Он был убежден, что в коммунах потому было хорошо, что Толстой создал настолько чистое и безупречное учение, что использовать его во зло невозможно. Но он же с не меньшим жаром объяснял Коле, что среди гэпэушных следователей, известных своей жестокостью, было немало толстовцев из их коммун. Про двух еще тогда, когда он сидел на Лубянке, ему рассказывали сокамерники, а насчет третьего он готов свидетельствовать лично: Котиков, его первый следователь. Особых противоречий Халюпин здесь не видел. Все равно, говорил он, "лучше людей, чем ученики Толстого, я в жизни не встречал. То есть поодиночке по личной природе попадались мне, конечно, и не хуже, но так, чтобы отмеченные одной метой, хорошие через учение - только они, да еще, пожалуй, баптисты".
   И на коммунах, которыми они селились, объяснял Халюпин, тоже лежала благодать, но уж чересчур далеко они от всех отошли, однако мостик назад оставили, и для многих это сделалось страшным искушением. Толстой, наш учитель, очень скакнул в своих нравственных принципах, как бы напрочь себя переделал. Получилось, что, пусть и добровольно, толстовство все равно было насилием над обычной человеческой природой. "Понимаешь, куда он клонит? писал Коля Нате и продолжал цитировать Халюпина. - В сущности, цель у толстовцев была почти та же, что у большевиков, правда, средства иные, ни в чем со средствами коммунистов не согласные: полная свобода - в любой день можешь выйти из коммуны, в любой, если коммуна не возражает, в нее вернуться; но и то, что они сообществом, коммуной строили из себя новых людей, спасались коллективом и что цель для них была так близка, позволяло толстовцам легко, будто родным, входить в советскую жизнь. Чувствовать себя в ней дома. Раньше они по несколько лет уже прожили в коммунистическом мире, и он воистину был прекрасен.
   Под влиянием Толстого, - говорил Халюпин, - мы тогда и впрямь порвали с прежним существованием, со всеми его компромиссами и слабостью, порвали с ложью, грязью, униженностью и в натуре построили рай на земле, в натуре в нем жили. Он оказался достижим, возможен, и главное, без чуда, без Бога, при жизни. Это - что мы уже жили в раю - был наш вклад, наше приданое, то, с чем мы приходили в уже не толстовскую, а советскую коммуну. Шли же мы туда, во всяком случае, многие из нас, для одного - чтобы приблизить превращение земли в рай. Власть, государственная машина, что была у большевиков, могла бесконечно укоротить и облегчить путь, сделать, чтобы не только мы, ученики Толстого, но и другие получили долю в земном раю, в котором, словно в небесном, блага, сколько их ни раздавай, не уменьшаются, наоборот: чем больше вошедших, праведных, тем больше у каждого.
   В толстовцах, - говорил Халюпин, - вернувшихся назад в обычную жизнь, чтобы подать задержавшимся добрую весть о рае, сказать, что он есть, что он рядом и точно такой, как говорили пророки от века, - в них, которые, будто проводники, готовы были всех вести за собой, если они становились следователями, было намного больше вдохновения и идеализма, намного больше искренности. В них и на грамм не было сомнения в своей правоте. Не было сомнения, что те, кто попал в их руки, действительно общие, общинные враги, сбивающие коммуну с дороги в рай.
   И снова: "Те, кто раньше уже сам себя переделал, часто с брезгливостью относятся к обыденной жизни. В свое время и они за нее цеплялись, но перебороли себя, и то, что другие продолжают держаться за прошлое, казалось им неправильным - это была слабость, та трусость, которая заслуживала не сострадания, а презрения. Вообще, - подвел он тогда итог, - люди, особенно остро чувствующие несовершенство нашего мира, склонны мало ценить чужую жизнь".
   О Толстом и толстовстве Коля с Халюпиным говорили еще не раз. Колю все связанное с Толстым очень занимало. Так, однажды Халюпин долго объяснял ему, что Толстой, когда он создавал свое учение о добре, счастье, справедливости, не заметил, что если благодати он хочет достичь в полноте, которая среди обычных людей встречается редко, которая делает их святыми, он должен или быть Богом, или сначала уйти, жить один. Ища подобной жизни, пояснил Халюпин, раньше уходили в пустыню, потом в монастырь - и это было разумно.
