Не спеша с ответом на вопрос Магды, Квэп потягивал горячий кофе, дуя сквозь выпяченные губы.
   — Плохо тебе у меня, что ли?.. — выговаривал Квэп между глотками. — Дура ты, девка! Что тебе в твоём голоштаннике? Или воображаешь, что он привезёт тебе мешок африканского золота!.. Лучше налей-ка мне ещё чашечку… Это, конечно, не тот кофе, какой, бывало, пивали в нашей Риге… Вспомнить «Ниццу». Какие там были сливки!.. А девчонки-то, девчонки! Ту, бывало, ущипнёшь, так уж от одного этого прикосновения кровь начинает играть, словно выпил!.. Ах, Магда, Магда, вот когда была жизнь, скажу я тебе…
   — Люди говорят: никакой тогда не было жизни…
   — Дура ты… Настоящая деревенская корова!
   — Скажите же мне насчёт Яниса: вернёте вы его из Африки или нет? — При этих словах в голосе Магды прозвучало что-то, что заставило Квэпа отставить чашку с кофе. После некоторого размышления он сказал:
   — Ладно, вернусь от начальства, ляжем рядышком да потолкуем о твоём Янисе… Что-нибудь и придумаем, хэ-хэ.
   И снова принялся за кофе, не глядя на Магду.
   Полногрудая и широкобёдрая, с жидкими, словно отмытыми до серебристой белизны льна волосами, Магда молча глядела, как Квэп пьёт. Взгляд её не отличался выразительностью. Тем не менее, если бы Квэп попытался прочесть то, что было в нём написано, кофе, вероятно, застрял бы у него в горле. Ненависть светилась в белесых глазах Магды. Это была ненависть затравленного существа, долго, терпеливо, по вековой привычке к рабству копившего обиды целых поколений. Но с поколениями сдерживающие эту ненависть силы ослабевают и всё, что было накоплено от праотцов, начинает вырываться наружу. Тогда происходит расправа — беспощадная, но справедливая.
   При каждом движении тяжёлых челюстей Квэпа у Магды перекатывался желвак под воротником кофты. Словно она проглатывала набегавшую слюну. Девушка глядела на розовые щеки Квэпа, такие круглые, будто под каждую из них он запихнул по оладье; она глядела на его большой круглый с сизоватыми прожилками нос, двигавшийся вместе со щеками и круглым подбородком. И в её взгляде была ненависть к щекам, к носу, к подбородку, к толстым, оттопыренным и почти всегда влажным губам Квэпа. Даже его голубые глаза и полуприкрытое, словно парализованное, веко над левым глазом — все возбуждало ненависть Магды. Чтобы совладать с этой ненавистью и не выдать её, она опускала взгляд на свои большие крестьянские руки, сложенные на животе.
   Квэп не был психологом вообще, а уж вдумываться в переживания прислуги он счёл бы просто глупым. В этом было его счастье. Иначе, пойми он мысли Магды, он не смог бы сомкнуть глаз и на полчаса, а не то, чтобы крикнуть вдруг среди ночи, как обычно:
   — Эй, Магда!.. Спишь, толстуха?.. Ну-ка, приди взбить подушку твоему хозяину!
   Как Магда вглядывалась в резкий шрам, перерезающий у горла розовую шею её хозяина! Если бы Квэп это видел!.. И даже орёл, большой синий орёл, держащий в лапе свастику, искусно вытатуированный у Квэпа на груди, вместо восхищения возбуждал в Магде только ненависть. И об этом тоже Квэп мог бы прочесть во взгляде Магды…
   Покончив с едой, Квэп, наконец, встал из-за стола, обсосал липкий от варенья палец и повалился на старый, продавленный диван, служивший ему для послеобеденного сна. Но сегодня уже не было времени спать: стрелки часов на стене кухни напоминали о том, что близится время отхода поезда.
   Поворчав на тяжёлую жизнь, Квэп скоро встал и, одевшись тщательнее, чем обычно, отправился на станцию. Он шагал по липкой глине и перебирал в уме имена людей, из числа которых можно было бы выбрать исполнителей задуманного плана. Их лица проплывали перед его взором, и когда он наталкивался на кого-нибудь, казавшегося ему подходящим, то произносил имя вслух и загибал палец.
