я очень хочу быть рядом с этим чудом, рядом с тобой, потому что нормально, правильно, чтобы муж был рядом с женой, когда она не сегодня-завтра родит. У меня же наоборот. Если бы не твои письма, я бы просто сошел с ума. В том, что я от вас так далеко, есть одна вещь, примириться с которой мне особенно трудно.
Как ты знаешь, двенадцать лет назад я не решился пойти за Федором, не принял постриг. Тогда я предал и его, и все то, о чем мы мечтали с ним вдвоем еще детьми, о чем только и думали. Конечно, из нас двоих Федор с первых шагов был лидером, но я верил, что буду ему надежным спутником. Происходящее сейчас в России его правоту лишь подтверждает. Это касается и перевода богослужения со старославянского на современный русский язык, без чего люди не понимают, что сами же говорят Богу, и, конечно, главной Фединой мысли, что проповедь должна быть центром, вершиной литургии, а священники - сделаться действительными посредниками между Богом и человеком. Между Ним и христианской душой, которая Его ищет, мечется туда-сюда, которой надо немного помочь, и она найдет правду. У нас же церковь так до конца и осталась куда больше смотрящей на власть, чем на Бога. Она просто ставила печать, визировала то, что вокруг делалось, в итоге однажды оказалась никому не нужна.
Новой власти такой штамп ни к чему, она сама себе высшая санкция, сама себе начало и конец. На дух не вынося церковь, она объявила, что христианский Бог устарел, и народ встретил это равнодушно. За свою жизнь церковь одобрила слишком много того, что одобрять ни в коем случае нельзя было, наоборот, следовало обличать и анафемствовать. В ней было чересчур мало любви, чересчур мало сочувствия к людям, и теперь, когда она гибнет, так же мало сочувствия вызывает ее смерть. Не то чтобы людям нравилось смотреть, как взрывают храмы и расстреливают священников, совсем оголтелых немного, в большинстве - из молодых комсомольцев, но факт, что защищать ее на баррикадах никто не спешит. Конечно, что творится, ты знаешь и сама, я же о церкви заговорил даже не потому, что в деревне, в которой вчера выступал, старый, еще допетровский храм Иоанна Предтечи разрушили накануне (священник пока здесь, сидит и плачет на пепелище, но, по словам моих хозяев, в деревне не сомневаются, что не сегодня завтра за ним приедут чекисты), просто тогда, после Федора, ты меня подняла не знаю, что бы вообще со мной было... Печально же, что силы ты мне дала на то, что я могу делать лишь очень-очень от тебя далеко. Вот и все. Крепко-крепко тебя целую. Коля.
20 апреля, Скобь.
Ната, милая моя, дорогая Ната, я вот уже неделю иду и думаю о евреях. То, что приходит в голову, для моего дела пока мало радостно. Иногда даже кажется, что кто-то меня искушает, чтобы сбить, помешать. Столько мыслей сразу на меня обрушилось, и все они между собой сцеплены и связаны, все друг дружку подтверждают. Я ведь никогда этой темой по-настоящему не интересовался, а мне вдруг является законченная теория, в которой сам слабых мест я не вижу. Но если она правильна, на моем предприятии ставится крест. Я, конечно, и дальше буду идти и идти, буду говорить, убеждать каждого, кто встретится по дороге, что им опять надо соединиться, сойтись, но если раньше в своих проповедях я видел лишь одно хорошее, считал их как бы тельцом без изъяна, то теперь прежнего куража во мне нет.
Кстати, и не евреи здесь, в сущности, виноваты, просто последние два месяца я со всех сторон и всегда окружен народом, именно народом, а не людьми, ведь я никого не успеваю рассмотреть, узнать, чтобы он вышел для меня из ряда вон. Любой встреченный только часть целого, слит с этим целым, а если и выступает из него, то очень мало.
Помнишь, я тебе когда-то рассказывал про профессора Серегина, читавшего у нас на четвертом курсе историю религий. Даже не знаю, жив ли он, а если жив, эмигрировал или по-прежнему в Москве. Серегин в одной из лекций о христианстве говорил, что то огромное новое, что вместе с Христом пришло в мир, было детство. Серегин считал рождение Христа естественным и совершенно необходимым продолжением семи дней Творения, чтобы понять, что тогда, в эти семь дней, оно не было завершено, понадобилось время. Главным из упущенного было человеческое детство. Человек сразу был создан Господом в высшем развитии, но, придя к нему не постепенно, не шаг за шагом, не изменяясь, он ничего в этой своей вершине не научился ценить. Все было дано ему как подарок, досталось без труда, и однажды Господь понял, что именно тут корень грехопадения Адама и нашей последующей жизни, ты видишь сама, довольно горькой.
