Страница:
— Вы что же хотите сказать, — несколько иронически усмехнулся Грачик, — что для многих у нас — уже как при коммунизме: труд — удовольствие.
— Не строй из себя осла, Грач! — рассердился Кручинин. — «Удовольствие» — слишком мелкое словцо, чтобы прилагать его в том смысле, какой я имею в виду. «Радость» — вот настоящее слово, наслаждение быть полезным, пока можешь; сознавать, что положенный тобою камень идёт в дело, впаивается в фундамент… Взять, к примеру, того офицера, безрукого, что решил вести колхоз и вытащил его едва ли не на первое место в стране? Что это, обязанность? Нет! Уж кто-кто, как не тот инвалид имеет право на покой и благодарность народа. Ан нет! Не покой владеет человеком, жадность: двигать, двигать дело вперёд, пока сердце бьётся! По сравнению с ним я совсем маленький человек: руки, ноги на месте, и никакой я не герой. Вовсе не к лицу мне отдыхать, когда вокруг — дым коромыслом. Какой уж тут отдых на ум пойдёт?! Да, Грач, рановато я в отставку ушёл! По всему видать. Мог бы от меня ещё кой-какой толк быть. Хотя бы вот с этим делом: не подвернись тут я — не вспомнил бы и ты про химию и остался бы листок неисследованным, а?
Однако Грачик вовсе не собирался сдаваться:
— Терпение, конечно, великое качество во всякой работе, — сказал он, — но я знаю одного друга, который иногда путает терпение с медлительностью.
— Медлительность, говоришь?.. Что ж, и она, бывает, приносит победу. Поспешность-то, братец, как говорит наш народ, хороша лишь при ловле блох. Вот, в древности был полководец, стяжавший себе прозвище «кунктатор»[19]. А пожалуй, один только Цезарь, да разве ещё Ганнибал со своими слонами могут похвастаться большим числом побед, чем этот господин «медлитель». Поспешишь — людей насмешишь!
— Быть может, вы сами это письмо и подпишите? — спросил Грачик, возвращаясь к вопросу о химической экспертизе.
— Нет, — я отставной козы барабанщик! А ты, так сказать, при должности и мундире — тебе и книги в руки. Пусть думают эксперты, что ты своим умом дошёл. Или ты полагаешь, что зазорно толкать научных работников в эдакую даль, как начало нашего столетия? Нет, дружок, мы напоминаем им интересную страничку истории. Кто знает, может быть, это и не так уж глупо будет: проявить этот листок. — Кручинин повеселел, словно закончил удачное дело. — Помнишь историю со снимками экспедиции Андре?
Грачик сознался, что впервые слышит это имя. Кто он такой, этот Андре? И что это за экспедиция? Разве может Грачик знать всё, что происходило на белом свете до него за всю долгую историю человечества. Кручинин знал, что нигилизм его ученика напускной. Теперь Грач небось готов самым внимательным образом слушать рассказ о том, как много лет назад шведский учёный Андре организовал экспедицию на воздушном шаре в Арктику и погиб вместе со своим экипажем; как его экспедицию считали бесследно исчезнувшей, как стоянка этой экспедиции была обнаружена на уединённом острове Ледовитого океана и как, наконец, химики сумели восстановить картину жизни аэронавтов, проявив фотографические пластинки, пролежавшие десятки лет в снегу. Кручинин пододвинул к себе свободный стул, протянул на него ноги и принялся рассказывать со свойственной ему увлекательностью историю Андре. Он не глядел на Грачика, но наступившая в комнате тишина говорила, что слушатель, затаив дыхание, ловит каждое слово. Кручинин любил в своём молодом друге это умение слушать. Да и вообще… Разве стыдно сознаться себе, что он очень любит этого Грачика, в котором давно уже угадал продолжение самого себя. То самое продолжение, которого он, Кручинин, был лишён, оставшись вечным холостяком. Разве этот молодой человек не был кусочком того самого личного счастья Кручинина, которое делало жизнь такой радостной и осмысленной, не имеющей физического конца?
