Залинь не брался объяснить следователю, почему он так сделал, но когда Винд вышел из комнаты, он выплеснул остаток водки, — больше половины стакана, — а когда Винд вернулся, сказал, будто допил стакан. Скоро Мартын почувствовал, что ему не по себе: кружилась голова, и невозможно было совладать с желанием тут же, не раздеваясь, лечь в постель. Мартын не помнит, что было дальше, — наверно, он упал на койку и заснул…
   Он проснулся от ощущения, будто кто-то поднимает ему голову с подушки. А голова была тяжёлая, словно камень — как от угара. Мартын с трудом разлепил веки. Он клялся следователю, что видел тень Винда, метнувшегося прочь от его койки. Страх овладел Мартыном, и он уже не мог заснуть до утра. А когда рассвело, увидел, что Винд, как и он сам, спит одетый, хотя с вечера вовсе не высказывал такого непреодолимого желания уснуть, Из-под подушки Винда свисал конец верёвки — тонкой, крепкой верёвки, какой Мартын прежде не видел в его хозяйстве. И это тоже возбудило подозрение Залиня: зачем Винду ночью понадобилась верёвка?
   Утром, не глядя на Мартына, Винд проворчал: — Эк, мы вчера хватили… Прозевали поезд. Мартын вышел из комнаты, а когда вернулся, из-под подушки Винда уже не торчало никакой верёвки. Винд попробовал уговорить Мартына выпить вместо чая по стакану водки, «чтобы опохмелиться», но Мартын отказался: он понял, что Винд что-то замышляет.
   Перед уходом Винд исподтишка вглядывался в Мартына. «Уж завтра-то утром тебе нужно уехать», — сказал он и велел не высовывать носа из дома, чтобы не мозолить глаз милиции. На этот раз он не только замкнул дверь, но затворил даже ставни на окнах. Если бы не эти ставни, Мартын, может быть, и дождался бы прихода Винда. Он знал, что один на один Винд с ним ничего не сделает. Но затворенные ставни заставили Мартына насторожиться: он решил, что Винд вернётся не один, и тогда неизвестно, что будет. Мартын принялся за поиски верёвки, которую видел под подушкой Винда. Он нашёл её под матрацем: на ней была приготовлена мёртвая петля вроде удавки. Тут Мартыну вспомнилось, как его голову приподнимали с подушки… Запертые ставни и петля решили дело. Мартына охватил панический страх. Он не мог понять, зачем Винду нужно его удушить, но не сомневался в том, что именно это замышлял Винд. Мартын бежал, забыв о драгоценных часах, тоже найденных под матрацем Винда, но зато захватил верёвку, которую и представил следователю.
   Следователь полагал, что ночные видения Залиня — не что иное, как следствие злоупотребления алкоголем, — мания преследования. Практика знает случаи, когда преступники готовы искать спасения от действительной или воображаемой опасности в стенах тюрьмы. За право укрыться в них Залинь и заплатил тем, что дал откровенные показания по своему делу, не известные властям, и выложил на стол «запасный» паспорт, по которому жил в Цесисе. Однако причастность к убийству Круминьша он по-прежнему упрямо отрицал.
   Идя с намерением поскорее упаковать чемодан и успеть на Таллинский поезд, Кручинин размышлял над обстоятельством, привлёкшим его внимание: узел на верёвке, принесённой Залинем, был вывязан в точности так же, как оба узла, уже имеющихся в деле Круминьша.


63. Обед у матушки Альбины


   Удивительно ли, что во главе стола восседал отец Петерис Шуман, раз праздник происходил у матушки Альбины. Весь С. хорошо знал отношение старушки к своему духовному отцу — ни один её семейный праздник не обходился без Шумана. Никто не видел в этом ничего дурного: поколение Альбины — отпетые люди. «Что там разыгрывать комсомольцев, ежели не сегодня-завтра придётся стучаться в ворота святого Петра!» Попробуйте убедить их в том, что протекция священника им мало поможет. Правда, на этот раз матушка Альбина могла бы обойтись и без священника: как-никак её внучатная племянница Ирма — не последний человек в комсомоле, а не день ли рождения Ирмы является поводом для нынешнего праздника? Но, как сказано, трудно ломать стариков. Молодёжь сделала им уступку и попросту не обращала внимания на тот конец стола, где вокруг Шумана группировались старики. Ирма тоже считала, что можно сделать уступку двоюродной бабушке. В сущности, ведь старушка была её единственным родным человеком. Да и вообще, нужно заметить, характер Ирмы заметно изменился со времени смерти Круминьша. Пока среди рабочих держалась версия о самоубийстве Эджина, Ирме пришлось немало передумать. Совесть не давала ей покоя, словно её насмешки над бывшим «перемещённым» имели значение в случившемся. Ведь она одна знала, что эти насмешки были только, может быть и вовсе неправильным, она согласна, но неудержимым выражением её ревности. Она же ведь никому не говорила, как её бесят нежные взгляды, которые Луиза бросала на Эджина. Не признаваться же было Ирме в своих чувствах! Чтобы Луиза все разболтала? Нет, Ирма была слишком самолюбива! Ироническое отношение к окружающим было её защитным рефлексом. Психологи знают этот вид застенчивости, приводящий человека к тому, что окружающие начинают считать его гордецом.