У Серегина было что-то вроде тика: словно породистая лошадь, он то и дело начинал перебирать ногами. И вот, стоя за кафедрой и по обыкновению пританцовывая, он объяснял нам, что в раю Адам ведет себя будто ребенок. Играясь, он по слову Господа дает имена зверям, птицам, рыбам; так же играясь, без страдания и сострадания, без любви и ненависти, просто съев яблоко, узнает о добре и зле, потому-то и мы сейчас, не боясь последствий, легко смешиваем одно с другим. Непорочное зачатие Девой Марией Христа, приятие ею во чреве Богочеловека, говорил Серегин, и было связано с тем, что Господь хотел Сам пройти весь путь, которым человек идет к своей зрелости. И до тех пор, пока эта дорога - от зачатия до рождения и дальше детство, отрочество, юность - не будет пройдена, Христос ничего не проповедует и никого ничему не учит. Открыться избранному народу как пророк и спаситель он еще не готов.
Мы тогда с Федором, который Серегина тоже слушал, целый вечер проговорили о ни с чем не сравнимом самоумалении, на которое идет Господь, пытаясь помочь человеку спастись. Мир словно становится с ног на голову. Обыкновенная земная женщина, сама созданная Богом из праха, теперь сначала зачинает Божьего Сына, а потом девять месяцев своим нутром, соками своего тела лепит Его и растит. Меня мысль Серегина, что Богом в первые семь дней детство сотворено не было, и лишь потом, много тысяч лет спустя, рождением Христа неполнота была восполнена, сильно поразила, и я несколько раз пытался на сей счет с ним переговорить, но каждый раз что-то мешало. Ему, не мне. А может быть, он сознательно уклонялся. Последнее время мне кажется, что именно второе: по каким-то причинам разговаривать со мной он тогда не хотел.
Позже Серегин на год уехал за границу для подготовки новой книги, затем вернулся преподавать в университете, и больше мы с ним не виделись.
Вчера, Ната, выйдя из Гостюхина, я вдруг сообразил, что то, что Серегин говорил о человеческом детстве и неполноте творения, напрямую относится и к народам. Без исключения ко всем народам, которые жили и сейчас живут на земле. Во всяком случае сначала я думал, что без исключения. Господь ведь никогда не создавал народов, более того, похоже, что любой народ по самой своей сути есть организм богопротивный. Это и понятно, Бог сотворил, создал человека, дал ему жизнь; в разных местах Библии Он говорит, что одна душа для Него столь же важна, сколь и вся Вселенная. Человеческая душа есть та мера, с какой Господь подходит ко всему роду Адама. Народ, о чем я тебе уже писал, рожден желанием человека спрятаться, уйти, убежать с глаз Господа, так некогда бежал от Его лица, убив брата, Каин. Человек боится один на один предстать перед Богом и прячется среди себе подобных, как бы говоря: здесь нет моего греха, а если есть, разве он велик, ведь мы все такие, что же Ты именно мне ставишь это в вину? Посмотри, Ната, ведь когда люди идут на войну, то есть идут повторить Каинов грех, они, чтобы обмануть Бога, замести следы, устраивают настоящий маскарад - до последнего одеваются в одинаковую форму и верят, что собьют с толку, запутают Господа.
Вожди народа, будь то цари или полководцы, наверное, величайшие упростители человеческой природы. Одна человеческая душа для них не существует вовсе. Будто в математике, это столь малая величина, что ею можно пренебречь. Даже мораль у них другая, на жизнь они смотрят, как на свою игру шахматисты. Главное поставить противнику мат, а сколько материала пришлось отдать, значения не имеет. Наоборот, самыми красивыми считаются партии, где ты выиграл, пожертвовав наибольшее количество фигур и пешек.