   Существовало, хотя и не везде, правило: когда человек покидал мирскую жизнь, он должен был получить согласие родных, потому что нельзя уходить в жизнь без греха, причиняя боль и горе близким. Добро не должно причинять зло. Попытка жить по-новому, никуда не уходя, продолжал Халюпин, превращала все в ложь - и здесь выход был один - покончить с прошлой жизнью, своей и не своей, приговорить ее к смерти за то, что она несовершенна.
   Многое, что я пишу, волновало и самого Халюпина. Коля иногда замечал, что он именно себя и имеет в виду, именно себе, например, объясняет, что человек, уходя в монастырь, может уйти от собственного прошлого - оставшемуся подобное не дано, но ни один, ни другой не имеют права трогать прошлое, если оно не только их. "Человек не властен над чужим прошлым, - заклинал он Колю. - То есть, даже если у него и есть сила, он не может, не должен ее использовать. Нельзя убивать прошлое, общее с другими людьми, нельзя так расчищать место для новой правды". И еще, через день: "Богом устроено, что добро, которое ты хочешь принести человечеству, не искупит зла, принесенного близким. Добро очень зависит от расстояния. Обращенное на людей, которых ты любишь, оно всегда больше, чем розданное, распределенное среди всех. Если ты ради общего блага причинишь боль близким, зло перевесит, и от этого никуда не деться".
   "Конечно, трудно примириться, - продолжал тогда Халюпин, - что надо уходить, что все, что ты понял, - для одного тебя, что даже люди, ближе которых никого нет, люди, с которыми ты прожил целую жизнь, которых любил, которые рожали тебе детей, ничего не хотят с тобой разделить. Что они затыкают уши, только бы не слышать о том, что тебе представляется самым чистым и прекрасным, что ты мечтаешь всем и без остатка отдать, зная, что твой дар, сколько ни раздавай - не оскудеет, зная, что это те хлебы, которые, сколько ни отламывай от них - не кончаются, - а они заталкивают в тебя обратно и не хотят ничего понимать.
   Здесь корень практического осуществления идеи. Почему они отказываются от того, что так прекрасно, почему не хотят принимать, почему не меняют зло на добро, не дети ли они неразумные и не твой ли долг - долг учителя - взять их за руку и вывести на правильную дорогу?
   Нет ничего опаснее учительства, - вел он дальше, увлекаясь и уже не замечая, что его слова больше походят на обвинение, чем на панегирик, - отец не отвечает за сына, сын за отца, но учитель отвечает за учеников. Откажись от учительства; неправда, что если ты знаешь нечто хорошее и не научил, не передал - это грех. Если ты учитель, тебе нужна власть. Власть усиливает действенность уроков, и ты должен хотеть, чтобы ее было много, ты должен любить и хотеть ею пользоваться.
   Страшное дело - отказ от прошлого, на всей или почти всей жизни ставится крест, то, что было в ней, объявляется ложью, злом и отсекается, жизнь человека рвется по живому, и выйти из этого здоровым невозможно. Восторг обретенной правды хоть и может подавить, дать забыть прошлое, но ведь сзади пустота, провал. И еще: в рождении не из материнской утробы, а из идеи - все искусственное, и мир, который создают в себе и вокруг себя люди, переписавшие свою жизнь, сумевшие в середине пути подвести итог и вынести приговор, - такой же искусственный. Новый мир отлично приспособлен к переделкам, его просто конструировать, он мобилен, но те, кому трудно отказаться от прошлого, в него никак не вписываются: он быстр и они не успевают за ним".
   Другой разговор. Толстой, говорил Халюпин, был очень хороший человек: он боролся против смертной казни, мечтал о нравственном самосовершенствовании, мечтал о том, чтобы здесь, на земле, было, как хотел Христос. Ради этого он готов был отказаться от своего и не только от своего прошлого, и тем, кто был с ним рядом, кто любил его, он поломал жизнь.
   Я и сам, Аня, знаю, что многие годы семья Толстого жила очень тяжело, что начиная с 80-х годов он и Берс расходились дальше и дальше, и вместе с женой от него уходили дети, кроме разве одной дочери, а место их занимали ученики. Я знаю, что он долго искал примирения с семьей, когда же увидел, что оно невозможно, понял, что все, что он делает и говорит, лишь продолжает их разводить, бежал из Ясной Поляны. Через десять дней он умер в доме начальника железнодорожной станции Астапово, который подобрал его на перроне.
