— А на сегодня — финис![7] — воскликнул он, захлопывая ящик стола. Вероятно, из-за этого им самим поднятого шума он и не слышал осторожного стука в дверь. А Силс, не дождавшись его ответа, приотворил дверь и заглянул в комнату.
   — Вы?! — удивился Грачик.
   У Силса был смущённый вид. Он топтался возле двери, теребя в руках и без того измятую шляпу.
   — Что-нибудь забыли? — спросил Грачик.
   — Именно… Забыл… сказать вам: кажется, я видел этот нож. Именно на берегу, когда Мартын хотел убить Эджина. Это нож Мартына Залиня.

 
   Люди, которым признание их ошибок доставляет удовольствие, — исключение. Грачик не принадлежал к таким счастливым исключениям. Если принадлежность ножа Мартыну и не могла служить уликой, изобличающей его, как участника преступления, то во всяком случае требовала сосредоточить внимание на этой фигуре. Неужели следователь, ведший дело до Грачика, был прав? И как будет выглядеть теперь сам Грачик, когда придёт просить санкцию на задержание Мартына?! А ведь ежели подтвердится, что нож принадлежит Мартыну, и ежели удастся установить такие обстоятельства его нахождения близ места преступления, которые скомпрометируют Мартына или хотя бы обнаружат его связь с преступниками, — ареста не избежать. Это было неприятно, чертовски неприятно! Однако прежде всего нужно было вызвать Луизу и самого Мартына, чтобы установить принадлежность ножа и обстоятельства, при которых он очутился в лодке на берегу Лиелупе. Да, да, — на берегу Лиелупе…
   Тут нить размышлений Грачика порвалась: в его сознании факт нахождения ножа в лодке старого рыбака ассоциировался с тем, будто нож найден на самом месте преступления…
   Грачик тут же отправил повестки, и наутро Луиза явилась. Она так же, как Силс, подтвердила: да, это тот самый нож, который она отобрала у Мартына Залиня во время драки на пикнике…


19. Вилма Клинт


   Управляющий гамбургской конторой «Национального товарищества „Энергия“, худощавый пожилой человек со впалыми щеками чахоточного лица, с ожесточением стучал трубкой телефонного аппарата. Станция разъединила его во время разговора с Любеком, а он должен был сообщить находящемуся в Любеке правлению этого эмигрантского „товарищества“ о больших неприятностях. В трубке раздался сухой щелчок, и управляющий опять принялся стучать по аппарату. Наконец, ему удалось соединиться с главным директором „товарищества“.
   — Строительная компания «Европа» недовольна дурной дисциплиной наших людей. «Европа» грозит взыскать с нас убытки, которые понесёт из-за простоев. Черт знает что, скандал!
   — О каких простоях ты говоришь? Что случилось? — сердито перебил директор.
   — Началось с этой… как её… Вилмы Клинт.
   — Вилма Клинт? — недоуменно спросил директор.
   — Ну да, она оказалась подружкой Круминьша.
   — Какого Круминьша?
   — Того самого…
   — А-а, понял! Но почему же она оказалась на работах?
   — Потому, что нам сбрасывают всякую дрянь. Ланцанс не пожелал держать её у себя в канцелярии.
   — Его преосвященство вполне прав.
   — Вот она, эта Клинт, и стала из стенографистки бетонщицей.
   — Но я спрашиваю тебя: причём тут «Энергия»?
   — Клинт — зачинщица сегодняшнего бунта!
   — Так в карцер её, в тюрьму, дрянь эдакую! — закричал директор так громко, что собеседник вынужден был отстранить трубку от уха.
   — Я уже отдал приказ об аресте Клинт, но рабочие не выдают её.
   — Что значит «не выдают»? Кто они такие, чтобы «не выдавать»? Или там нет команды порядка?
   — Я ничего не могу сделать, не рискуя сорвать работы на строительстве «Европы».
   — Ты смешишь меня! — И директор действительно рассмеялся в трубку. — Где мы живём? И когда мы живём?
   — С завтрашнего дня — забастовка, — продолжал управляющий.
   — Вызови полицию.
   — Конечно, я вызвал полицию. Но это только ухудшило дело.
   — Не понимаю.
   — Они начитались «Цини» с сообщением о Круминьше и Силсе.
   — «Циня»? Как она к ним попала?
   — Все уже знают об этом деле.
   — А что они раньше не знали, что в советский тыл забрасываются наши люди?