Господь впервые понял, как опасен народ, как он чужд миру, который создан, когда люди, объединившись, стали строить Вавилонскую башню. Они тогда говорили друг другу: сделаем себе имя, прежде, нежели рассеемся по лицу всей земли, и хотели показать Богу, что и без Его помощи сумеют достигнуть Неба. То есть в рай можно вернуться не путем медленного, постепенного, очень трудного познания добра и столь же трудного изживания зла, а механически - соорудив лестницу. Кстати, Ната, я читал комментарий, где говорится, что сотворенный Богом камень, узнав, что задумал человек, отказался ему помогать, и людям пришлось строить башню из искусственного материала - кирпича.
Напоследок мы обнялись, и я вышел ни улицу. Городок спал, ни огонька; если бы не луна, не знаю, как бы разыскал дорогу. А так видно, будто днем. От штакетника настолько четкие тени, что я прыгаю по ним, словно по ступенькам, как ребенок играю, смотрю, чтобы не промахнуться. В общем, красиво, и совершенно не хочется спать. Дошел до избы, где уже договорился о ночлеге, но заходить не стал, просто постоял, решил еще пройтись, и тут настроение у меня переменилось. Мне вдруг пришло в голову, что корень, суть - здесь. Не вера и атеизм, они друг с другом даже не знакомы: если прав атеизм, значит, Бога в самом деле нет, нет и разговора, а если Бог есть, об атеизме можно забыть - их спор мертвый, в нем и сегодня, и пять тысяч лет назад одно и то же: или да, или нет; борьба же, вечное противостояние идет - церковь, конечно, права между Богом и сатаной, между добром и злом, между Христом и антихристом. Именно они сражаются за душу Иова и за наши души. Ведь зло, сатана, не отрицает существование Бога, отнюдь, он отрицает, что мир, созданный Господом, благ, что в Его мире можно жить без греха. То есть строго говоря, Божий мир со всем, что в нем есть, создан разумно, справедливо. Сатана говорит, что корень зла, которое существует и которого с каждым поколением становится больше, - в Нем, в Господе. Его вину Сатана разбирает очень тщательно.
В Иове много о том, что нельзя Богу возразить и остаться правым, нельзя усомниться в его приговоре и остаться невиновным. А ведь мы точно знаем, что Иов перед Господом чист. И все равно он должен принять наказание, как будто оно им заслужено. Книга Иова - отголосок давних споров об устройстве мира, о том, справедливо ли оно, таково ли, что добро в нем может победить.
И вот первое, к чему пришли люди, что нет - мир плох, и главный его порок, он сразу бросается в глаза: мир чересчур, совсем неоправданно сложен. Он сложен ради сложности, красив ради красоты. Можно говорить, что именно в них и цель, и смысл творения. В пользу подобного взгляда тысячи свидетельств, и наоборот, глядя на наш мир, честно пытаясь понять, что в нем к чему, трудно поверить, что цель его - добро. Он настолько странно устроен, что чуть ли не каждый раз, когда какой-нибудь твари Божьей делаешь хорошее, одновременно сотням других существ, которые тоже сотворены Богом, приносишь зло. Недаром некоторые буддисты говорят, что надо сидеть и не двигаться, стоит сделать хоть шаг, сразу раздавишь, растопчешь мириады неповинных жизней. Но ведь это другое, еще более страшное, чем у атеистов, опровержение Бога - он есть, но он не Бог, потому что не всеблаг. Тот, кто не всеблаг, не может называться Богом. Отсюда, кстати, следует, и что человек, невзирая на заповедь, не должен размножаться - он плодит лишь зло и грех.
Вот, Ната, что за мысли приходили мне в голову, когда я шел по этому спящему городку. Не было ни души, я, будто Адам, был единственным человеком; я шел, а везде - и сверху, и снизу, и во все стороны, куда ни посмотри, - был Божий мир, и мне казалось, что он точно такой, каким был давным-давно, в самом начале. Понимаешь, подобное у меня было два-три раза в жизни. Вокруг огромный, бесконечный мир, и ты знаешь, ни на минуту не сомневаешься, что Богом он только что создан, от этого в тебе трепет, страх и в то же время восторг, потому что все, что ты видишь, чего касаешься рукой, даже что топчешь ногами, минуту назад касались Божьи руки. Ты прямо видишь, что если в стволе дерева, например, есть вмятина, это потому, что Бог надавил тут одним из своих пальцев, а если кора вдобавок теплая и тебе хочется прижаться к ней щекой или рукой ее погладить, это не просто собственное, идущее из нутра тепло дерева, нет, его Бог согрел, когда лепил.
