Ту ночь Коля провел на Павелецком вокзале, следующей же опять пошел в Спасоналивковский. Возможно, просто хотел забрать вещи и идти куда глаза глядят. Если хватит смелости, то прямо к Нате, на Полянку. Лемникова, что Коля вернется, очевидно, предвидела и караулила его у подъезда. Поймав его, она добрый час пыталась Коле втолковать, что сейчас идти к ней нельзя, нельзя даже на полчаса, даже за вещами, потому что Козленков дежурит у двери и, стоит им войти, немедленно вызовет милицию. Но Коля ее не слушал, милиции он больше не боялся. Пока Лемникова уговаривала его уйти, на улице сделалось совсем холодно, пошел снег, они зашли в подъезд, где, несмотря на выбитые стекла, было чуть теплее, или им так казалось. Лемникова еще надеялась, что Коля ее послушается, и снова стала рассказывать про бдительного Козленкова, когда к дому на большом черном "паккарде" в сопровождении "эмки" с четырьмя охранниками подъехал Спирин. Город был совершенно пуст, на только что выпавшем снегу - ни одного человеческого следа, машины тоже подкатили бесшумно, и оттого все выглядело особенно внушительно.
   Двое суток люди Спирина неотлучно следили за Колей и теперь, получив донесения, что он возвращается в Спасоналивковский, Спирин решил, что ему пришло время вмешаться. На четвертый этаж они поднялись всемером: впереди Коля, Лемникова и Спирин, за ними, поотстав на лестничный пролет, спиринская охрана. Нина своим ключом открыла дверь и отошла в сторону, чтобы пропустить остальных. В прихожей они натолкнулись на сидящего за столиком Козленкова; похоже, раньше, дожидаясь Колю, он задремал, но тут встрепенулся. Впрочем, увидев Спирина в шинели с нашивками комиссара госбезопасности первого ранга, еще людей в кожанках и при оружии, он сразу ретировался. Не знаю, что Козленков подумал, наверное, что Коля и Лемникова арестованы по важному делу и чекисты приехали для обыска. Он ждал, что и его позовут понятым, но было тихо, и Козленков понял, что самому лучше не высовываться.
   Дальше между Колей и Спириным начался долгий разговор, вместе с ними в комнате присутствовала и Лемникова, лишь иногда она уходила на кухню, чтобы заварить мужчинам чай и сделать бутерброды. Именно по следам беседы со Спириным Коля написал Нате три восторженных письма из Канска, где рассказал о встрече с Костюченко и о собственных планах переустройства всей работы "органов", которые тому изложил. В канских письмах был и черный "паккард", и машина с охраной, бесшумно катящаяся по пустому заснеженному городу. Было и местное начальство - по-видимому, Козленков, - приведенное визитерами из Москвы в полнейшее смятение. Письма, Анечка, я тебе уже посылал. Лемникова тоже написала Нате подробный отчет о спиринском посещении, всячески ее благодарила за скорое и удачное вмешательство, правда, о Колиных проектах в нем нет ни слова. Впрочем, разночтения могут объясняться не Колиным воображением, не исключаю, что свои идеи он развивал перед Спириным, когда Лемникова была на кухне или, по просьбе Спирина, поила чаем охрану, устроившуюся вокруг козленковского столика.
   Итак, Колину версию ты знаешь, поэтому изложу лишь письмо Лемниковой. Той ночью Спирин предъявил Коле ряд требований, которые звучали как ультиматум. Первое: покинуть Москву одному или вместе с Лемниковой. Коля мог выбрать любой город, от Ленинграда до Ялты, причем он, Спирин, со своей стороны гарантировал, что у них с первого дня там будет нормальное жилье и хорошо оплачиваемая работа. На данное предложение Коля ответил отказом, и здесь был Лемниковой поддержан. Она категорически не хотела уезжать из Москвы. Два других спиринских требования Лемникова считала справедливыми, и когда Коля не согласился и на них, очень удивилась. О чем написала Нате. Спирин настаивал, чтобы Коля немедленно с Натой развелся, все равно ведь он ее фактически бросил, оставил одну, беременную и без капли денег. С тех пор три года Спирин с Натой живут как муж и жена. Он о Нате и заботится и содержит ее, в общем, делает то, что должен был бы делать Коля, пришла пора их отношения узаконить.