— Не строй из себя осла, Грач! — рассердился Кручинин. — «Удовольствие» — слишком мелкое словцо, чтобы прилагать его в том смысле, какой я имею в виду. «Радость» — вот настоящее слово, наслаждение быть полезным, пока можешь; сознавать, что положенный тобою камень идёт в дело, впаивается в фундамент… Взять, к примеру, того офицера, безрукого, что решил вести колхоз и вытащил его едва ли не на первое место в стране? Что это, обязанность? Нет! Уж кто-кто, как не тот инвалид имеет право на покой и благодарность народа. Ан нет! Не покой владеет человеком, жадность: двигать, двигать дело вперёд, пока сердце бьётся! По сравнению с ним я совсем маленький человек: руки, ноги на месте, и никакой я не герой. Вовсе не к лицу мне отдыхать, когда вокруг — дым коромыслом. Какой уж тут отдых на ум пойдёт?! Да, Грач, рановато я в отставку ушёл! По всему видать. Мог бы от меня ещё кой-какой толк быть. Хотя бы вот с этим делом: не подвернись тут я — не вспомнил бы и ты про химию и остался бы листок неисследованным, а?
Однако Грачик вовсе не собирался сдаваться:
— Терпение, конечно, великое качество во всякой работе, — сказал он, — но я знаю одного друга, который иногда путает терпение с медлительностью.
— Медлительность, говоришь?.. Что ж, и она, бывает, приносит победу. Поспешность-то, братец, как говорит наш народ, хороша лишь при ловле блох. Вот, в древности был полководец, стяжавший себе прозвище «кунктатор»[19]. А пожалуй, один только Цезарь, да разве ещё Ганнибал со своими слонами могут похвастаться большим числом побед, чем этот господин «медлитель». Поспешишь — людей насмешишь!
— Быть может, вы сами это письмо и подпишите? — спросил Грачик, возвращаясь к вопросу о химической экспертизе.
— Нет, — я отставной козы барабанщик! А ты, так сказать, при должности и мундире — тебе и книги в руки. Пусть думают эксперты, что ты своим умом дошёл. Или ты полагаешь, что зазорно толкать научных работников в эдакую даль, как начало нашего столетия? Нет, дружок, мы напоминаем им интересную страничку истории. Кто знает, может быть, это и не так уж глупо будет: проявить этот листок. — Кручинин повеселел, словно закончил удачное дело. — Помнишь историю со снимками экспедиции Андре?
Грачик сознался, что впервые слышит это имя. Кто он такой, этот Андре? И что это за экспедиция? Разве может Грачик знать всё, что происходило на белом свете до него за всю долгую историю человечества. Кручинин знал, что нигилизм его ученика напускной. Теперь Грач небось готов самым внимательным образом слушать рассказ о том, как много лет назад шведский учёный Андре организовал экспедицию на воздушном шаре в Арктику и погиб вместе со своим экипажем; как его экспедицию считали бесследно исчезнувшей, как стоянка этой экспедиции была обнаружена на уединённом острове Ледовитого океана и как, наконец, химики сумели восстановить картину жизни аэронавтов, проявив фотографические пластинки, пролежавшие десятки лет в снегу. Кручинин пододвинул к себе свободный стул, протянул на него ноги и принялся рассказывать со свойственной ему увлекательностью историю Андре. Он не глядел на Грачика, но наступившая в комнате тишина говорила, что слушатель, затаив дыхание, ловит каждое слово. Кручинин любил в своём молодом друге это умение слушать. Да и вообще… Разве стыдно сознаться себе, что он очень любит этого Грачика, в котором давно уже угадал продолжение самого себя. То самое продолжение, которого он, Кручинин, был лишён, оставшись вечным холостяком. Разве этот молодой человек не был кусочком того самого личного счастья Кручинина, которое делало жизнь такой радостной и осмысленной, не имеющей физического конца?