Довольно скоро я снова вышел к избе, в которой остановился, но уйти спать было невозможно, все было как на литургии, в том первом храме, куполом которого был свод небес с луной и бесчисленными звездами, на литургии, где и земля, и снег, и деревья, те же звезды - славили и славили Господа. От любви, что поднималась к своему Создателю, от каждой твари, от каждого растения и даже от засыпанных снегом домов, от великолепия, которое я вокруг видел, мне стало тяжело стоять, я сел на лавочку, что была врыта у калитки, и тоже со всем, что было вокруг, плакал от радости.
Лег я под утро, по-моему, уже светало, но не заснул, лежал, думал, что как же получается, человеку дан в удел бесконечно прекрасный мир, а в нем, человеке, нет ни радости, ни благодарности, и на добро он отвечает одним злом. Мысли - не то что когда я сидел на лавочке, были теперь грустные, невеселые; но постепенно, когда - я и сам не заметил, мое непонимание человека: почему он такой, почему выбирает зло - стало проясняться. Нет, черное по-прежнему было черным, но я хотя бы начал понимать, откуда оно взялось.
Вот посмотри, Каин и Авель, оба приносят жертву Господу. Жертву одного из братьев, Авеля, Господь принимает, а другого, Каина, нет. Единственная разница между братьями, о которой мы знаем из Библии, это что Каин земледелец, а Авель пастух, и в жертву Богу они принесли начатки своих трудов, и вот я подумал: почему то, что возложил на алтарь Каин, Он отверг, а что Авель - принял. Смотри, Ната: пастух со стадом проходит по земле, ничего на ней не меняя, какой ее создал Господь, такой она и осталась. Что-то овцы съели, другое оставили и пошли дальше. Минет время, прольются дожди, и степь будет снова, словно в первые дни творения. Конечно, овцы многое вытопчут, и однажды земля может не ожить, превратиться в пустыню, но здесь нет злого умысла, для самого кочевника это тоже несчастье, и он будет драть свои власы, посыпать голову пеплом, моля Господа опять сделать пастбища тучными. То есть мир, каким Господь его создал, для скотовода хорош, он любит его, радуется, ликует, и жертва, которую он приносит, полна благодарности.
Земледелец - Каин - другая статья. Божий мир редко когда нравится крестьянину. На собственной земле он, как мой Циолковский, безжалостно выпалывает, уничтожает до последнего травы, кусты, деревья, чтобы немногое нужное ему, его питающее и кормящее, получило больше влаги, солнца. Все, что он делает - каждым своим усилием крестьянин будто говорит Богу: это не надо, и это тоже не надо, это Ты создал зря, из прихоти. Разве в сорняках есть толк, есть смысл, наоборот, из-за них я и мои дети будут голодать, плакать. Ты сотворил мир из рук вон плохо, в нем почти все лишнее, полезного же мало и оно слабо; если не помогать ему денно и нощно, оно засохнет на корню. И вот земледелец одно выпалывает, других травит. В общем, я, Ната, хочу сказать, что он не любит Господен мир, не благодарен Богу и жертва его неискренна, фальшива.
Именно с Каина, с его жертвы, начинается противостояние Богу. От Каина что Бог не всеблаг, что мир, который он создал, плох и человек должен приложить неимоверные усилия, чтобы его исправить, сделать пригодным для жизни. В Каине - семя бунта, а уже ближайшие его потомки, строители Вавилонской башни, решаются на прямое восстание против Создателя. Суть тех обвинений, которые они предъявляют Богу, проста - мир создан таким сложным специально, чтобы запутать человека, не дать ему спастись. На то, чтобы прокормить себя и своих детей, у него уходят все силы и время, Господь просто лишил его возможности стать лучше, найти и исправить в себе зло. Здесь истоки всех попыток изменить мир, корень всех революций, в том числе и нашей, последней. В основе - одна и та же идея упростить природу и человека.
Я уже говорил, суть народа в том, что главное в нас - наше общее, одинаковое, а в чем мы друг от друга отличны, - ерунда, мелкие подробности, которые не стоят внимания. Более того, различия вредны, они мешают нам сойтись, сплотиться, действовать, словно один человек. Поэтому там, где народ как бы всего "народнее", - в армии - люди ходят строем, одинаково и одеваются одинаково, и на то, что им говорят - на приказы, - должны отвечать равно не раздумывая и не размышляя. Наверное, народы когда-то были необходимы человеку, без них невозможно было защитить себя и свою землю, лучше они сберегают и общие воспоминания, однако народ всегда язычник.