   "В его бегстве из старой жизни, - говорил Халюпин, - в полном разрыве с ней и скорой гибели трудно не увидеть прообраз происшедшего с Россией спустя семь лет. Еще рельефнее другое сходство: Россия предреволюционных лет во всех отношениях была страной учеников, а не детей. Когда-то Господь перед тем, как вывести евреев из Египта, сделал так, что женщины рожали по шесть-семь детей зараз, но это были дети, обычные дети. "Размножение учениками", - конечно, не природный, но поразительно быстрый способ размножения людей. Изобретен он не Богом, а человеком, и с настоящим, природным находится в не знающей компромиссов вражде, в вечной, ни с чем не сравнимой ревности. Те же иудеи и христиане.
   Быстрота размножения учениками манила революционеров. Она одна давала надежду сразу буквально в мгновение ока утвердить мир, в котором все-все будет по-другому. Однако Толстой предвидел, что из его учеников может произрасти зло. Своей жене Софье Берс он говорил, что ученики - те же дети, только воспитанные без материнского тепла, ущербные. Много лет он буквально молил ее, чтобы она обращалась с ними, будто они их общие, вернее, еще нежнее, еще внимательнее, как обращаются с больными или сиротами".
   Кстати, по словам Коли, Халюпин утверждал, что Чертковым и его свитой Толстой был фактически похищен из Ясной Поляны. Он говорил, что это похищение растянулось почти на тридцать лет и лишь в последние годы, неправдоподобно ускорившись, убило Толстого. Обычно, говорил он Коле, ученики похищают учителя после его смерти - Толстого же похитили живым. Он умер из-за учеников, но бежал он к ним, и правыми в итоге оказались тоже они. Подобно многим учителям Толстой - жертва учеников, но породил их он сам.
   Теперь, Анечка, завершив немалый крюк, возвращаюсь к Колиному письму Феогносту, о котором раньше обещал тебе рассказать. В подлиннике оно не сохранилось, однако породило столько событий, что реконструировать его несложно. Это Колино письмо было последним, больше он никогда Феогносту не писал, хотя Ната с Катей переписывались и дальше, правда, писали реже и нерегулярно. Письмо содержало настоящий вызов на судебный поединок, "поле", сделанный грамотно, со всеми принятыми формальностями. Цель "поля", как в свое время и у Каина с Авелем, - дать возможность Господу самому решить, чья жертва Ему более угодна.
   К поединку Коля шел долго, может быть, даже идея "поля" принадлежала и не ему, а Спирину. Доказательств второго у меня нет, кроме разве что следующего: события, которые сопровождали поединок, вне всяких сомнений требовали длительной подготовки, и она, что очевидно, была проделана, причем очень и очень тщательно. Значит, Спирин заранее, чуть ли не за три-четыре месяца до вызова, о нем уже знал. Вот я и думаю, что идея была его, а дальше он, как и с Владивостоком, сумел внушить ее Коле. Кстати, похоже, что Коля, несмотря на все страсти по поводу Девы Марии, с вызовом уклонялся до последнего.
   Оба они, и Феогност, и Коля, отчаянно боялись повторить историю Каина и Авеля; Спирин же их, словно детей, осторожно за ручку к этому вел. Но здесь они его переиграли. Каждый из них твердо знал, что брат не должен погибнуть от его руки. И Господь им помог. Он еще с Каином был устрашен ревностью человека в вере, его готовностью пойти даже на смертоубийство, лишь бы угодить Богу. Господь не желал ни такой веры, ни таких жертв, в итоге поединок закончился без крови. Во всяком случае, без крови братьев.
   В том, что тогда, в 36-м году, произошло в стране, мне многое понятно, а многое нет; сама увидишь - вопросов бездна. Хотя общие контуры ясны. Жертва Феогноста - его православие, верность истинной вере в Создателя всего сущего, его отказ от любых компромиссов с богоненавистной антихристовой властью, его мученичество - бесконечные тюремные и лагерные сроки, наконец, уход в юродство, туда, где только и могла уцелеть вера. Думаю, что любой из нас сочтет возложенное им на алтарь тельцом без изъяна. Немудрено, что перед поединком, по свидетельству разных людей, и в первую очередь Кати, Феогност чувствовал себя уверенно, не сомневался, что Господь предпочтет именно его жертву.
   Но основания верить в победу имел и Коля. Год за годом он не жалел ничего, чтобы разделенных, расколотых, ненавидящих друг друга людей вновь собрать в народ. Ради этого он ушел из дома, ушел от Наты, которую безумно любил. Словом, и он посвятил себя Богу, и он ни о ком, кроме Бога, не думал и не помнил. Он знал, что пока Господу не вернут Его избранный народ, о спасении нечего и мечтать.