37. Вера в человека
Экспертиза вернула листок, найденный в блокноте утопленника. Кручинин оказался прав: листок не был пуст. Правда, сообщение на нём было сделано не слюной, а симпатическим составом, нанесённым на бумагу без повреждения её поверхности. Текст гласил: «Гарри вернуться домой немедленно по освобождении Тома. Джон».
В переводе на обычный язык это значило, что Силс должен вернуться в Германию после убийства Круминьша. Грачик уже знал от Силса, что «Гарри» — кличка, присвоенная Силсу при засылке в Советский Союз. «Том» — Круминьш. Кто такой «Джон» — Грачик не знал. Почему-то Силс об этом умолчал. Или он и сам действительно не знал? Но и так было ясно, что этот Джон — вражеский резидент, находящийся в пределах Латвии, — быть может, Квэп. Наличие записки в кармане утопленника служило косвенным указанием на то, что его смерть не была запланирована в операции «Круминьш». По-видимому, главарь отделался от «милиционера» неожиданно, в силу каких-то непредвиденных соображений. Быть может, заподозрил, что его сообщник уже выслежен и провалит его самого. Эта же записка служила важным указанием на слабость диверсионной организации. Иначе не стали бы привлекать связного, каким, очевидно, был «милиционер», к исполнению роли подручного при уничтожении Круминьша или, наоборот, использовать опытного убийцу как связного. Подобное смешение функций всегда ставит под угрозу провала связь — важнейшее звено в нелегальной работе. Но, на взгляд Грачика, все эти соображения не стоили одного пункта: те, там, продолжали считать Силса своим и отдавали ему приказы. Но этого соображения Грачик не высказал Кручинину из боязни его критики.
Кручинин отнёсся к документу с очевидным скепсисом.
— Что ты намерен теперь делать с твоим Силсом? — спросил он.
— «Мой» Силс? — с неудовольствием переспросил Грачик. — А что с ним делать?
Настала очередь Кручинина высказать откровенное удивление:
— А ты не убедился в том, что этот хитрец водит тебя за нос?
— И вы могли поверить, будто Силс ведёт двойную игру?! — воскликнул возмущённый Грачик. — Нет, джан, меня не так легко в этом уверить! Записка для того и очутилась в кармане утопленника, чтобы разбить наше доверие к Силсу.
— Так хитро, что даже не пришло мне в голову, — ответил Кручинин. — Что ж, может быть подобный ход и возможен… Но почему те, там, должны считать нас идиотами, которые попадутся на подобную удочку?
— Или, наоборот, считают нас прозорливцами, которые уцепятся за этот незаметный клочок бумаги и сумеют его проявить?
— Да, можно гадать бесконечно: чи так, чи эдак, — согласился Кручинин. — Лучше исходить из наиболее простых положений.
— Тогда предположим, — с готовностью согласился Грачик, — они воображают, будто Силс был вынужден явиться к нам с повинной только потому, что пришёл Круминьш. На этом основании…
— Продолжаю не столь предположительно, сколь положительно, — подхватил Кручинин. — Таков был их приказ каждому из двух в отдельности: не выдержит испытания один из двух — являться с повинной обоим. Раскаяться, поклясться в верности Советской власти, вклиниться в нашу жизнь и ждать, пока не придёт новый приказ оттуда.
— Тогда выходит… — без воодушевления проворчал Грачик, — Силс дважды предатель?
— Арифметика тут не важна: дважды, трижды или десять раз. Предатель есть предатель, предателем и останется, — проговорил Кручинин жёстко и уверенно.
— Нил Платонович, дорогой, вы всегда учили меня подходить не к людям вообще, а к каждому человеку в отдельности. Я хорошо испытал Силса…
— Есть один оселок, на котором таких типов можно испытать, да я о нем говорить не хочу, — строго ответил Кручинин. — А ты постарайся быть беспристрастным в оценке того, что вытекает из этой вот коротенькой цидулочки.