Во время войн он на алтарь своей богини-победы гекатомбами приносит в жертву человеческие жизни. Столько, сколько душ, не ведая раскаяния, загубили народы, по отдельности людям не извести и за миллиард лет. Народ страшен, ужасен, и он ненавидит Бога. Люди для того и собрались в первый народ, чтобы восстать против своего Создателя. Как известно, в тот раз Господь смешал языки, но вскоре люди опять начали сходиться в народы, и Господь увидел, что тут ничего не поделаешь: человек, какой он есть, по-другому жить боится. И тогда Господь, чтобы понять, почему так, решился породить собственный народ.
Алексин, 5 апреля.
Ната, милая, мне стыдно тебе писать, но ты и не представляешь, какую радость я теперь испытываю, когда бегу. В Москве, ты знаешь, во мне не было ничего, кроме страха, ежедневного, ежечасного ужаса, что вот сейчас за мной идут, сейчас постучат в дверь. От него никуда невозможно было деться; и наяву, и во сне я видел одно и то же - за мной пришли. Все это было и в первый месяц, что я бежал, и вдруг в один день кончилось. Тогда, в начале - сейчас я понимаю - я бежал совершенно неправильно. Семь лет голода, холода, главное, бесконечный страх измотали меня до последней степени. Я частью пробегал, частью проходил километр, максимум два, а ноги уже заплетались. Я знал, что мне надо бежать дальше, бежать во что бы то ни стало, иначе схватят, и вот, чтобы заставить себя двигаться, я сильно, чуть не до земли, наклонял тело вперед. Еще занимаясь коньками, я хорошо усвоил, что при правильном беге корпус должен лежать строго параллельно земле, как бы над ней парить. Я же наклонялся вперед, будто хотел упасть, тем самым я гнал и гнал ноги, вынуждал их ни на секунду не останавливаться, а то ткнешься носом в землю. Я будто все время падал, и лишь в последний момент мне удавалось или одну ногу, или другую вытащить из этой бесконечной весенней грязи, я увязал в ней почти по щиколотку, но выдергивал, успевал подставить под тело и удерживал равновесие.
То был, конечно, дурной бег. Каждый раз, доводя дело до края, когда думал, что упал, я спешил, суетился и скоро сбивал дыхание. Прошел километр, а меня качает, будто старуху, пешком забравшуюся на шестой этаж. Ясно, что мне надо было остановиться, отдышаться, но ужас гнал и гнал вперед, и ничего поделать с собой я не мог.
Это продолжалось ровно месяц. Ко вчерашнему дню силы во мне кончились. Мне и ночью не удавалось забыться, чуть не до утра колотил озноб, я даже не знаю, от чего: то ли от холода, я ведь шел и иду мокрый, голодный, то ли от ужаса, от того, что через час-два надо вставать и бежать дальше. Я уже знал, что бегу последний день, я так устал, так измотался, что мне было давно безразлично, настигнут меня или я сам где-нибудь свалюсь в канаву и подохну. Пожалуй, я, Ната, хотел, чтобы меня схватили и все кончилось.
Как я тогда добрался до Петухов - деревни, в которой еще в Москве наметил выступить и заночевать, - не помню. Я вообще мало что соображал, шел, падал, потом вставал и шел дальше. Помню лишь, что солнце закатилось, а я стою на околице, держусь за плетень, вместе с ним качаюсь и проходящего мимо мужика спрашиваю, что за деревня, и он мне отвечает - Петухи. То есть я дошел. Ну вот, я в Петухах и выступил, хотя, конечно, ни что говорил, ни кто слушал, не помню. Затем меня уложили спать, а утром я проснулся и вдруг понял, что ужаса во мне больше нет, нет ни капли. Наверное, просто сил на него не осталось.
Ната, ты не думай, я и сейчас очень боюсь ареста, но это другой, веселый страх. Я знаю, что мы с ним будто бежим наперегонки, и вот, пока я так бегу, им меня не догнать, я бегу быстрее. Ты ведь помнишь, как в Малаховке мы с тобой съезжали с высокой ледяной горки - скользишь, ветер свистит в ушах, и хоть тебе страшно, но тут же и хорошо, весело. Вот и теперь. Новый страх меня лишь подгоняет, он замечательно легкий, он гонит меня, будто ветер, гонит и не дает упасть. Несет, несет, я бегу, и мне хочется смеяться и все время хочется обернуться и тем, кто меня преследует, показать язык. Будь у меня хвост, я бы им и хвостом помахал.