   Да, когда Дева Мария, предваряя Христа, сошла в мир, Коля и помогавшие ему чекисты, если бы им удалось ее разыскать, не остановились бы ни перед чем, только бы заставить Христа прийти на землю. Но ведь он действовал бескорыстно, просто считал, что необходимо показать высшей силе, что творится в России. До какого одичания дошел даже избранный народ Божий - что уж говорить об остальных.
   Казалось бы, Феогност сделал добро, спас Деву Марию, не допустил над ней насилия, на которое Коля бы, без сомнения, решился. А что в итоге? Зло длится и длится, конца ему нет. Ясно, что из Феогностова добра не вышло ничего, кроме новых бед и нового горя. Коля его предупреждал. Вот те первины, что были возложены им на алтарь, и Коля верил, что Господь, честно разобравшись, что к чему, не только признает его правоту, не только отдаст ему победу, но и сразу после их с Феогностом поединка сойдет на землю, к своему народу.
   Теперь, Анечка, о Спирине. И Коля, и Феогност не сомневались, что схватка идет между ними двумя, а Спирин, хоть сейчас он и живет с Натой - это так, стоит любому из них пальцем поманить, она бросит бедного чекиста и потом никогда не вспомнит. Спирина, что он в тени, конечно, устраивало, долгое время он вел себя, будто и впрямь ни в чем не заинтересован и нейтрален - нечто вроде беспартийного арбитра, на которого обе стороны равно могут положиться. На самом деле ради Наты Спирин был готов на все.
   Что же до Наты с Катей, то я, Анечка, больше и больше склоняюсь к твоей версии. В схватке братьев и чекиста Ната отнюдь не была лишь трофеем: Коля, Феогност и Спирин сражаются за нее, а она, сидя на лавочке, кротко ждет, кому достанется. Каждому из троих - кто ей нужен, кого она возьмет себе в мужья, Ната объяснила вполне доходчиво. Балом правила именно Ната, и за дрова, которые они наломали, - а дров было немало, - в конечном счете отвечает она.
   Ната и Катя двоюродные сестры, но схожего в них немного. Катя с детства брала слабых, брала из жалости и любила тоже из жалости. То есть она додавала тем, кому было недодано, людей же, у которых всего вдосталь, не замечала. Ни они в ней не нуждались, ни она в них. Другое дело - Ната. Нате подавай не сильного, а сильнейшего из сильных, победителя. Лишь он ей ровня, лишь с ним она чувствует, что живет, а не милостыню подает. Но время им обеим досталось смутное. Если бы, как в песне поется: "Кто был никем, тот станет всем", здесь Ната еще разобралась бы. Беда в другом. Сегодня ты король, а завтра под утро, когда сон самый сладкий, за тобой черный воронок приехал. И дальше ты настолько никто, что тебя даже не похоронишь по-человечески. Я, Аня, передаю суть многих Натиных разговоров со Спириным, она их не однажды излагала в письмах к Кате. Иногда прямо в виде диалога.
   Спирин: "Чего тебе не хватает? Почему не разведешься, наконец, с Колей, не станешь моей женой? Скажи, чего ты хочешь. Квартиру? Завтра будет квартира. Любая. Место? Опять же выбирай. Где лучше: в Зимнем или, может быть, в Кремле. Бриллианты, меха - только скажи". Ната: "Да, сегодня ты на коне. Царь и Бог, можно сказать. А завтра я жена врага народа и в "столыпине" в Воркуту еду. Этак прикинешь - с Колей-то спокойнее будет. Пойми, я баба, и мне, чтобы начать вить гнездо, надежность нужна". Спирин: "Со мной этого не будет". Ната: "Ну-ну". Спирин в крик: "Я тебе говорю, со мной этого не будет". Ната: "А Куркин, твой предшественник, где он теперь, в каком рву? И жена его, кстати, где?". Спирин: "Куркин другое дело". Ната: "А Ольшанский где?". Спирин уходит, хлопнув дверью.
   Через пару дней продолжение. Спирин: "Хорошо, Ната, я не понял только одного: кто тебе должен дать гарантии? Ягода?". Ната: "Ягода не прочней тебя". Спирин с издевкой: "Тогда, может быть, Сталин?". Ната: "Захотят, в два счета и Сталина сковырнут. ЦК проголосовало, глядишь - вместо Сталина уже Киров или, там, Куйбышев, например. Через неделю о нем никто и не вспомнит". Спирин на сей раз спокойно: "Тогда кто же? Господь Бог?". Ната не улыбнувшись: "Да, Господь Бог. Кого Он из вас изберет, и мне мил".