   Нынешний праздник по случаю дня рождения Ирмы, устроенный матушкой Альбиной, был, пожалуй, первым, когда девушка согласилась собрать в домике бабушки своих друзей. Их было немного, и первой среди них должна была быть Луиза. Та самая Луиза, чьё вмешательство спасло Круминьша от руки обезумевшего Залиня и отдалило на несколько дней смерть Эджина. И именно сегодня, в этот «день Ирмы», Луиза почему-то изменила старой дружбе — её не было среди гостей.
   Словно по уговору, никто из молодёжи не упоминал имени Силса. После его бегства из С. он как бы перестал существовать для молодёжи. Только если кто-нибудь попрекал комсомольцев в недостатке чуткости и влияния на бывшего «перемещённого», возникал горячий опор вокруг фигуры Силса и вокруг всего вопроса о возможности перевоспитания таких, как он. Наиболее суровыми ортодоксами выступали молодые. Их непримиримость противостояла жизненному опыту стариков, подчас получавшему у комсомольцев не в меру суровое наименование гнилого примиренчества. Когда со «стариковского» конца стола раз, другой до молодёжи донеслось имя Силса, Ирма первая демонстративно поднялась и ушла в свою комнату: она ничего не хотела слышать об этом дважды изменнике. За Ирмой последовала вся молодёжь. Тогда старшие принялись свободно обсуждать исчезновение Силса.
   С новой силой вспыхнул спор о судьбе Круминьша. Взоры стариков обратились к отцу Шуману. Разве он не был несколько раз у следователя? И без того красное, налитое кровью лицо священника запылало огнём. Была ли тому виной вишнёвка или охватившая Шумана неловкость, сказать трудно.
   — Официальные власти, — важно проговорил он и поднял палец так, словно хотел предостеречь слушателей от возражений, — официально высказали официальную версию данного происшествия. Мне как лицу тоже официальному нельзя высказать точку зрения, несогласную с официальной.
   Этого было достаточно, чтобы присутствующие поняли: у отца Петериса есть свой взгляд на вещи. Но, возбудив общее любопытство, он сделал вид, будто увлечён пирогом Альбины. Это дало возможность самой Альбине завладеть вниманием. Страсть посплетничать взяла верх над данным следователю обещанием молчать. Она не скрывала, что с молодых лет славилась любовью собирать слухи и распространять их. Её голос, похожий на карканье старой вороны, покрыл все голоса:
   — Если бы не я — ни за что бы следователю не докопаться до правды!.. — Несколько мгновений она молча наслаждалась удивлением гостей. — Будь он сто раз следователь, ему бы не усомниться в том, что Круминын был действительно арестован, ежели есть фотография, где это показано. — При этих словах Шуман отставил в сторону рюмку вишнёвой, и приготовленный для закуски большой кусок лососины застыл на вилке по пути к широко открытому рту. А Альбина, подавшись вперёд, чтобы все могли её слышать, продолжала: — Да, да, настоящая фотография: шагает Круминьш, царство ему небесное, и по сторонам двое — милицейский и в цивильном. Ты бы усомнился? — обратилась она к сидевшему напротив неё племяннику — фотографу из артели «Художественное фото». — Хоть ты и столичная штучка и у вас в Риге умник на умнике сидит, а ты мне скажи: фотография — это документ?
   — Документ, тётушка Альбина, — согласился фотограф, — но…
   — Не перебивай, когда старшие говорят! — Альбина махнула на него рукой. — Ответил и ладно. — Она оглядела слушателей и остановила взгляд на Шумане. — Что вы думаете, отец Петерис?