   Но Коля разводиться отказался, а когда Спирин стал допытываться, почему, может, он надеется к Нате вернуться, ничего не пожелал объяснять. Так же он повел себя, и когда Спирин сказал, что хочет удочерить Ксюшу, Натину дочку. Своим отцом она считает его, Спирина, а не Колю, который, обитая, между прочим, на соседней улице, ни разу в жизни даже не пожелал на нее взглянуть. Последнее требование казалось Лемниковой честным с любой стороны, но и тут Коля согласия не дал. Однако, заключает Лемникова, хотя Спирин от Коли ничего не добился, обескураженным он не выглядел. Просто был удивлен. Думаю, Анечка, что причина спиринской снисходительности в следующем: во время тогдашнего разговора его планы насчет Коли резко изменились и больше Колина капитуляция нужна ему не была. Даже наоборот.
   От Лемниковой Спирин уехал ранним утром, когда многие в квартире уже не спали. Не спал, естественно, и Козленков, всю ночь ждавший, что будет дальше арестуют Колю или нет; Лемникова и Коля вышли проводить Спирина в коридор, прощались они вполне дружески, по-приятельски перебрасывались шуточками, смеялись. Сцена произвела на Козленкова сильное впечатление. Комментарии не требовались, и так было ясно, что документы он может проверять у кого угодно, только не у Коли.
   Ночь, когда приезжал Спирин, - безусловно, рубеж. И дело не в том, что после нее жизнь Коли и Лемниковой на долгие годы успокаивается, в частности, через пару лет Лемникова забеременеет и спустя положенные девять месяцев родит девочку, Настеньку, вторую Колину дочку, и с тех пор до самой смерти будет считать, что у нее нормальная семья и жаловаться ей не на что.
   Лемникова меня волнует не слишком сильно, куда интереснее Колины настроения. Еще в первых походных письмах Нате Коля жаловался, что вот, он собирается с запада на восток пересечь всю страну и где он будет идти, где будет видеть, что она взрезана и вспорота, видеть ее гноящиеся с Гражданской войны раны, он, сколько у него достанет сил, будет очищать их, накладывать швы, в общем, лечить, врачевать, но как же мало, как ничтожно мало он может ведь страна иссечена вся, иссечена вдоль и поперек. Швов, чтобы она сумела подняться, надо наложить тысячи и тысячи, а много ли сделает один человек? Было бы хорошо, писал он Нате, если бы и другие люди, желающие своей стране добра, пошли от его дороги направо, налево, то есть на север и юг, чтобы и они утешали встреченных ими добрым словом, лаской заживляли их раны. Два года он сетовал, что вокруг, увы, никого нет и это его собственная вина. Его вина, что подобных людей он не умеет к себе привлечь, и вдруг через месяц после той ночи он написал Нате, что нужные ему люди, вроде бы, стали появляться и, если он не обманется, что случалось не раз, благодаря единомышленникам его работа пойдет несравненно быстрее. Кто же они и откуда взялись?
   Первое, Аня, что непременно надо отметить, без содействия Спирина Коле никогда никого собрать бы не удалось. И Спирин помогал ему сознательно, явно считая, что его и Колины интересы здесь сходятся. Не Спирин находил для Коли людей, зачем приписывать ему лишнее, но он с помощью ресурсов ГПУ обеспечил обменный фонд из пяти комнат, без которого Колины планы остались бы прекраснодушными мечтами. Людей же искал Козленков, в самом деле ставший ближайшим Колиным сподвижником и настоящим народным кадровиком.
   На Козленкове дальше было завязано чуть ли не все, и так продолжалось до конца 1938 года, когда он скоропостижно скончался. Козленков взял на себя крайне трудоемкую, неблагодарную работу по выживанию из квартиры лемниковских соседей, без этого нечего было и думать собрать для Коли людей, которые пойдут спасать народ. Давил он на них, как и раньше, бесконечными проверками документов, и первыми, кто не выдержал, выехал, были та учительница музыки с дочкой, что четыре года назад сдала ему на лето комнату, и фрейлина императорского двора. Причем, Анечка, надо честно сказать, в действиях Козленкова и под лупой не найдешь меркантильных соображений. Без чьей-либо помощи освободив пять отличных комнат, он до дня своей смерти по-прежнему жил с Анастасией Витальевной в крохотном чуланчике.