   Я не знаю, насколько всерьез последнюю Натину реплику принял Спирин, но мимо ушей он ее точно не пропустил. Спирин, без сомнения, был талантливейший чекист, естественно, что детали операции, которую он выстроил, не только были подогнаны и увязаны, но и каждый этап многократно страховался. Да, конечно, его бы устроило, если бы Коля и Феогност друг с другом расправились. Неважно, кто бы из них выжил, победителю Ната все равно бы не досталась. Один брат убит, другой убийца, Каин, отверженный среди людей. Они это тоже понимали. Опытный карманник, чтобы "мусора" не пришили лишнего, идя на дело, не берет ничего острее расчески. Так и Коля с Феогностом; хоть и вышли на поединок, хитрили, прятались за чужими спинами, лишь бы не пролить крови родного брата. Но Спирин был к подобному готов.
   История Каина и Авеля, повторись она, была бы для него большим подарком, но и честного состязания с братьями Спирин не боялся. Коля и Феогност шли к Богу со своими дарами, но и у него, Спирина, было что возложить на алтарь. Доказать, Анечка, я вряд ли что смогу, о таких вещах в письмах пишут редко, однако убежден: Спирин тогда задумал самую настоящую контрреволюцию. Похоже, он собирался убрать и тех, кто с ним работал в "органах", причем подчистую, и большевиков - партийную аристократию, которая делала революцию, а заодно следующее поколение - кого к власти привела Гражданская война. С его, Спирина, помощью их должно было покарать собственное детище. Они победили неправедным путем, пролив бездну братской крови, и вот теперь эта кровь должна была их настигнуть.
   Думаю, он ненавидел советскую власть не меньше Феогноста, но если епископ мечтал об одном - уйти от новой жизни куда угодно - в скит, в пустыню, только бы ничего о ней не знать и не слышать, то Спирин, человек другого темперамента, решился на отчаянный шаг - попытался уничтожить богомерзкую, богоненавистную и богопротивную власть.
   Согласись, Анечка, что не принять его жертву Господу было бы трудно. Я тебе уже говорил, что Спирин был на редкость умен, вдобавок с прекрасной интуицией. Он отлично чувствовал, и куда, и как идут события. Ловушка, капкан, который он сконструировал, чтобы не вызвать подозрений, был сделан из того же материала, что и тогдашняя Россия, Россия середины тридцатых годов. Неотличимы были ни цвет, ни запах, ни фактура. Но он погиб, и Ната ему не досталась. Причина его поражения одна-единственная: на подготовку операции Спирину было отпущено слишком мало времени.
   Дата поединка была названа в письме-вызове Коли Феогносту, и изменить ее, не вызвав подозрений, было невозможно. Место - Ходынское поле - Спирин, учитывая целый ряд соображений, среди прочих близость к Кремлю, размеры, предложил сам, еще когда речь о поединке зашла первый раз, тут все было в порядке, но главное, конечно, дата, ею он был связан по рукам и ногам. Спирин сразу загнал себя в сильнейший цейтнот, и было ясно, что прозвонить, проверить до конца все контакты и спайки он не успеет. Но прежде чем получить свою пулю, он кое с кем посчитался.
   Подготовку к Ходынке Спирин вел в основном в двух направлениях. Во-первых, пытаясь прощупать власть, он утроил число арестов, причем, постепенно сужая круги, стал ближе и ближе подбираться к Сталину. Брал не сплошняком, а выдергивал из грядки то там, то тут, и догадаться, куда он целит, было трудно.
   Несколько раз, будто заплутавшись, он подступал к вождю почти вплотную были арестованы и Молотов, и Каганович, и Маленков с Рудзутаком. Обвинения стандартные: создание подпольного правотроцкистского центра или организация по заданию западных разведок диверсионно-вредительской группы. Рудзутака с Кагановичем ему безо всяких проблем дали осудить и расстрелять (здесь он угадал - очевидно, и Сталин поставил на них крест), а вот с Молотовым и Маленковым вышла осечка, извинившись, их пришлось выпустить.
   Но Спирину это не повредило. Сталин по-прежнему его и ценил и полностью доверял: когда Молотов на секретариате ЦК заикнулся было, что его арест - не случайная ошибка "органов", а запланированная диверсия против партии, Сталин высмеял Молотова.