Знаешь, первый месяц, когда я, по правде говоря, не столько бежал, сколько, спотыкаясь, падая, плелся, мне иногда приходило в голову, что до войны я целых 4 года каждую зиму по многу часов в день на норвежских коньках мерял и мерял ледяное поле. Мне тогда казалось, что любая самая маленькая мышца моего тела запомнила, как ей надо себя вести, как сжиматься и разжиматься, чтобы телу бежалось быстро, легко. Я был уверен, что забыть это невозможно, даже на смертном одре я буду так же складываться, так же группироваться. А тут выяснилось, что ужас все стер, он куда сильнее любых затверженных на тренировках навыков. Не то чтобы из-за их потери я горевал, за последние годы мы лишились многого и более важного, но мне было странно. А теперь я вспомнил, что знал, разом вспомнил и вернул. Я вышел со двора, попрощался с теми, кто хотел меня проводить, и едва сделал первый шаг, тело само собой легло ровно параллельно земле, руки же сложились сзади, правильно сведя плечи и голову в гладкий почти не вызывающий сопротивления воздуха эллипс.
Тренер учил нас видеть себя со стороны, иначе трудно заметить и исправить ошибку. Когда-то еще в гимназии мне в учебнике попалась картинка с пикирующим за добычей соколом, и вот он так же держал голову и так же складывал крылья, как мы - руки, когда бегали на коньках. При подобной посадке воздух огибает тело без помех. Спереди и сбоку он обтекает тебя, ни за что не цепляясь, а снизу, где живот, держит, иногда будто мощный домкрат, прямо отрывает от земли, и ты летишь. В итоге бежишь без усилий, не уставая, и быстро-быстро. И еще, поскольку в твоем теле каждая мышца снова двигается автоматически, голова свободна, чиста и тебе, словно в детстве, думается хорошо и красиво.
Лысая Гора, 13 апреля.
Милая моя, дорогая, любимая моя Ната, как я без тебя скучаю, как без тебя тоскливо и грустно! Хуже всего, когда недалеко проходит железная дорога, только представлю, сколько мы еще с тобой не будем вместе, и хочется все бросить, завязать с моей бесконечной агитацией и пропагандой, первым же поездом ехать домой. Последнее время я часто боюсь, что то, что взвалил на себя, мне не по силам, шапка не по Сеньке. Если бы ты была рядом, я бы смог, но тебя рядом нет, наоборот, с каждым днем, с каждым моим переходом ты делаешься дальше, и от этого я прямо на глазах слабею. Уже не понимаю, куда я иду и зачем. Будто и вправду никакое дело не может быть хорошим, если оно лишь уводит меня от тебя. Думаю, что мне было бы легче, если бы сначала я поездом добрался до Владивостока и оттуда пошел в сторону дома. Тогда я бы точно знал: день прошел и я к тебе пусть чуть-чуть, но ближе. Я безумно тебя люблю и безумно хочу быть, где ты, особенно сейчас, когда моя Натка вот-вот родит нашего с ней ребенка, нашу с ней плоть и кровь. Все это время он в тебе рос и рос, из капельки развился почти что в человека, в тебе ему было и сыто, и хорошо, и тепло, ты была для него всем миром, причем миром невообразимо добрым, и вот теперь так назначено, что он хочет от тебя отделиться, начать жить своей жизнью. Конечно, и дальше ничего ближе и роднее тебя у него не будет, и все же он отделится, чтобы пойти собственной дорогой.
Я тут многого не понимаю, но что это настоящее чудо: и само зачатие, и рождение, и дальнейшая жизнь - мне ясно как дважды два. И я очень хочу быть рядом с этим чудом, рядом с тобой, потому что нормально, правильно, чтобы муж был рядом с женой, когда она не сегодня-завтра родит. У меня же наоборот. Если бы не твои письма, я бы просто сошел с ума. В том, что я от вас так далеко, есть одна вещь, примириться с которой мне особенно трудно.