   Шуман не отвечал, глядя перед собою помутневшими глазами.
   — И следователь тоже так думал: документ — не дождавшись ответа, продолжала Альбина. — Он мне так и сказал, — не стесняясь, выдумывала она: — «Ежели бы, говорит, я нашёл бы этих людей, то их бы повесили, потому что арест советского человека с неизвестными нам тайными целями — это государственная измена». Так и сказал: «Не правда ли, тётушка Альбина: измена?» Ну, что ж, — тут она подбоченилась и важно протянула: — Так и записали: из-ме-на!..
   — Позвольте, — попытался вставить слово племянник-фотограф, — ведь на этой фотографии…
   — Разве я уже все сказала? — строго уставилась на него Альбина. — Что значит твоё «позвольте», где тебя учили манерам?
   — Позвольте… — в волнении поднявшись с места, настаивал фотограф.
   — Когда я закончу, ты и скажешь, что думаешь. Разумеется, когда речь идёт о фотографии, — тебе и карты в руки.
   — Конечно, тогда и послушаем, — сказал кто-то. — И отец Петерис скажет своё мнение.
   Шуман сидел, выпрямившись, как большой чёрный истукан. Лицо его стало сине-багровым, и казалось, на тугой крахмал воротничка вот-вот прольются розовые складки надувшейся шеи. Но он все молчал, только громче делалось его сопение и взгляд его медленно переходил с одного гостя на другого. Охотнее всего Шуман встал бы из-за стола и ушёл подальше от глупых и неделикатных вопросов. Но он не вставал и не уходил. Он боялся этих людей. Очень часто тот, кто виноват, видит возможность подозрений там, где о них никто и не думает. Таково свойство нечистой совести. Много людей с чистой и нечистой совестью прошло перед отцом Петерисом в исповедальне, и он лучше многих знал это свойство человеческой души. Разговоры прихожан выбили у него из головы все, кроме этой проклятой господом богом фотографии, которую Шуман своими руками подсунул следователю. Теперь Шуман боялся прервать старую болтунью Альбину, как непременно сделал бы, ежели бы его совесть была чиста. Пожалуй, даже ему следовало послушать, что ещё знает Альбина.
   — И вот, дорогие вы мои, — оживлённо продолжала та, — гляжу я на фотографию и думаю: да ведь я же видела эту компанию! Они-то меня, конечно, не могли видеть, потому что я была за деревьями, а я их видела. Вот как вас всех сейчас вижу… И вот гляжу я на эту фотографию…
   — Матушка Альбина, — заметил кто-то из гостей, — не тяните вы из нас жилы: говорите, что вы видели!
   Но Альбина сделала хорошо рассчитанную паузу и таинственно прошипела:
   — Гляжу я, думаю: а ведь лица-то у этих вот, что увели Круминьша, — не те.
   — То есть, как это не те? — не выдержал Шуман.
   — Именно не те.
   — Не может быть! — хрипло проговорил Шуман, напрасно пытаясь отодвинуть тяжёлое кресло от, стола, чтобы освободить свой живот и встать.
   — Как перед богом, — оживилась Альбина, — личности не те. — При этих словах краска начала отливать от багровых щёк священника. А старушка с увлечением продолжала: — А когда мне показали утопленника, того, что выловили в камышах у острова, он оказался в другом платье. Я так и сказала следователю: «Выловили в милицейском, а я его видела в цивильном… Как бог свят».
   Шуман прекратил свои попытки отодвинуть кресло и погрузился в него глубже, чем прежде. Его руки были вытянуты вдоль стола. В одном кулаке был зажат нож, в другом вилка. Они торчали вверх, словно воткнутые в стол железные ручки, за которые отец Петерис ухватился, чтобы не уйти в кресло с головой.
   Наконец Альбина умолкла, и ничто не мешало фотографу из Риги высказаться:
   — Позвольте, позвольте! — крикнул он. — Я хочу спросить: на этой фотографии был изображён храм? Здешний ваш костёл?
   — А как же, — ответила Альбина. — Конечно, был. Все трое так и шагают возле костёла…
   Если бы не настойчивость племянника-фотографа, не давшего на этот раз перебить себя, Альбина, наверно, повторила бы свой рассказ. Но тут он рассказал о том, как, проверяя однажды работы в фотографиях своей артели, — он ведь член правления артели, все это, вероятно, знают?! — он увидел на столе молодого лаборанта именно такую фотографию. Он готов дать голову на отсечение: то была фотография, о которой рассказывала тётушка Альбина.