   Колиных соседей выселяли не на улицу, они получали комнаты из спиринского обменного фонда. Полного списка сподвижников Коли у меня, Анечка, нет и идей, как и где их можно разыскать, тоже нет, но о тех, кого Козленков счел правильным поселить с ним под одной крышей, мне известно немало. Подозреваю, что именно они, и не только в смысле географическом, были Коле особенно близки. Народ в квартире подобрался разный, но ведь и на ковчег Господь велел взять всякой твари по паре, спасти всех. Сказать, что я могу толково объяснить, почему Коля позвал того человека или иного, мне трудно. Вернее, почему он их взял, я каждый раз знаю, но не знаю, почему не взял сотни и сотни других, у которых, на мой вкус, данных, чтобы врачевать народ, было не меньше. Однако в конце концов отбор был его делом. Правда, первая Колина помощница Ефросиния Кузовлева (она поселилась в комнате, где прежде жила учительница) сомнений у меня никогда не вызывала.
   Это была дряхлая сгорбленная старушка, 1845 года рождения, и, значит, ко времени описываемых событий ей было уже восемьдесят пять лет, она была совсем немощна, даже с постели вставала редко. Тем не менее Коля ценил Кузовлеву до чрезвычайности. Ее, кстати, Козленков подобрал на вокзале. В одном доме она много лет прослужила нянькой, но и там из-за слабого здоровья нашла место лишь потому, что ей ничего не надо было платить. Хватало немного еды и крова. Когда она окончательно сдала, ее выгнали, тут и случился Козленков. Вот история Кузовлевой.
   В Воронежской губернии жил богатейший помещик Уколов, владелец больше чем семи тысяч десятин прекрасного чернозема и господского дома, выстроенного им в виде средневекового замка - с крепостной стеной, башнями и рвом, правда, по обстоятельствам местности, обычно сухим. Замок он начал возводить в 1835 году, когда после неудавшейся женитьбы в чине гвардейского полковника вышел в отставку и уехал из Петербурга. Прежде Уколов получил множество наград за польскую кампанию 1830 года и был известен как любимый флигель-адъютант императора, богат, в общем, во всех смыслах баловень судьбы. Женился он по любви, но жена через месяц после свадьбы бежала с его ближайшим приятелем, и он сломался. Сначала пил, а потом, оборвав все связи, уехал к себе в деревню. Прежде больше недели он там никогда не жил.
   Бурное строительство, которое Уколов затеял в своем поместье, одним замком не исчерпывалось. Убежденный франкофил, он полностью перепланировал огромный, разбитый его дедом парк, спускавшийся от старого барского дома прямо к реке, превратив его в подобие Версаля. В центре теперь бил фонтан, от него в разные стороны веером расходились посыпанные мелким речным песком дорожки, вдоль которых стояли копии греческих и римских статуй. Деревья подстригались в виде тех или иных аллегорических фигур, повсюду виднелись цветники и клумбы. К сожалению, строительство утешило его мало, и он, еще не докончив замка, завел в поместье немыслимый разврат, что-то в духе маркиза де Сада. Кузовлева рассказывала, что он портил всех местных девок, то есть надо полагать, у себя в имении обладал правом первой ночи. Попользовавшись несколько дней, большинство их он затем или возвращал родителям, или выдавал замуж, самых же красивых оставлял, это называлось "для удовольствия", и творил с ними, по свидетельству той же Кузовлевой, черт-те что.
   В общем, в замке был настоящий вертеп. В губернии Уколов быстро сделался популярен - гостеприимный, хлебосольный, с отличной охотой. Раз в два-три месяца он устраивал для окрестных помещиков гвардейские мальчишники - сначала прогулка по парку, где по такому случаю на постаменты вместо статуй ставили его одалисок, причем так ловко, что и с пяти метров невозможно было поверить, что Афродита или там Венера не мраморная, дальше роскошный пир, после которого каждый из гостей в сопровождении наложницы отправлялся в спальню. Быть приглашенным на уколовские празднества почиталось за большую честь.