   — Дело не в этом, — начиная тоже сердиться, объяснял гамбургский управляющий. — Это ни для кого не новость. Но Круминьш и Силс добровольно явились к советским властям. Вот что вызвало бурю.
   — Ах, вот что, — с облегчением воскликнул директор. — Так эту бурю нужно поддержать. Раздувать их негодование. Мы немедленно свяжемся с Центральным советом. Настроения, о которых ты говоришь, нужно укреплять.
   — Господи! Господи, боже мой! — в отчаянии воскликнул управляющий. — Наши люди бросают работу, они требуют отправки на родину, понимаешь.
   — Какая родина? О какой родине болтают эти ослы?
   — «Мы их обманываем»!.. Изволите ли видеть: «Это враньё, будто каторга ждёт их в Советском Союзе в случае возвращения»… Они говорят, что имеют право…
   Резкий крик директора прервал его:
   — Право?! Мы покажем им «право»! Смело хватай красных агитаторов.
   — Хотели взять Вилму Клинт, и что получилось? — пожаловался управляющий. — Скандал, чёрт знает что! Они начинают говорить о своих правах?! Это же просто небывало! Это скандал!
   На любекском конце провода наступило продолжительное молчание. Управляющий было подумал: уж не разъединили ли их опять? Но, по-видимому, главный директор попросту обдумывал ответ.
   — Так… так… — пробормотал он наконец. — Они говорят: «Право? Отправка на родину?» Это очень серьёзное дело. Гораздо серьёзнее, чем ты думаешь.
   — Я ничего не думаю, — рассердился управляющий, — но если их не утихомирить, то получится грандиозный скандал. Мы понесём убытки.
   — Знаешь что?.. — нашёлся главный директор. — Нужно вернуть на работу эту самую, как её… Ну же, ты только что назвал её: подружка Круминьша…
   — Вилму Клинт?
   — Пусть только успокоятся рабочие, пусть вернутся на свои места, а там мы будем знать, что делать: упрячем эту Клинт и урезоним их.
   — Попробуй, когда они читают рижские газеты.
   — Откуда они их берут? Произведи обыск, осматривайте людей у ворот, газеты отбирайте! Виновных… Директор задохнулся от гнева и, сделав передышку, решительно заключил: — Нечего стесняться…
   Громкий стук в дверь помешал управляющему расслышать последнюю фразу директора. В комнату ввалилась группа рабочих. Они стучали тяжёлыми ботинками, громко переговаривались между собою и что-то раздражённо выкрикивали по адресу управляющего. Он отмахивался от них, закрывая ухо ладонью, но шум окончательно заглушил голос из Любека. От имени рабочих латышей, навербованных для военного строительства оккупантов, пришедшие требовали расчёта и отправки обратно в лагерь для перемещённых.
   — Что вам делать в лагере? — растерянно спросил управляющий. Снова сесть на шею благотворителям?
   — Нам нужно добиться отъезда на родину, — сделав шаг вперёд, крикнула Вилма.
   Казалось, при её словах глаза управляющего готовы были выскочить из орбит.
   — Ах, это ты бормочешь о родине? — процедил он сквозь стиснутые зубы. — И что ты называешь родиной, ты?!
   — Родина — это родина, — решительно ответила она. — Если господин управляющий забыл, где она находится, то мы помним.
   — Вы что же, собираетесь… в Советскую Латвию? — как бы не веря своим ушам, спросил управляющий. — Прямо в лапы коммунистам?
   — Наконец-то вы поняли, о чём речь идёт, — насмешливо ответила Вилма.
   Управляющий попятился, но все же крикнул:
   — Никто не бросит работу раньше, чем кончится контракт с фирмой «Европа»! И марш! Все марш отсюда! — Выкрикивая это, он продолжал пятиться к задней двери.
   — Мы не желаем больше работать на иностранцев! — крикнула наступавшая на него Вилма. — Поедем туда, где люди работают на самих себя.
   — И давно у тебя появилось такое желание? — Управляющий в изумлении остановился, и кулаки его сжались. — Эй, ты!
   — С детства меня звали Вилмой.
   — Постараюсь не забыть это имечко.
   — Записывайте скорее, — усмехнулась Вилма, — а то ещё спутаете.
   — Я уж постараюсь, чтобы твоя просвещённость нашла себе лучшее применение, дорогая Вилма.
   — Благодарю вас, господин управляющий. Но надеюсь, что заботиться обо мне вам уже не придётся. С нас довольно вашей каторги.