Как ты знаешь, двенадцать лет назад я не решился пойти за Федором, не принял постриг. Тогда я предал и его, и все то, о чем мы мечтали с ним вдвоем еще детьми, о чем только и думали. Конечно, из нас двоих Федор с первых шагов был лидером, но я верил, что буду ему надежным спутником. Происходящее сейчас в России его правоту лишь подтверждает. Это касается и перевода богослужения со старославянского на современный русский язык, без чего люди не понимают, что сами же говорят Богу, и, конечно, главной Фединой мысли, что проповедь должна быть центром, вершиной литургии, а священники - сделаться действительными посредниками между Богом и человеком. Между Ним и христианской душой, которая Его ищет, мечется туда-сюда, которой надо немного помочь, и она найдет правду. У нас же церковь так до конца и осталась куда больше смотрящей на власть, чем на Бога. Она просто ставила печать, визировала то, что вокруг делалось, в итоге однажды оказалась никому не нужна.
Новой власти такой штамп ни к чему, она сама себе высшая санкция, сама себе начало и конец. На дух не вынося церковь, она объявила, что христианский Бог устарел, и народ встретил это равнодушно. За свою жизнь церковь одобрила слишком много того, что одобрять ни в коем случае нельзя было, наоборот, следовало обличать и анафемствовать. В ней было чересчур мало любви, чересчур мало сочувствия к людям, и теперь, когда она гибнет, так же мало сочувствия вызывает ее смерть. Не то чтобы людям нравилось смотреть, как взрывают храмы и расстреливают священников, совсем оголтелых немного, в большинстве - из молодых комсомольцев, но факт, что защищать ее на баррикадах никто не спешит. Конечно, что творится, ты знаешь и сама, я же о церкви заговорил даже не потому, что в деревне, в которой вчера выступал, старый, еще допетровский храм Иоанна Предтечи разрушили накануне (священник пока здесь, сидит и плачет на пепелище, но, по словам моих хозяев, в деревне не сомневаются, что не сегодня завтра за ним приедут чекисты), просто тогда, после Федора, ты меня подняла не знаю, что бы вообще со мной было... Печально же, что силы ты мне дала на то, что я могу делать лишь очень-очень от тебя далеко. Вот и все. Крепко-крепко тебя целую. Коля.
20 апреля, Скобь.
Ната, милая моя, дорогая Ната, я вот уже неделю иду и думаю о евреях. То, что приходит в голову, для моего дела пока мало радостно. Иногда даже кажется, что кто-то меня искушает, чтобы сбить, помешать. Столько мыслей сразу на меня обрушилось, и все они между собой сцеплены и связаны, все друг дружку подтверждают. Я ведь никогда этой темой по-настоящему не интересовался, а мне вдруг является законченная теория, в которой сам слабых мест я не вижу. Но если она правильна, на моем предприятии ставится крест. Я, конечно, и дальше буду идти и идти, буду говорить, убеждать каждого, кто встретится по дороге, что им опять надо соединиться, сойтись, но если раньше в своих проповедях я видел лишь одно хорошее, считал их как бы тельцом без изъяна, то теперь прежнего куража во мне нет.
Кстати, и не евреи здесь, в сущности, виноваты, просто последние два месяца я со всех сторон и всегда окружен народом, именно народом, а не людьми, ведь я никого не успеваю рассмотреть, узнать, чтобы он вышел для меня из ряда вон. Любой встреченный только часть целого, слит с этим целым, а если и выступает из него, то очень мало.
Помнишь, я тебе когда-то рассказывал про профессора Серегина, читавшего у нас на четвертом курсе историю религий. Даже не знаю, жив ли он, а если жив, эмигрировал или по-прежнему в Москве. Серегин в одной из лекций о христианстве говорил, что то огромное новое, что вместе с Христом пришло в мир, было детство. Серегин считал рождение Христа естественным и совершенно необходимым продолжением семи дней Творения, чтобы понять, что тогда, в эти семь дней, оно не было завершено, понадобилось время. Главным из упущенного было человеческое детство. Человек сразу был создан Господом в высшем развитии, но, придя к нему не постепенно, не шаг за шагом, не изменяясь, он ничего в этой своей вершине не научился ценить. Все было дано ему как подарок, досталось без труда, и однажды Господь понял, что именно тут корень грехопадения Адама и нашей последующей жизни, ты видишь сама, довольно горькой.