   Тогда же, пока его еще принимали, он любил ездить по соседям в легком возке, куда цугом запрягал шестерых голых девок, сам же, сидя на облучке, ими и правил. Но идиллия продолжалась недолго. Две могущественные силы, объединившись, скоро сумели подвергнуть Уколова полному остракизму. Первая и, конечно, главная, - помещичьи жены, до крайности обеспокоенные нравственностью собственных мужей. Дело и в мальчишниках, и в том, что среди окрестных дворян у Уколова быстро появились последователи, правда, масштабом поменьше. Другая сила - либералы, хором кричавшие, что Уколов подрывает естественное уважение, которым помещики издревле пользовались у своих крестьян. Помещик для крестьянина, говорили они, все равно что отец, бунты же и восстания происходят как раз из-за уколовых. Не было бы их, не было бы и разговоров об отмене крепостного права.
   На Уколова было много жалоб и губернатору, и в Петербург, но в столице, зная его прежнюю дружбу с императором, их не раздумывая клали под сукно. Приехавший же, чтобы на месте разобраться, что здесь происходит, вице-губернатор был избит уколовской дворней и с трудом унес ноги. Позже от него откупились многотысячными взятками, но больше желающих вникать в доносы, косяком идущие на местного де Сада, в Воронеже не находилось.
   Уколовские крестьяне барина люто ненавидели. Было больше десятка попыток с ним расправиться, но каждый раз Уколову благодаря личной охране из шести аварцев, вывезенных им в последнюю кавказскую войну из горного аула, удавалось спастись. Естественно, что с бунтовщиками он расправлялся очень жестоко. Недругам Уколов мстил быстро и, я бы сказал, Анечка, изящно. Впрочем, не всем - вопли либералов он не замечал, зато дворянским женам досталось по высшему разряду.
   Подвергнутый бойкоту, Уколов поначалу крепко затосковал, но потом нашел себе развлечение. Своих наложниц он решил превратить в первых дам губернии. Конечно, не по фактическому положению, а, так сказать, по справедливости. Были наняты шестеро учителей, французы и немцы, которые занялись обучением его девок манерам, языкам, умению музицировать и вести светскую беседу, в общем, всяким женским премудростям, причем делалось это не менее тщательно, чем в Петербурге в пансионе для благородных девиц. То же и с остальным. Наряды уколовским пассиям шили из шелка, парчи и бархата, шили лучшие столичные портные, некоторым же в награду за академические успехи Уколов даже выписывал бальные платья прямо из Парижа.
   Во время парадных обедов за стулом каждой из наложниц стояло по лакею, а кушанья подавались только на серебре и хорошем фарфоре. На балах в замке играл оркестр из музыкантов, которые раньше с успехом гастролировали в Москве. Они же в собственном уколовском театре сопровождали новейшие французские водевили, ставившиеся без перевода. Язык все знали отлично. Добавь, Анечка, красоту, которой его девки были одарены от природы: немудрено, что Уколов утверждал, что и на празднестве в Зимнем дворце не то что на балу в Воронеже, его воспитанницы не затеряются. Что он прав и удар попал в цель, доказывает ненависть к Уколову губернских дам, бывшая, по словам Кузовлевой, просто маниакальной. Кстати, пройдя подобную выучку, уколовские наложницы ничего не боялись больше, чем за провинность быть изгнанными из гарема и выданными замуж. И дело не в том, что в деревне все считали их потаскухами, куда хуже, что руками, которые привыкли к притираниям и благовониям, крестьянской работой заниматься было невозможно.
   Таково введение. Теперь сама тема. Ефросиния Кузовлева, или просто Фрося, попала в уколовский гарем 13-летней в 1859 году и была, наверное, его последней любовью. Статная, с атласной кожей и большими черными глазами, она на крестьянских детей походила мало. Кто-то ей даже говорил, будто она дочь заезжего офицера, соблазнившего девицу из мещан. Когда она родилась, мать, дабы скрыть грех, подкинула младенца на ступеньки воронежского храма Всех Святых, где его подобрала пара бездетных уколовских крестьян. Правда это или легенда - не знаю.