   — Так, так!.. Так, так, так!.. — бормотал управляющий, в бессильном бешенстве постукивая костяшками пальцев но столу. Однако взгляд его делался все более растерянным, по мере того как говорили другие рабочие. Это был случай беспримерный — первый в его практике, да и, вероятно, первый за все время существования «Энергии». Вот уже почти десять лет «товарищество» благополучно поставляет рабочую силу многим строительным и горнорудным компаниям. Латышей посылали всюду, где дешёвые руки «перемещённых» могли успешно конкурировать на рынке труда. «Энергия» гордилась тем, что даже в Африку, где, как известно, пара рабочих рук стоит дешевле, чем горсть муки, нужная, чтобы эти руки прокормить, — даже туда, на чёрный континент, «Национальное товарищество „Энергия“ посылало „перемещённых“. „Энергия“ всегда имела перед собой открытый рынок, жадно всасывающий доведённых до крайней степени отчаяния соотечественников. И право, за десять лет, что действовал этот конвейер сбыта белых рабов в Африку, в Америку и во все углы Европы, где нужны безропотные автоматы для тяжёлых работ, ещё не бывало такого случая, с каким „Энергия“ столкнулась сегодня. — Это же скандал, чёрт знает что! — бормотал управляющий, исподлобья глядя на делегатов и невольно задерживая бегающие маленькие глазки на лице Вилмы. Её осунувшееся, выпачканное брызгами цемента лицо едва сохраняло признаки недавней, не по возрасту быстро увядающей свежести. Выбившиеся из-под косынки рыжие волосы яркими прядями спадали вокруг выпуклого лба. — Вон, вон отсюда! — не владея больше собой, завопил управляющий и, расставив руки, двинулся на спокойно покидавших комнату рабочих.
   Едва затворилась за ними дверь, он устремился к телефону. Для вызова полиции понадобилось всего несколько минут. После того он поднялся на следующий этаж и прильнул к окошку. Сначала ему была видна только толпа рабочих во дворе конторы, их возбуждённые лица, мелькающие в воздухе руки, какой-то вожак на ящике у ограды и снова эта… Вилма Клинт! Управляющему казалось, что её бледное в тёмных оспинах цемента лицо в яркой рамке рыжих волос главенствует над толпой. И чем больше он на неё смотрел, — а не смотреть он не мог, — тем ненавистнее она ему становилась. Ему казалось, что в ней, в этой девушке с огненной шевелюрой, — все дело. Вот с кем нужно покончить в первую голову!
   Наконец-то за воротами истерически взвыла сирена! Рядом с полицейским фургоном управляющий увидел красный автомобиль пожарных. Через минуту тугая струя воды, направленная из брандспойта туда, где стоял на ящике оратор, сбила его с ног. Брызги рассыпались над головами рабочих.
   — Правильно! — пробормотал управляющий.
   Вода вырывалась из пожарной кишки с таким шипением, что заглушала слова, выкрикиваемые Вилмой, вскочившей на ящик, чтобы заменить сбитого рабочего. Управляющий видел, как раскрывался её рот и развевалась в воздухе косынка, которой она размахивала над головой, как флагом. Вот тугая струя холодной воды ударила Вилму в лицо. Девушке казалось, что ей отрывают голову, — так силён был удар. В рот, в нос, в уши — всюду врывалась вода. Вилма задыхалась. Но вместо того чтобы закрыть лицо, защищаться от воды, она обеими руками ухватилась за высившиеся за её спиною бочки из-под цемента. Удар струи в живот заставил её согнуться. Она не могла даже кричать от боли — вода по-прежнему заливала её с ног до головы. Струя сбивала с неё одежду. Вилма держалась, повернувшись к струе спиной. Все видели, как иссякают её силы. Вот она выпустила бочку, за которую держалась. Ноги её подкосились, и она упала. Даже тут вода преследовала её, и удары струи, жестокой, как плеть о тысяче хвостах, терзали, мяли её тело, казалось, делавшееся все меньше и меньше. Словно оно таяло в этом неумолимом потоке.


20. Снимок отца Шумана


   В портрете «конвоира» Москва опознала преступника, пять лет тому назад осуждённого за убийство и направленного в одно из мест заключения для отбывания наказания. Таким образом устанавливалась личность одного из участников преступления. Однако стоило Грачику потребовать по телеграфу данные из места заключения, откуда, видимо, бежал этот субъект, как прибыл совершенно ошеломляющий ответ: преступник находится в заключении и никуда не бежал.