   — Так, значит, теперь эта фотография находится у следователя? — воскликнул он в удивлении.
   — Суетный интерес, — послышалось вдруг с конца стола, где, все ещё держась за нож и вилку, восседал Шуман. Он говорил, как всегда, увесисто: — Пустое любопытство!.. Что вам за дело до фотографии?
   Фотограф смешался на мгновение, но не сдался:
   — Позвольте!.. — повторил он было, но тут в столовую с криками и смехом ворвалась группа молодых гостей Ирмы. Они бурей пронеслись через комнату, разбросав пустые стулья. Впереди всех неслась Ирма. Она первая добежала до калитки и распахнула её перед Луизой. Та шагала, держа под руку Мартына Залиня. Даже при его большом росте и широких плечах, букет, который он нёс, казался огромным. Мартын пытался спрятать за ним смущённое лицо, и Луизе пришлось подтолкнуть его, чтобы заставить войти в калитку.
   — Вот из-за кого я опоздала, — сказала она, обнимая Ирму. — Лицо её сияло радостью, какой на нём давно никто не видел. Всякий мог догадаться, что оно сияет не столько от встречи со стоящей перед нею Ирмой, сколько потому, что за её спиной — Мартын.


64. Ещё раз Петерис Шуман


   Если бы матушка Альбина знала о последствиях, какие имел её семейный обед, она, вероятно, сильно возгордилась бы и получила бы пищу для болтовни на весь остаток своих дней. Вернувшись от неё, Шуман, несмотря на изрядное количество выпитой вишнёвки, не лёг спать. Он беспокойно ходил по маленькому кабинету. Думы одолевали его. Стало душно в доме, вышел в сад. Чистый воздух сада показался прекрасным. Почудилось, что окружающая природа вместе с ним радовалась отдохновению, сошедшему на землю: ведь почти все лето прошло для Шумана в сомнениях и страхах.
   Да, Шуман не отрицал того, что принимал когда-то участие в собраниях земников и даже записался в Тевияс Саргс, так как духовный сан не позволял ему быть членом «Перконкруста». Но пусть-ка ему покажут такого священника в Латвии, не только католического, но даже протестантского, который был бы тогда за революцию и коммунистов!.. Да, он священник, он даже католический священник — служитель ортодоксальнейшей церкви на земле. Его, конечно, можно спросить: почему же ты, Петерис Шуман, скрыл то, что был земником, что при Ульманисе агитировал против коммунистов и в сороковом году стращал крестьян колхозами, как исчадием сатаны? Ну что же, так оно и было, господи боже мой. Перед тобою мне нечего таиться…
   Шуман посмотрел на сияющее звёздами небо и, протянув руку, дотронулся до светящейся даже в ночи махровой шапки влажного от росы георгина. Он повернул ухо в сторону кущи лип и прислушался: разбуженные его шагами, возились пичужки. Порывом ветерка принесло из сада запах сена второго укоса. Шуман впитывал звуки и запахи родной латышской осени, и мир снисходил в его душу, недавно ещё испуганную и метущуюся. Но тут же ему снова стало не по себе, когда по сходству обстановки на память пришло, как однажды ночью, хоронясь от людей, к нему постучался неизвестный. Неожиданный гость стал один за другим называть пункты анкеты Петериса Шумана, где была написана неправда, и, закончив перечисление, сказал: «А под анкетою напечатано: „Знаю, что за ложь отвечаю по закону“. Он посмотрел на Шумана при свете ночника: „А теперь, Петерис Шуман, решай: твоя ложь завтра станет известна. Стоит сказать слово — и ты перестанешь быть настоятелем храма. Тебя выгонят из этого дома. Тебя отправят в лагерь копать землю, рубить лес. Через год твои кости будут стучать, словно их ссыпали в пустой мешок. А через два ты умрёшь от истощения. Но все это пустое, если ты умный человек. Нам нужна от тебя совсем маленькая услуга, и притом одна-единственная. Слышишь, одна-единственная!“
   — Кому это «нам»? — спросил Шуман.
   — Тем, кто стоял рядом с тобою в Тевияс Саргс, тем, кто вместе с тобою боролся против колхозов. Как Пётр отступник, ты совершил предательство раньше, чем трижды пропел петел. Но всемогущий бог ведает, что ты слаб, как всякий человек, и он простит тебе отступничество, если ты поможешь нам теперь: нам нужна совсем маленькая услуга. Одна-единственная.