   Вне всяких сомнений, Фрося любила своего барина, позже ей не раз пришлось за это платить. Прожила она с ним недолго, чуть больше двух лет. В 1861 году, ровно за месяц до указа, отменяющего на территории Российской империи крепостное право, Уколов собрался умирать. Из Воронежа он пригласил нового губернатора, тот в молодости был его хорошим приятелем по конногвардейскому полку и отказывать не стал, хотя его и пытались отговорить. Когда губернатор приехал, Уколову еще хватило сил встретить его как полагается, они посидели за столом, выпили, вспомнили полк, вспомнили Польшу, где вместе воевали, и тут Уколов ему объявил, что через два дня он отдаст Богу душу и хочет, чтобы боевой товарищ лично его похоронил. Причем похоронил следующим образом: во дворе замка лежит колода от трехсотлетнего дуба, ее надо распилить вдоль, выдолбить внутри нишу, ровно, чтобы он, Уколов, в ней поместился, а потом подогнать и скрепить обе половины так плотно, чтобы в стык и лезвие бритвы нельзя было вставить. После же отпевания зарыть колоду метров на пять или глубже.
   Губернатор подобной просьбой был явно смущен, принялся уверять Уколова, что он выглядит молодцом, переживет и его самого, а главное, завтра днем неотложные дела требуют его присутствия в Воронеже. Задерживаться он больше не может. Добавил приятель, и что в колодах хоронят разве что у староверов.
   Но Уколов был к возражениям готов. Он ответил, что то, что не проживет трех дней, ему известно наверняка, во всяком случае, оставаться в имении дольше приятелю незачем, что касается похорон, это не просто услуга старого однополчанина: ему приготовлен прощальный подарок, в стойле стоит чистокровный английский жеребец первоклассных кровей. Губернатор был страстный лошадник, и Уколов понимал, чем его взять. О колоде же сказал, что своих мерзавцев хорошо знает и не сомневается, что и в ограде церкви они его могилу сделают отхожим местом. А он, Уколов, не хочет плавать в их вонючем дерме.
   Жеребец перевесил дело, и губернатор, уверяя Уколова, что ни один русский православный человек на подобное кощунство не способен, остался. А дальше, говорила Фрося, было точно как предсказывал Уколов. Скончался он на третий день, ночью, уже под утро, был похоронен в своей выдолбленной дубовой колоде; могилу вырыли глубокую, Уколов лег даже глубже, чем фундамент их большого деревенского храма. Закопали его прямо у стены.
   Но и храм не помог. Каждый из местных, кто проходил поблизости, считал долгом зайти в ограду и там, на уколовской могиле, нагадить. Кузовлева, когда он умер, вернулась назад к родителям, но счастья ей это не принесло. Отец с матерью рады Фросе не были, и скоро, чтобы сбыть с рук лишний рот, вознамерились выдать ее замуж, благо она была на редкость хороша и претендентов хватало. Некоторые женихи, да еще для крестьянской дочери с ее биографией, были очень недурны. Например, чиновник из Павловска, маленького городка в трех верстах от их деревни. Но Фрося всем отказывала, если же родители настаивали, говорила, что скорее утопится, и мать видела, что она вправду наложит на себя руки. Постепенно женихам надоело, и они отступились.
   В деревне после смерти Уколова она прожила год, позже, чтобы не быть родителям в тягость, переехала в вышеупомянутый Павловск, где устроилась шить к местной модистке. Своего барина она забыть не могла; храм и деревенское кладбище были недалеко, едва у нее выдавался свободный день, Фрося шла на его могилу. Не спеша прибиралась, сажала цветы, обычно его любимые настурции, в общем, приводила место, где он лежал, в божеский вид. Но ее усилий хватало ненадолго, скоро приходили деревенские и, все сломав, вытоптав, снова гадили. И так раз за разом. Первое время над Фросей просто смеялись или, застав около храма, со свистом и улюлюканьем прогоняли. Но постепенно ее упорство всех достало, тогда, чтобы отбить охоту ходить к этому выродку, Фросю начали поколачивать. Правда, несильно, лишь для острастки. Кончилась же история плохо: однажды трое крестьян, заловив Фросю у уколовской могилы, спьяну забили ее чуть не до полусмерти. Отец Фроси, к тому времени скопивший небольшой капитал на торговле скобяным товаром, смог отвезти дочь в Москву. И здешние врачи через несколько месяцев поставили ее на ноги, но в Павловск она уже не вернулась. Устроилась нянькой сначала в один дом, потом в другой.