   Грачик вооружился лупой. Однако сколько он ни разглядывал фотографию, полученную от Шумана, сколько ни поворачивал её так и эдак, ничего нового обнаружить не мог. Но вот лупа дрогнула в его руке: от костёла справа налево чётко ложилась тень, а фигуры шагавших перед костёлом троих людей… вовсе не отбрасывали тени!.. Да, да, — ни Круминьш, ни его «конвоиры» не давали тени на мостовую, словно солнечные лучи пронизывали их, как бесплотные существа.
   Стоило Грачику сделать это открытие, как мысль заработала в том же направлении: почему предметы, находящиеся ближе к объективу, чем Круминьш и его «конвоиры», оказались на снимке более чёткими, гораздо резче очерченными. Разве не известно, что не в фокусе могут оказаться предметы, приближённые к аппарату, а не удалённые от него. За менее чётким лицом и фигурой Круминьша — снова более чёткий куст и фасад костёла… Быть может, причиной нечёткости фигуры Круминьша было то, что он в момент съёмки двигался и изображение «смазалось»? Но ведь двигался с той же самой скоростью и один из «конвоиров», а его фигура и черты очень ясны — более ясны, чем у Круминьша и второго сопровождающего. Что все это значит… Нужно получить подтверждение специалистов в том, что несоответствие теней и чёткости на фотографии означает именно то, что подозревает он сам. Да, но… Лицо Грачика вытянулось в гримасу разочарования: чтобы потребовать ответа у экспертизы, он обязан представить ей достаточный материал — нужны все фотографии, на каких имелось изображение Круминьша, а ни в личном деле покойного в заводоуправлении, ни в завкоме фотографии Круминьша не нашлось. Что же касается любительских снимков, то Силс заявил, что ни он сам, ни Круминьш старались не попадать в чей бы то ни было объектив: они боялись, чтобы их фотографии не попали туда, за рубеж.
   Единственной подходящей фотографией, обнаруженной Грачиком в делах завкома, был снимок, сделанный во время маёвки: на нём виднелся Круминьш, идущий бок о бок с Луизой. Рассматривая этот снимок в лупу, Грачик должен был прийти к выводу, что костюм, надетый Круминьшем в день маёвки, — тот самый, в котором он виден на снимке Шумана.
   Размышляя об этом, Грачик вошёл в комнату Силса, когда приехал её осмотреть.
   — Вероятно, это был лучший костюм вашего друга? — спросил Грачик Силса, показывая ему снимок Шумана.
   — Именно лучший. Нам выдали эти костюмы, когда освободили из-под ареста.
   Грачик смерил взглядом костюм, аккуратно повешенный в нише.
   — Тот самый? — спросил он.
   К его изумлению Силс ответил:
   — Именно.
   — Как?! Разве в день исчезновения на Круминьше был другой костюм?
   — Именно: как вернулся с комбината, так в рабочем платье и ушёл.
   Это значило, что в момент ухода Круминьш не мог быть сфотографирован в том костюме, в котором был изображён на фотографии. И второе обстоятельство: весь абрис фигуры Круминьша, его поза, движение на обеих лежавших перед Грачиком фотографиях, сделанных во время маёвки и при «аресте», были сходны во всех подробностях. Даже тени на лице и на платье лежали одинаково. Теперь для утверждения поддельности фотографии, полученной от отца Шумана, Грачику не нужна была и экспертиза.


21. Снова отец Шуман


   Глядя на сидящего перед ним краснолицего человека, со щеками, отвисшими, как на старинных портретах купцов, Грачик думал о том, сколь мало подходит служителю бога неприветливый взгляд холодных серых глаз, пытливо вглядывающихся в собеседника из-под насупленных седоватых бровей. Священник не отличался разговорчивостью. Каждое слово приходилось из него вытягивать. Самой длинной тирадой, которую услышал от него Грачик, была характеристика Круминьша. Священник произнёс её поучительным тоном:
   — Я не отношу покойного Круминьша к морально устойчивым субъектам. Это доказано его самоубийством. Церковь сурово осуждает подобный акт. Круминьш одинаково виновен перед нами и перед богом.
   Грачик не мешал ему. Гораздо полезнее, чтобы спрашиваемый не был настороже и как можно меньше следил за собой. А в данном случае это было особенно важно: очевидно, Шуман не был простаком.