   Дойдя до станции, Квэп расправил пальцы. Только большой остался загнутым. Но подумав, разогнул и его. Квэп смотрел на него так, словно это был не его собственный палец с выдающимся хрящом сустава, поросший жёсткими рыжими волосами и увенчанный нечистым обгрызенным ногтем. Квэп смотрел на палец так, будто перед ним был живой кандидат, способный, не задумываясь, всадить пулю в затылок Круминьша. Надёжный кандидат, обученный своему делу в нацистском застенке!
   Квэп крякнул от удовольствия. Довольный своим выбором и своим планом, не спеша направился к билетной кассе.
   Через некоторое время после этой поездки Квэпа произошли оживлённые сношения — письменные и при помощи посланцев — между главарями разных эмигрантских латышских организаций. Целью сношений было объединение усилий на почве содействия «делу Круминьша».
   По началу это дело послужило причиной резкой критики действий более молодого Центрального латышского совета со стороны зубров антисоветских происков. Матёрые фашисты из «Перконкруста», из «Тевияс Сарге», из рядов айзсаргов и из «Яйна Латвия» готовы были перегрызть друг другу горло ради того, чтобы захватить иностранные субсидии. Только грубый окрик самих иностранных хозяев заставил их атаманов с ворчанием согласиться на сотрудничество с «Даугавас ванаги» — военизированной фашистской организацией Центрального латышского совета. В результате совместным совещанием главарей был принят план ликвидации Круминьша, предложенный Адольфом Шилде. К тому времени все уже забыли о том, что автором плана был Квэп. По этому плану к смерти приговаривались оба латыша, явившихся с повинной к советским властям, — Эджин Круминьш и Карлис Силс. В действительности убить должны были только первого из них, но в целях конспирации это не было записано в протокол. Ведь если бы к смерти приговорили одного Круминьша, то у советской разведки возник бы законный вопрос: почему пощадили Силса? У организаторов этого дела не возникало сомнения в том, что советские органы безопасности будут все знать. И тогда власти в Советском Союзе стали бы наблюдать за Силсом. А ведь эмиграция возлагала на него надежды. Поэтому непосредственным исполнителям приказ убить Круминьша и не трогать Силса был отдан лишь устно, под строгим секретом.
   Но вот прошло уже много времени, покушения на двоих латышей не происходило. После долгой бдительной опеки Круминьша и Силса советские власти сняли охрану. Дело можно было считать сданным в архив.


4. Кручинин и Грачик


   Автор вынужден пойти на риск частично повторить то, что уже было когда-то сказано о Кручинине и Грачике. Те, кто уже знаком с Кручининым и его молодым другом Грачиком по описанию их прежней деятельности, могут пропустить эту главу.
   Встреча молодого журналиста и музыканта-любителя Грачика с ветераном следственно-розыскной работы Кручининым произошла в обстоятельствах, не имеющих отношения к профессиям обоих. Грачик впервые увидел Кручинина в Доме отдыха, в средней полосе России, куда сам приехал, чтобы на свободе и покое поработать над задуманной большой статьёй о Скрябине. Как многие дилетанты, Грачик полагал, что сделает открытие, показав публике влияние Шопена на творчество большого русского композитора и обнажив, с другой стороны, чисто русскую самобытность всего скрябинского наследия. Грачик предполагал показать это на разборе ряда фортепианных произведений Скрябина, начиная с ре-диез-минорного этюда и кончая второй фортепианной сонатой. Эта статья, охватывающая первый период творчества композитора, должна была, по мысли Грачика, открыть целую серию статей, которые потом лягут в основу литературной биографии композитора.
   Но Грачик не был исключением среди молодых литераторов. Приехав в Дом отдыха, он так старательно гулял по его живописным окрестностям, вдохновляясь для предстоящей работы образами русской природы, что долго не мог заставить себя сесть за письменный стол. Во время одной из таких вдохновительных прогулок он и увидел Кручинина. Нил Платонович сидел на парусиновом стульчике посреди лужайки, окаймлённой весёлым хороводом молодых берёзок. Перед Кручининым стоял мольберт; на мольберте — подрамник с натянутым холстом. У ног Кручинина лежал ящик с тюбиками, выпачканными красками и измятыми так, что нельзя было заподозрить их владельца в бездеятельности. Но палитра Кручинина была чиста и рука с зажатой кистью опущена. Склонивши голову набок, Кручинин приглядывался к берёзкам, словно они заворожили его и он не мог оторвать от них взгляда прищуренных голубых глаз.