   Понимал ее мало кто. Мать, например, - они еще жили вместе - как-то кричала ей: "Что ты позоришься, ходишь, украшаешь его могилу, будто он праведник". А потом плакала, спрашивала: "Много он тебе хорошего сделал? Ведь он забрал, надругался над тобой, когда ты совсем дитем была". И Ната в одном из писем, уязвленная бесконечными Колиными восторгами по поводу Фроси, наверное, ее ревнуя, раз написала, что, может быть, Фросе нравилось, когда над ней издеваются, то есть, проще говоря, сладко ей с этим Уколовым было, а для женщины нет ничего важнее. После Натиного письма и Коля засомневался, стал расспрашивать Фросю, чего ради она, все простив своему барину, ходила к нему и ходила. Ведь, кроме прочего, в завещании Уколов ее и не упомянул, ни гроша ей не оставил и перед смертью ничего не подарил. Фрося ответила, что не знает, сама себе удивлялась. Иногда ей казалось, что надо, надо и все, чтобы она, сажала цветы, прибиралась там. Но Коля продолжал допытываться: он же зверь был, законченный негодяй, скольким людям он жизнь испоганил, Фрося же и рассказывала, что тех крестьян, которые с ним пытались посчитаться, он запарывал до смерти. И Фрося согласилась, что он был зверем, но сказала, что раньше Уколова, которого жена бросила сразу после свадьбы, убежала с его лучшим другом, жалела, хотя сейчас понимает, как мало это его оправдывает. И добавила, что в Евангелии прочитала, что человек не должен отвечать злом на зло, не должен мстить никому, тем более мертвому. Наоборот, люди обязаны друг друга прощать, иначе будет только хуже. Чтобы судить человека, есть Господь.
   Коля говорил о Фросе с придыханием, называл ее апостолом прощения, видел в ней едва ли не последнюю надежду, что Россия, расколотая, сама себя ненавидящая, способна к примирению. Кстати, Фрося говорила Коле, что когда-то еще один человек очень интересовался ее отношениями с Уколовым. В 1919 году Фрося единственный раз ездила в Павловск, куда незадолго до японской войны переселились ее родители. Отец давно умер, мать, которой было под сто лет, тяжело болела, и она поехала за ней ухаживать. Застала ее совсем плохой, через месяц та у Фроси на руках скончалась. Похоронили ее в их деревне, на новом кладбище. Не потому, что мать не хотела лежать рядом с Уколовым, просто старого кладбища и церкви уже не было. Церковь разрушили комсомольцы, сначала думали превратить ее в Дом культуры, сбросили вниз крест и колокола, выломали и сожгли иконостас, и так им понравилось, как он горит, что они сожгли и саму церковь. Во время погрома кладбище было завалено битым кирпичом, кресты, ограды, все повалено, восстанавливать его не стали. Холмики кое-где, конечно, виднелись, но уколовскую могилу, хоть он и лежал рядом со стеной, Фрося сразу найти не сумела, а больше и не пыталась.
   В их сельском совете тогда председательствовал сын бывшей уколовской наложницы, некий Михаил Строев, он же преподавал обществоведение в местной школе. До революции он, окончив несколько классов семинарии, работал учителем в церковно-приходской школе, но в Гражданскую войну пятидесяти восьми лет от роду пошел на фронт воевать за красных. Сражался геройски и вернулся с именным оружием. В деревне Строев был единственным коммунистом.
   О Фросе до ее приезда в деревне думали, что после избиения она не выжила, умерла в Москве в больнице, и многие, как теперь и Коля, считали святой. Судьба ее, по-видимому, очень Строева волновала, да и Фросин культ однозначно был вреден, и он, уча детей, часто к нему возвращался. Уколова он ненавидел и, ссылаясь на мать, объяснял ученикам, почему Фрося, когда барин умер, так себя повела. Говорил, что она с детства дичилась других детей, любила одна сидеть на берегу реки, любила цветы, любила слушать пение птиц, и это лишнее свидетельство, что она вправду была прижита вне брака от заезжего гусарского офицера. То есть она не из крестьян, хоть и подкидыш, она дочь их классового врага, соответственно, жалеть Фросю нечего. Тем более восторгаться ее подвигом. Фросина преданность Строева коробила, здесь же концы с концами легко сводились. Основывался Строев в первую очередь на классовом чутье, но в школе на уроках Фросину историю излагал как подтвержденный факт, и ученики ему верили. Уж больно хорошо все это ложилось. В стаде больше не было паршивой овцы, а была овца чужая, приблудная, что ее убили - правильно.