У Серегина было что-то вроде тика: словно породистая лошадь, он то и дело начинал перебирать ногами. И вот, стоя за кафедрой и по обыкновению пританцовывая, он объяснял нам, что в раю Адам ведет себя будто ребенок. Играясь, он по слову Господа дает имена зверям, птицам, рыбам; так же играясь, без страдания и сострадания, без любви и ненависти, просто съев яблоко, узнает о добре и зле, потому-то и мы сейчас, не боясь последствий, легко смешиваем одно с другим. Непорочное зачатие Девой Марией Христа, приятие ею во чреве Богочеловека, говорил Серегин, и было связано с тем, что Господь хотел Сам пройти весь путь, которым человек идет к своей зрелости. И до тех пор, пока эта дорога - от зачатия до рождения и дальше детство, отрочество, юность - не будет пройдена, Христос ничего не проповедует и никого ничему не учит. Открыться избранному народу как пророк и спаситель он еще не готов.
Мы тогда с Федором, который Серегина тоже слушал, целый вечер проговорили о ни с чем не сравнимом самоумалении, на которое идет Господь, пытаясь помочь человеку спастись. Мир словно становится с ног на голову. Обыкновенная земная женщина, сама созданная Богом из праха, теперь сначала зачинает Божьего Сына, а потом девять месяцев своим нутром, соками своего тела лепит Его и растит. Меня мысль Серегина, что Богом в первые семь дней детство сотворено не было, и лишь потом, много тысяч лет спустя, рождением Христа неполнота была восполнена, сильно поразила, и я несколько раз пытался на сей счет с ним переговорить, но каждый раз что-то мешало. Ему, не мне. А может быть, он сознательно уклонялся. Последнее время мне кажется, что именно второе: по каким-то причинам разговаривать со мной он тогда не хотел.
Позже Серегин на год уехал за границу для подготовки новой книги, затем вернулся преподавать в университете, и больше мы с ним не виделись.
Вчера, Ната, выйдя из Гостюхина, я вдруг сообразил, что то, что Серегин говорил о человеческом детстве и неполноте творения, напрямую относится и к народам. Без исключения ко всем народам, которые жили и сейчас живут на земле. Во всяком случае сначала я думал, что без исключения. Господь ведь никогда не создавал народов, более того, похоже, что любой народ по самой своей сути есть организм богопротивный. Это и понятно, Бог сотворил, создал человека, дал ему жизнь; в разных местах Библии Он говорит, что одна душа для Него столь же важна, сколь и вся Вселенная. Человеческая душа есть та мера, с какой Господь подходит ко всему роду Адама. Народ, о чем я тебе уже писал, рожден желанием человека спрятаться, уйти, убежать с глаз Господа, так некогда бежал от Его лица, убив брата, Каин. Человек боится один на один предстать перед Богом и прячется среди себе подобных, как бы говоря: здесь нет моего греха, а если есть, разве он велик, ведь мы все такие, что же Ты именно мне ставишь это в вину? Посмотри, Ната, ведь когда люди идут на войну, то есть идут повторить Каинов грех, они, чтобы обмануть Бога, замести следы, устраивают настоящий маскарад - до последнего одеваются в одинаковую форму и верят, что собьют с толку, запутают Господа.
Вожди народа, будь то цари или полководцы, наверное, величайшие упростители человеческой природы. Одна человеческая душа для них не существует вовсе. Будто в математике, это столь малая величина, что ею можно пренебречь. Даже мораль у них другая, на жизнь они смотрят, как на свою игру шахматисты. Главное поставить противнику мат, а сколько материала пришлось отдать, значения не имеет. Наоборот, самыми красивыми считаются партии, где ты выиграл, пожертвовав наибольшее количество фигур и пешек.
Господь впервые понял, как опасен народ, как он чужд миру, который создан, когда люди, объединившись, стали строить Вавилонскую башню. Они тогда говорили друг другу: сделаем себе имя, прежде, нежели рассеемся по лицу всей земли, и хотели показать Богу, что и без Его помощи сумеют достигнуть Неба. То есть в рай можно вернуться не путем медленного, постепенного, очень трудного познания добра и столь же трудного изживания зла, а механически - соорудив лестницу. Кстати, Ната, я читал комментарий, где говорится, что сотворенный Богом камень, узнав, что задумал человек, отказался ему помогать, и людям пришлось строить башню из искусственного материала - кирпича.