   — Какая услуга? — спросил Шуман.
   — Пустяк, сущий пустяк, — сказал незнакомец. — Мы дадим тебе фотографию, ты снесёшь её следователю, ведущему дело Эджина Круминьша.
   — Говорят, что это не самоубийство, а… — начал было Шуман.
   — Верь тому, что бог покарал его, и все тут, — мрачно проговорил ночной гость и стукнул кулаком по столу так, что подскочила неубранная с вечера плошка из-под простокваши и ложка выскочила из неё и со звоном покатилась на пол. — Каждый, кто был земником, всякий, кто, вступая в наш союз, начертал крест собственной кровью, убил бы этого пса!
   — Господь бог повелел: не убий! — неуверенно возразил Шуман.
   — Это ты оставь для проповеди, — презрительно ответил незнакомец. — Если мы прикажем тебе убить оставшегося в живых Силса, ты убьёшь и его. — И увидев, как священник отпрянул от него, незнакомец рассмеялся. — Но мы знаем, что ты трус, Петерис Шуман. Поэтому не бойся: мы сами убьём Силса. — От дальней кирхи донёсся бой часов. Гость отмечал их кивками головы и, когда прозвучал последний, расставил локти и, положив голову на руки, стал вглядываться в хозяина, словно хотел навсегда запомнить его черты. А сам Шуман в слабом свете ночника с трудом мог его рассмотреть. Он только помнит теперь, что лицо ночного гостя было широкое и на нём белели усы и борода. Был ли он сед или так соломенно светел, Шуман не понял. Шуман сидел напротив гостя в ночной сорочке и наспех запахнутом купальном халате; его начинало знобить. Чувствовал, как стынут ноги, обутые в старые шлёпанцы, но не смел пошевелиться под тяжким взглядом бородача.
   — Вот что, — грубо проговорил тот, после долгого молчания, — выбирать тебе, Петерис, не из чего… Скажи мне «нет» и через день узнаешь, что ты больше не настоятель храма. Если же завтра сам пойдёшь и скажешь властям всё, что прежде скрывал, то послезавтра глаза твои и вовсе не увидят утренней зари и другой поп проводит твой гробишко на кладбище. — Незнакомец усмехнулся: — Нет не проводит. Ведь церковь отказывает в погребении самоубийце, хотя бы и трижды священнику! — И он снова перегнулся через стол и бросил Шуману в лицо: — Ты повесишься!.. Понимаешь, тебя вынут из петли и найдут твоё письмо… Так как с Круминьшем. Понимаешь?..
   Незнакомец встал, медленно обошёл стол и наклонился над Шуманом. Тот не отстранился, только все его грузное тело задрожало мелкой-мелкой дрожью в боязливом ожидании, как оттаявший студень. Незнакомец рванул рукав его халата так, что треснула гнилая ткань:
   — Смотри, — хрипло сказал он, брызнув слюной в ухо Шуману.
   Но Шуман не стал смотреть. Он и так знал, что на его плече до сих пор сохранился след свастики, выжженной когда-то во время церемонии принятия в «Ударники Цельминша».
   — Чего вы хотите? — осипшим голосом спросил Шуман.
   — Ты по почте получишь фотографию с изображением ареста Эджина Круминьша советской милицией и отдашь этот снимок следователю. Вот и все. После этого, отныне и во веки веков, — ты чист и свободен.
   — Уйдите, — с мольбой прошептал Шуман. Он был теперь совсем не похож на того сурового, исполненного достоинства и сознающего силу стоящей за ним церкви Петериса Шумана, которого так хорошо знали прихожане. Ещё более жалко прозвучала вторичная мольба:
   — Уйдите.
   — Да, время к утру, — развязно согласился гость, словно они уже договорились. — Помни, Петерис: если ты не снесёшь фотографию следователю… — гость рассмеялся и жестом изобразил, как вешают человека.
   Через два дня Шуман получил фотографию. Целую ночь он ходил возле стола, где она лежала. Брал в руки и тотчас отбрасывал её, словно она была отпечатана на куске раскалённого металла. Да, падая на стол, она и звенела, как железо. Честное слово!
   Шуману помнится, что и тогда в комнате было невыносимо душно, и он тоже вышел в сад. И тогда над его головой простиралось такое же холодное небо, и стояли вокруг кусты облетевшей сирени, и, может быть, даже так же шуршали в ветвях старой липы птицы. Может быть. Но если все это не было другим, если Шуман видел все это и прежде и видел во всем этом то же, что видит теперь, то как он мог?.. Как мог?..