   Вот Кручинин стал задумчиво пощипывать свою небольшую бородку, такую же светлую, как и его аккуратно подстриженные усы. Однако, несмотря на их светлую окраску, и в усах, и в бороде уже чувствовался, хоть и едва уловимый, налёт седины. Этакая серебристость бывает видна над вершинами зацветающей черёмухи, ежели смотреть очень издали на лес весной. Словно серебро только-только сбрызнуло поросль. И даже невозможно ещё сказать — седина ли это и пойдёт ли она расширяться.
   Наблюдая Кручинина на этой лужайке, Грачик не заметил в нём ничего называемого особыми приметами: рост средний, ни худ, ни тучен, физическое развитие хорошее. Ничего бросающегося в глаза, если не считать рук, на которые нельзя было не обратить внимания. Узкая, длинная, но, видимо, сильная кисть с тонкими пальцами — настоящая рука художника.
   Быть может, эта деталь бросилась в глаза Грачику лишь потому, что он сам был музыкантом? Возможно, что в наблюдателе менее изысканном эта подробность не возбудила бы интереса.
   Грачик долго наблюдал из-за деревьев за Кручининым. Но он так и не дождался, пока тот возьмётся за кисти, чтобы воспроизвести берёзки, на которые столько времени любовался. Вместо того Кручинин сложил мольберт и краски, ещё разок пригляделся к сверкающим на солнце белым стволам и ушёл.
   Любопытство Грачика было возбуждено. Он пошёл следом за художником. Отойдя на некоторое расстояние от лужка с берёзками и выбрав место, совсем не похожее на прежнее, Кручинин расставил мольберт и привился за работу. Через два часа Грачик обнаружил на холсте очень точно воспроизведённым вовсе не тот пейзаж, перед которым сидел теперь художник, а именно прежние берёзки.
   В следующий раз, когда Грачик увидел, как, придя на лужайку с берёзками, Кручинин пишет погост, находившийся на расстоянии нескольких километров, к тому же воспроизводит на полотне не яркое утро, когда шла работа, а вечернюю зарю, — Грачик уже не мог удержаться и заговорил. Оказалось, что Кручинин таким своеобразным способом тренирует зрительную память, одновременно получая удовольствие как живописец.
   С первых же слов Грачик понял, что и сам он не оставался не замеченным новым знакомым. Наблюдательность Кручинина, напомнившего Грачику несколько обстоятельств из его поведения с самого дня появления в Доме отдыха, поразила Грачика.
   Хотя Кручинин и не принадлежал к числу тех, кто встречает людей «по одёжке», внешность имела для него большое значение.
   — Одежда, — говорил Кручинин, — не просто определяет вкусы своего обладателя, но в известной мере служит отражением его внутреннего мира.
   По словам Кручинина, он не раз проверял эту теорию на людях разных положений, профессий и различного внутреннего содержания. Он утверждал, что, основываясь на опыте, может с известным приближением определить по одежде характер и степень умственного развития человека, если, конечно, данная одежда не является случайной. Не было ничего удивительного в том, что в первое суждение о новом знакомом в качестве составной части вошёл и костюм Грачика. Кручинин отметил бережное отношение молодого человека к вещам, очевидно, хорошо содержавшимся, хотя и не новым.
   Ничто не было упущено Кручининым во внешности Грачика. Крупный нос с лёгкой горбинкой, большие темно-карие глаза под крутыми бровями, хоть и очень пушистыми, но не портившими общего тонкого абриса лица, — все, казалось, было на месте и создавало приятное впечатление. Нужно добавить ещё, что цвет лица Грачика, несмотря на избитость этого образа, нельзя было сравнить ни с чем, кроме кожи спелого абрикоса. При всем этом Кручинину понравилось общее впечатление мужественной энергии, которой дышал облик молодого человека. По-видимому, темперамент, присущий его национальности, находился под надёжным замком сильной воли.