   — Меня нисколько не удивил оборот, какой приняло дело, — продолжал священник. — Рано или поздно Круминьш должен был быть арестован: к этому вели его политические взгляды.
   — Вы считаете, что его раскаяние в преступлении против народа не искренне?
   — Со стороны священника было бы нескромностью дать вам прямой ответ на этот вопрос, — уклончиво ответил Шуман. — Однако могу сказать: мне, как лояльному советскому человеку, было неприятно общение с этим субъектом… Я видел тернистость пути, по которому он шёл, и не мог предостеречь его.
   — Почему же?
   — Мы строжайше воздерживаемся от вмешательства в политику.
   — В данном случае было бы полезней предостеречь самого Круминьша и предупредить его друзей, — возразил Грачик.
   — Я не имел права это сделать.
   — А разве сан не обязывает вас наставить любого заблуждающегося? Даже если рассудить с ваших узких позиций священника: разве вы не должны были сделать попытку спасти Круминьша, если видели, что он идёт к тому, чтобы наложить на себя руки?.. Вы, как священнослужитель? Не говоря уже о вас как гражданине!.. Ведь как ловец душ (кажется, так Иисус называл своих последователей-рыбарей) могли уловить в сети католицизма и душу протестанта Круминьша… Разве не так?
   Не поднимая глаз, Шуман негромко ответил: все шло путями предопределёнными провидением. Не нам вмешиваться!
   — Ну, не будем впутывать провидение в наши дела. Хотя на этот раз даже его вмешательство говорило бы в пользу моих доводов. Вам ли забыть, как строго римская церковь осуждает грех самоубийства? И, наконец… — тут Грачик не смог скрыть улыбки, — вы должны помнить одно из стариннейших изданий папской канцелярии, именуемое «Taxae Sacrae Paenitenciariae Apostolicae»[8]. На основании этих «такс» вы имели возможность получить с Круминьша, в случае его обращения, неплохую лепту в пользу своего ветхого храма. Попытка самоубийства, наверно, расценена там не так уж низко. Во всяком случае не ниже, чем стоят фотографии костёла.
   Шуман поднял взгляд на Грачика, и тот прочёл в нём такую неприязнь, что улыбка сразу исчезла с его лица.
   — Святой престол никогда не издавал никаких такс за отпущение грехов, — сердито проговорил священник, — это апокрифы.
   — Наука говорит другое, — спокойно возразил Грачик. — И если бы это составляло тему нашей сегодняшней беседы, я наверняка доказал бы вам подлинность Инкунабул, содержащих полные таксы на индульгенции. В числе их я нашёл бы и параграф, по которому вы, как убийца Круминьша… — при этих словах Шуман побагровел и отпрянул от стола Грачика. Но Грачик, делая вид, будто не замечает этого, твёрдо продолжал: — Я имею в виду ваше моральное соучастие… По папской таксе вы, чтобы очистить свою совесть, уплатили бы теперь сами целых два дуката вместо того, чтобы получить кое-что с упущенного прозелита.
   — Оставим эту тему, — глухо проговорил Шуман. — Не к лицу мне спорить о таких вещах с…
   — С безбожником? — договорил Грачик за умолкнувшего священника. — Ну что же, вернёмся к сути дела, хотя вы и могли бы спасти Круминьша.
   — Не нам с нашими слабыми силами разрушать то, что уготовано свыше. Однажды встав на путь преступления против своей страны, Круминьш не мот с него сойти. Не совершив диверсии, какая была ему вменена в обязанность, он все же пришёл к преступлению: убил милиционера, выполнявшего свой долг.
   — Вы полагаете, что и это было предопределено свыше?
   — Поскольку это логически завершало жизненный путь Круминьша.
   — А путь того, убитого им?
   — Было делом господа бога решать его судьбу, — уклончиво ответил Шуман.
   Грачик решил, что пора, как бы невзначай, спросить о том главном, ради чего пригласил священника.
   — Дайте мне адрес фотографа, сделавшего снимок Круминьша на фоне храма.
   Лицо отца Шумана отразило усилие памяти. Подумав, он сказал:
   — Бессилен помочь вам. Целый ряд рижских фотографов присылал мне свои снимки, желая получить заказ. Адреса тех, кто дал снимки, пригодные для размножения, разумеется, записаны в книгах церкви, потому что им пришлось платить. А эта фотография относится к числу забракованных.
   — И вы за неё не платили? — быстро спросил Грачик.