   Шуман медленно перешёл дорогу и постучал в окошко маленького домика, где жил причетник. Пришлось повторить стук, прежде чем к стеклу приникло заспанное лицо причетника:
   — Что?.. Что такое?..
   — Дайте ключ от храма, Волдис, — негромко проговорил Шуман.
   — Сейчас, сейчас, отец Петерис, — засуетился причетник, и бледное лицо с растрёпанными седыми космами исчезло в темноте за окном. Через минуту он появился на крыльце, стуча незашнурованными башмаками. Запахивая пальто поверх белья, стал было спускаться с крылечка, но Шуман остановил:
   — Не нужно… Спите со господом… Только дайте ключ!..
   — Господи, боже мой, что случилось? — обеспокоено спросил причетник, нащупывая в темноте ступени. — Сейчас я вам отворю…
   — Ничего не случилось, дорогой мой Волдис, идите спать, — несколько раздражённо повторил Шуман и взял ключ из рук озабоченного причетника.
   Несколько мгновений причетник смотрел вслед священнику, удалявшемуся по направлению к церкви. Его силуэт виднелся на фоне песчаного пригорка в промежутках деревьев рощи, которую следовало миновать Шуману.
   В роще было ещё темнее, чем на улице, и Шуман несколько раз споткнулся о корни сосен. С правой ноги слетела ночная туфля, и он долго искал её в потёмках. Когда дошёл до церкви, туфли были полны мелкого песка, неприятно коловшего босые ноги. Наконец, Шуман отпер главную и единственную дверь храма и вошёл. После темноты, царившей на дворе, ему показалось тут почти светло благодаря крошечной электрической лампочке, заменявшей лампаду у напрестольного креста. Впрочем, Шуман и без того знал здесь каждую щель в каждой доске и уверенно приблизился к алтарю. Он так порывисто опустился на колени, что стук был ясно слышен в пустой церкви. Долго лежал, распростершись, на полу с руками, стиснутыми в молитвенном порыве.
   О чем молил он бога? Об избавлении его от мести тех, кто угрожал ему устами ночного гостя в случае неповиновения или от кары советских властей, ежели он выполнит этот приказ? Все смешалось в его молении — страх и вера, преданность порядку и боязнь утратить положение. Он был простым настоятелем крошечной церквушки. Прихожане верили ему потому, что верили в его бога. Чуждыми и невозвратимыми казались Шуману времена, когда он противопоставлял себя простым людям во имя соблюдения интересов богатых и власть имущих. Те, на кого он когда-то работал, обманули его надежды: они не сделали его богачом и не наделили властью. Он остался беден и безгласен, как простые люди, и простые люди стали его братьями. Иногда ему даже казалось, что если кому и следует теперь себя противопоставить, то только князьям церкви, противопоставить для защиты своих маленьких братьев-христиан, интересы которых стали его интересами. Быть может, это поймёт не всякий, но отцу Петерису казалось, что никогда его латвийская католическая церковь не была такою национальной, как именно теперь. Многолетний перерыв в связях с Римом ослабил то антинациональное влияние, какое римская иерархия всегда оказывала на свой клир и на верующих космополитическими идеями всемирно-апостолической миссии Ватикана. Появление посланца оттуда, именем Рима и освящённых им властей возвещавшего волю прежних хозяев, больше не вызывало в Шумане ни верноподданнического восторга, ни былого трепета послушания. Он им не верил. Они его обманули и продолжали обманывать. В его сознании возник сонм вопросов, переросший в смятение. Страх смешался с привычкой послушания, сознание долга перед своим народом и его властью столкнулись со смутными реминисценциями слепого преклонения перед властью, ставшей чуждой народу и почти забытой им самим, отцом Петерисом Шуманом, — властью иноземного наместника апостола-иностранца. Как же он должен был поступить — он, гражданин и латыш; сын католической церкви, но латыш; священник, но латыш? Как?! Для старого священнослужителя Шумана уже не было тайн ни в сути религии, ни в её обрядах. Он давно уже очень просто, подчас цинически просто смотрел на вещи. Мистицизм уступил место материализму во всем, что касалось не только дел земных, но и многого из области духа. Губы только в силу привычки бормотали молитвы во время праскомидии. Таинство евхаристии больше не было таинством, а просто приготовлением для причастников чего-то вроде гомеопатического лекарства.