   Они с первого взгляда понравились друг другу. Знакомство их, в отличие от большинства случайных санаторных встреч, оказалось прочным и принесло много радости обоим. Правда, сначала Грачику показалось странным, что человек, все склонности которого с юных лет тянули его в Академию художеств, очутился на юридическом факультете и вместо искусства нашёл по началу удовлетворение в судебной работе. Но со временем, узнав Кручинина ближе, Грачик понял, что у Нила Платоновича были основания увлечься в дальнейшем деятельностью оперативно-розыскного работника и криминалиста. Много вечеров провели друзья за беседами о роли и назначении советского следственно-розыскного работника. Грачик приобщился к высокому пониманию долга борца с преступлением, к широкой перспективе работы по оздоровлению общества и охране его от посягательств изнутри и извне. Даже великое искусство музыки представилось ему частностью на фоне чего-то неизмеримо более огромного и действенного, притом насущно необходимого в деле построения нового общества. Этим огромным было искание истины в понимании, придаваемом данному термину Кручининым. Тот утверждал, что отыскание правонарушителя и его поимка — только внешняя сторона профессии. Суть, по его мнению, заключается в том, чтобы вскрыть все: причины и обстоятельства преступления, показать его источники, проследить весь ход психологии правонарушителя и найти действенную меру к предотвращению подобного преступления в будущем. Операция по удалению язвы данного преступления — не самоцель. Эта операция только путь к созданию условий, в которых организм общества может развиваться без помех.
   Кручинин долго работал в суде, тщательно изучал положение личности в уголовном процессе, все положительные и отрицательные свойства существующей пенитенциарной системы[4]. Было бы трудно тут, в краткой биографической справке, показать весь ход формирования этого человека. Приходится снова отослать читателя к отчётам о более раннем периоде деятельности Кручинина. Важнее сказать, что глубокая вера Кручинина в полезность своего дела, способность увлечь собеседника общественно-политической перспективой профессии привели к уходу Грачика с пути, на который он стал по окончании университета, — с пути музыкального критика — и заставили увлечься ещё новой для него, но полной глубокого общественного смысла и романтики борьбы работой Кручинина. Прошли годы. Грачик уже не мог себе и представить, что когда-то стоял на ином пути. Быть может, конечно, не встреть Грачик Кручинина, из него и вышел бы приличный литератор. Любительство в области музыки обеспечило бы его оригинальными темами для деятельности, не лишённой интереса и полезности. Но трудно себе представить, чтобы душевное удовлетворение Грачика могло быть столь же полным где бы то ни было, кроме дороги, показанной ему Кручининым. В качестве старшего друга и учителя Кручинин вёл Грачика по новому пути до тех пор, пока не понял, что тот достаточно твёрдо стоит на ногах. Тогда Кручинин стал отходить от практической деятельности, предоставив молодому человеку всю возможную меру самостоятельности, и скромно сошёл на роль его советника. Такому отходу способствовало и серьёзное ранение, полученное Кручининым при выполнении одной операции. Врачи заставили его выйти в отставку.
   Чтобы закончить знакомство читателя с двумя друзьями, остаётся напомнить: настоящая фамилия Сурена Тиграновича — Грачьян, «Грачик» или «Грач» стало его прозвищем с детских лет при обстоятельствах, о которых повторяться нет надобности.


5. Дело Эджина Круминьша


   Прокурор Латвийской ССР Ян Валдемарович Крауш глянул на листок письма, прибывшего с авиапочтой, да ещё с надписью «спешное». В заголовке письма было чётко обозначено «частное», а внизу стояло: «Жму твою руку Нил Кручинин».
   Увидев подпись, Крауш с интересом прочёл письмо. В начале шли упрёки в короткой памяти и дурной дружбе, несколько воспоминаний о далёких временах гражданской войны, два-три имени «ушедших», несколько имён «взошедших». Лишь в самом конце — то, из-за чего и было написано письмо:
   «На твоём горизонте появится малый по имени Сурен Тигранович Грачьян. Ты должен помнить его отца, но на всякий случай напоминаю: восемнадцатый год, Волга, „Интернациональный“ полк, где командир некий Крауш. (Этот Крауш, вероятно, не забыл председателя ревтрибунала Нила Кручинина, едва не расстрелявшего оного Крауша за преждевременный вывод полка в атаку. Помнится, упомянутого Крауша спасло только то, что беляки бежали.) Ну, а затем я помню такую сцену: конфуз Крауша, когда он не мог найти командира для роты китайцев и с места встал высокий худой армянин.