   Разведка боем была для Спирина очень важна. Прежде чем раскрутить террор так, чтобы остановить его было уже невозможно, машину необходимо было запустить и дать ей набрать обороты. Тут следовало начинать как раз с тех, чья песенка все равно была спета, а уж затем шаг за шагом пробираться к другим. Нужна была тонкая, по-настоящему ювелирная работа, и хотя Спирин много чего знал, точно, по фамилиям и по числам определиться, когда кого брать и в чем обвинять - он без подобной разведки сумел бы вряд ли.
   Пока судьба берегла его от серьезных ошибок, и маховик постепенно, не спеша, раскручивался. Работа шла хорошо, не было не то что сопротивления, наоборот, и в партии, и в народе требовали брать больше, брать еще и еще. Бросить, наконец, либеральничать, задать врагам острастку по-нашему, по-пролетарски. И здесь, боясь форсажем сорвать двигатель, Спирин, наоборот, притормаживал.
   Второе направление было куда скучнее, но отнюдь не менее важным. Еще раньше, чем Коля отправил формальный вызов Феогносту, Спирин написал в ЦК несколько писем, а затем выступал на заседаниях, где они обсуждались. Часть стенограмм до наших дней сохранилась в партийном архиве. Для полноты картины я кое-что тебе перескажу, но прежде заметь: без спиринских обращений в ЦК не было бы ни самой Ходынки, ни событий, которые за ней последовали.
   Именно письмами и выступлениями Спирину удалось переломить ситуацию и получить от товарищей по партии фактически карт-бланш. Например, на заседании ЦК 12 марта 1936 года он говорил: "Сейчас ежегодно в партию вступают сотни тысяч новых членов, но преданы ли они нашим идеям, готовы ли пожертвовать всем, отдать даже жизнь, чтобы правда восторжествовала? Ничего этого мы не знаем и узнать не можем. Каждый из них произносит правильные слова, голосует за кого надо, но кто он - брат или замаскированный враг, истинный сподвижник или присосавшийся, примазавшийся к партии карьерист - Бог весть. Никакое ЧК тут помочь не в силах. А ведь важнее ничего нет. Партии на пути, по которому она ведет народ, предстоят еще многие трудности. Будут и расколы, и временные неудачи. Не исключаю, что со стороны не раз будет казаться, что партия уже не та, что она ослабела, выдохлась, больше того - скоро ей конец. И вот тогда присосавшиеся побегут, будто крысы с тонущего корабля. А что, если их будет столько, что своим числом, ужасом они собьют с ног, дезорганизуют честных бойцов, которые и есть истинная партия".
   "Партии пора, - продолжал Спирин на другом заседании (3 апреля 1936 года), - посмотреть правде в глаза, давно пора отделить чистых от нечистых. То, что сегодня быть большевиком, членом партии во всех отношениях выгодно, - очень плохо. В партии должны остаться лишь работники, на которых мы можем положиться в любых обстоятельствах". "Неважно мы знаем и своих врагов (письмо в ЦК от 12 апреля). Они отлично маскируются, притворяются простыми обывателями, сочувствующими общему делу. Но обманываться не стоит, врагов у нас много. Решительных, убежденных врагов, только и ждущих момента, чтобы нанести удар в спину. Дать им подобный шанс - преступление перед революцией, непростительная глупость. Сейчас, когда партия сильна как никогда, тактически верно вызвать, спровоцировать их выступление и поименно выявить каждого, кто молится о нашей смерти. Враг, которого знаешь в лицо, - заключал письмо Спирин, - во сто крат менее опасен, чем враг затаившийся, ушедший в подполье".
   Апрельские письма и выступления Спирина постепенно рыхлили и удобряли почву. Спирин понимал, что если подготовленный план он лично предложит на секретариате партии, шансов быть принятым у него нет. Радикальность, а главное, необычность некоторых идей могла испугать кого угодно. Спирин не сомневался: стоит ему перейти к конкретным деталям, один за другим члены ЦК станут говорить, что до идеала, конечно, далеко, но положение в стране хорошее, необходимости в изысках нет и, слава богу, не предвидится. Значит, прямой путь был для Спирина отрезан, отрезан напрочь. Но был непрямой: изложить суть - бросить прикормку - и уйти в кусты. Дать цэкистам две-три недели сказанное спокойно, не торопясь, обдумать. Тогда есть надежда, что они сами к нему приступят: что делать? Почему он, заместитель председателя НКВД, в чьем непосредственном ведении находится борьба с "контрой", не принимает срочных мер?