   — Как за брак, мы… — начал было Шуман и вдруг осёкся: он вспомнил о взятых у Грачика пятидесяти рублях. Но Грачик сделал вид, будто не заметил смущения Шумана. А тот пожал плечами и сказал: — Мне хотелось бы вам помочь. Я запишу вам несколько адресов, но… — впервые Грачик увидел на лице собеседника нечто вроде улыбки смущения. — Вы не рассердитесь, если я кого-нибудь забуду?
   — Ничего, ничего, — с напускной беспечностью ответил Грачик. — Это, в сущности, не имеет значения. — И видя, что Шуман намеревается записывать адреса, сказал: — Право, не трудитесь. Не стоит.
   Грачик понял: в числе фотографов, которых «вспомнит» Шуман, именно того-то, кто нужен Грачику, и не будет.
   Беседа закончилась в непринуждённом тоне, и предметом её не были больше обстоятельства жизни и смерти Круминьша. Тем не менее в каждом новом слове священника, в каждом его взгляде и движении Грачику чудилось подтверждение: перед ним — если не сам автор фальсифицированного снимка «ареста», то человек, хорошо знающий происхождение этой фотографии. Но Грачик не хотел проявлять настойчивости, чтобы не заставить Шумана насторожиться. Грачику теперь больше всего хотелось взглянуть на усадьбу священника. Грачик сделал было попытку напроситься на приглашение Шумана, но тот был, по-видимому, мало понятлив или намеренно не понял намёка: он не выразил желания видеть Грачика у себя. С каждой минутой крепла уверенность Грачика в причастности Шумана к убийству Круминьша. Эта уверенность и помешала Грачику пожать на прощанье руку гостя. Плохо он справлялся с чувством брезгливости, а ведь ещё совсем недавно убеждал себя в том, что…


22. Встреча в Алуксне


   Тот, кому приходилось подъезжать с северо-востока к Алуксне, не забудет впечатления, производимого на путника дорогой, вьющейся вековым бором от самого поворота с Рижско-Псковского шоссе. Очарование этого лесного участка при приближении к городу Алуксне сменяется новым, не менее прекрасным видом: слева от дороги открывается озеро. Его простор, окаймлённый лиственными лесами, умиротворяюще действует на путешественника. Усталость исчезает, забываются любые неудобства пути. Озеро прекрасно на утренней заре, когда пронизанный лучами восходящего солнца розоватый туман растекается над камышами, шуршащими от дуновения лёгкого ветра. Озеро ослепительно красиво среди дня, когда его беспредельная гладь залита ярким солнцем. Но великолепнее всего оно вечером. Под косыми лучами солнца длинные тени деревьев ложатся поперёк камышей и, ломаясь на лёгкой озёрной ряби, тянутся и тянутся по воде, как многоглавые и многолапые драконы. В предночной час дальний от дороги берег озера представляется путешественнику сперва светло-жёлтым, потом золотым и, наконец, загорается алым. Едва ли кто может пройти этот кусок дороги, не остановившись и не полюбовавшись открывающимся видом. Вдали путник увидит северную оконечность острова. Там высятся пока ещё невидимые с дороги развалины старинного шведского замка, некогда взятого штурмом молодых петровских полков. Кстати говоря, на этом острове, как гласит легенда, жила в услужении у местного пастора Глюка стряпухой и прачкой Катарина Скавронская, которую Пётр Первый сделал императрицей всероссийской. Это обстоятельство, к удивлению свежего человека, является предметом гордости не только каких-нибудь ископаемых старушек, а всех горожан Алуксне, до руководителей местного исполкома включительно. Если новичок-маловер вздумает усомниться в основательности этой гордости, а то ещё, чего доброго, и в правдивости легенды, он наткнётся на единодушное сопротивление алуксненцев. Они дружно вступятся за свои достопримечательности: озеро, остров и развалины замка, приобретающие в их глазах особую ценность вышеупомянутым обстоятельством из жизни пасторской стряпухи Катарины.

 
   Грузный человек среднего роста не спеша брёл по одной из улиц Алуксне. Он был погружён в задумчивость: голова его была опущена так, что широкие черты красного лица казались ещё шире, похожий на картошку нос с сизоватыми прожилками закрывал усы, а короткая борода лежала на воротнике брезентовой куртки. Человек этот не глядел по сторонам. Руки его были заложены за спину, и, казалось, все его внимание сосредоточено на носках собственных грязных сапог, попеременно появляющихся в поле его зрения.