   — Простите, я, конечно, командовать ротой не могу, я не военный человек, но помочь командиру могу — я китаист.
   — Китаист?.. Что значит «китаист». Китаец так это — китаец. А не китаец так не китаец… Китаист?!
   Эту тираду произнёс тогда Крауш. А я как сейчас вижу этого армянина, вижу, как он краснеет до ушей и смущённо объясняет:
   — Извините, но я Грачьян, приват-доцент… Учебник китайской грамматики для студентов Лазаревского института.
   — Лазаревский институт?.. — пожал плечами Крауш. — Не знаю!..
   Тогда этот молодой командир латышских стрелков — товарищ Крауш, — наверно, даже думал, будто это хорошо: не знать, что такое какой-то там «Лазаревский» институт (интересно, что он, латышский стрелок, думает сейчас?).
   — Извините, я не хотел вас обидеть, — сказал тогда «китаист» Грачьян, — я могу быть простым переводчиком.
   — Сразу бы и сказал! — рассердился Крауш. — Так переведите нам: кого хотят бойцы китайской роты себе в командиры?
   И помнишь, как Грачьян, запинаясь от смущения, перевёл:
   — Они хотят?.. — Он несколько раз переспросил китайцев, прежде чем решился выговорить: — Кажется, они действительно хотят… меня.
   Так вот, жизнь снова свела меня с сыном погибшего в гражданской войне приват-доцента, кавалера ордена Красного Знамени Тиграна Грачьяна. Хотя Сурен мне и не сын в биологическом смысле этого слова, но я считаю его своим вторым «я» и физическим продолжением этого «я» на будущие времена — те лучшие времена, которых нам с тобой не увидеть. Хотя именно мы-то, пожалуй, и вложили в них всё, что имели. Одним словом, если Грачьян — он же Грач, он же Грачик — появится у тебя с делом о самоубийстве Ванды Твардовской, из-за которого полетел в туманную Прибалтику, возьми его под личный строжайший контроль и руководство. Я помню кое-кого из твоих работников — опытные, верные люди. Они многое смогут дать моему Грачу. Хочу, чтобы из него вышел настоящий человек нашей профессии.
   Отмою свои старые кости и снова за работу! (Кстати: предложили интереснейшую работу. На этот раз в прокуратуре Союза.) А пока вручаю твоему опыту и бдительному оку молодую, но уже не лишённую хорошего опыта особу Грачика».
   Если бы не это письмо, Краушу, быть может, и не пришло бы в голову задержать в Риге приехавшего по московской командировке Грачика. Дело о покушении на самоубийство Ванды Твардовской прокурор мог бы передать и своим работникам. Но дело задержалось из-за невозможности снять с неё допрос. Родителей Ванды в Латвии не оказалось. К тому же Ян Валдемарович с самого начала ознакомления с делом Твардовской принял решение о приобщении его к делу Круминьша. На это у прокурора были свои соображения. При кажущейся флегматичности Крауш почти всегда, когда сталкивался с необычным делом, загорался огоньком личного интереса к нему. Не будь он так занят большой государственной работой, он, вероятно, и не удержался бы иногда от искушения самому броситься в гущу следовательской работы. Руки чесались прикоснуться к живой жизни, от которой его теперь отгородили стены нарядного кабинета. При столкновении с тем или иным поворотом интересного дела Крауш всегда испытывал сильное возбуждение, которое, впрочем, умудрялся тщательно скрывать под внешностью официальной строгости. Его ум приходил в энергическое движение. Крауш начинал думать за своих подчинённых. Силою логики, подкреплённой многолетним опытом и интуицией, он приходил к выводам, очень часто предугадывавшим результат кропотливой работы подчинённых.
   Проанализировав первые же данные по делам Круминьша и Ванды Твардовской, Крауш посоветовался с Комитетом Государственной Безопасности. Он чуял здесь кое-что не только связывавшее эти дела, но и выводившее их из ряда обычной уголовщины. Оценив сложность дела и посетовав на загруженность своего аппарата, Крауш после письма Кручинина окончательно решил, что самым разумным будет не отпускать Грачика в Москву, а именно ему и поручить ведение этого дела под его, Крауша, собственным наблюдением. Так будет лучше всего!

 
   То, что холод и пасмурное небо то и дело разгоняли курортников с пляжа, не смущало Грачика. Молодость не боится капризов климата и смены температур. Сушь и ковыльное приволье степи ей так же милы и полезны, как сумрачная прохлада лесов или бурная влажность взморья; пальмы Сухуми или сосны Карелии — не все ли равно? Лишь бы было красиво, привольно и весело.
   Грачик рассчитывал, что как только закончится дело Ванды Твардовской, ему удастся и покупаться, и погреться на Рижском взморье. Поездка в Прибалтику была запланирована давно, когда в неё собирался ещё и Кручинин. Был подготовлен к путешествию новенький автомобиль Нила Платоновича, была даже приобретена в складчину разборная байдарка. На ней друзья собирались совершать экскурсии по озёрам Эстонии и Латвии.
   Прилетев в Ригу для расследования дела Ванды Твардовской, Грачик относился к пребыванию здесь, как к антракту перед увлекательным путешествием на «Победе», лишь только её сюда перегонят и приедет Кручинин. Но тут Ян Валдемарович Крауш предложил Грачику заняться делом Круминьша. Грачик попробовал сослаться на то, что в таком деле рижским товарищам и книги в руки, но прокурор довольно решительно заявил, правда, не глядя на Грачика:
   — Народ у меня сейчас очень загружен, сами знаете: нужно пересмотреть тысячи дел. Ваш приезд весьма кстати. К тому же — скупая улыбка, мало свойственная обычно суровому прокурору, пробежала по его лицу — по аналогии: там самоубийство, тут самоубийство.
   — Это лишь на папке значится «самоубийство», — возразил Грачик, — а на самом деле Ванда Твардовская…
   — Вот, вот, — перебил его прокурор, — тут, по-моему, тоже только «на папке»… И, кроме того, у меня есть свои причины свести эти дела в одно. Когда придёт время, я вам скажу почему.
   Серьёзность дела Грачик понял сразу, как только Крауш рассказал ему предысторию. Заключалась она в том, что вскоре после снятия охраны с двух латышей Круминьш исчез. Соседи Круминьша показали что он ушёл в сопровождении офицера милиции и какого-то штатского и больше не вернулся. Вскоре после этого по городку С. пополз слух о том, что-де, несмотря на добровольную явку Круминьша советским властям, невзирая на его раскаяние и прощение, его всё-таки арестовали.
   Следует заметить, что с момента появления в С. Круминьш и Силс не были предоставлены себе. Профсоюзная организация бумажного комбината, на котором они работали, настойчиво вовлекала их в общественную деятельность. Товарищи справедливо считали, что приобщение реэмигрантов к полнокровной жизни народа — залог их перевоспитания. То, что Круминьш был снова арестован, показалось рабочим несовместимым не только с его собственной реабилитацией, но и с той работой, какая была поручена молодёжи завода: сделать Круминьша и Силса полноценными и полноправными членами заводского коллектива.
   Силс был подавлен арестом своего бывшего напарника и не решался произнести ни слова протеста. Но молодёжь завода была настроена иначе. Она хотела иметь ясное объяснение неожиданному повороту в судьбе Круминьша. Запрос в Ригу — и все стало ясно: никто и не думал арестовывать Круминьша. Он сделался объектом провокационного акта врагов. Очевидно, целью провокации было разбить впечатление, какое патриотический поступок Круминьша и Силса произвёл на умы «перемещённых» за рубежом. Быстро принятые меры не помогли найти ни исчезнувшего Круминьша, ни следов преступления. «Арестованный» Круминьш вместе с «арестовавшими» его людьми словно в воду канул. Лишь случайно участниками молодёжной экскурсии на острове в протоке Лиелупе близ озера Бабите было обнаружено тело Круминьша.
   В кармане Круминьша нашли письмо:
   «Мои бывшие товарищи, я был прощён народом и принят в ваши ряды после самого страшного, что может совершить человек, — после измены Родине, после попытки нанести ей вред по указке иноземных врагов. Я с радостью и благодарностью принял великую милость моего народа. Я думал, что одного этого уже достаточно, чтобы стать его верным сыном. Но произошла случайность — меня арестовали. И, вероятно, яд вражеской пропаганды слишком глубоко проник в мой мозг, всплыло все, чему меня учили во вражеской школе шпионажа. Я возненавидел шедшего рядом со мною офицера.