— Быть беспристрастным? — Грачик исподлобья смотрел на Кручинина. Черты его лица были хорошо знакомы Грачику. Сколько, кажется, в него не вглядывайся — ничего нового не увидишь. И пусть Кручинин сколько угодно хмурит брови, от этого его глаза не делаются менее добрыми. Доброжелательный ум, светившийся в них, был для Грачика мерилом вместимости человеческого сердца. Добро и зло, веру в человека и неверие, надежду и отчаяние, силу и слабость — решительно все мог Грачик измерить выражением глаз своего старого друга — безошибочным термометром состояния его ума и сердца. Глядя в них сейчас, Грачик не видел ничего, кроме требовательной неизменной веры в человека. Если бы только понять по едва уловимым морщинкам, собравшимся вокруг глаз Кручинина: неужели он не считает Силса человеком в том большом и чистом смысле, какой обычно придаёт этому слову. Кручинин вовсе не святоша, он не страдает манией пуризма — свойством лицемеров. Слишком честный с собой и с другими, он готов прощать людям тысячу слабостей и из последних сил биться над помощью тем, кто ими страдает. Но совесть его не знает снисхождения к тем, кого он записывает в раздел людей с маленькой буквы. Тут уж Грачику не раз приходилось принимать на себя роль ходатая за людей. И, к своему удовольствию, он мог сказать: если доводы бывали точны и крепки, Кручинин сдавался. Первым, к кому его взгляд обращался в таких случаях с выражением благодарности, бывал сам Грачик.
Грачику сдавалось, что сегодня Кручинин раньше, чем следует, отказался от поисков в душе Силса струны, какую нужно найти, чтобы понять парня до конца и поверить в его правдивость так же, как поверил Грачик. Но чем больше Грачик говорил на эту тему, тем дальше уходила в глубину кручининских глаз их теплота, тем строже и холодней становились они. Было ясно: Кручинин не считал Силса человеком, с большой буквы.
— Если ты хочешь получить хорошую лакмусовую бумажку для испытания твоего героя — вот она, — Кручинин подвинул к Грачику проявленную тайнопись. — Пусть Силс её получит. Конечно, так, чтобы не знать, что она прошла через твои руки. И ты увидишь — наш он или их… «Гарри». Проследи, чтобы копия записки имела все мельчайшие признаки оригинала, вплоть до манеры складывать, до едва заметных разрывов. Любая из этих деталей может служить сигналом: «Внимание, прояви, прочти». Эти детали могут указывать и на состав, каким написан приказ. Самым забавным будет, если вместо сложного пути, каким шли к расшифровке записи наши химики, ему, может быть, достаточно будет обмакнуть её в какой-нибудь простейший состав, всегда имеющийся под рукой, в любых условиях, вплоть до глухого бора или даже одиночного заключения.
— Например? — спросил заинтересованный Грачик.
— Неужели забыл? А щёлок собственной мочи?!
— Такие вещи не забываются… Хотя и очень… не аппетитны.
— Зато всегда под рукой.
— Что ж, посмотрим, — согласился Грачик, заранее уверенный в победе, и, подумав, предложил: — Давайте держать пари: он придёт ко мне с этой запиской, если поймёт, что это не простой клочок бумаги. Без страха ставлю свою голову против пятиалтынного. Он пригодится мне для автомата.
— Смотри, как бы не остаться без головы!
По заказу Грачика была изготовлена точная копия листка с тайнописью и, как советовал Кручинин, соблюдены все её детали. Пришлось немало поломать голову над способом доставки Силсу этого тайного приказа. У получателя не должно было возникнуть подозрения, что записка побывала в руках следователя.
Велико было торжество Грачика, когда через день после того, как записка была отправлена по назначению, Силс явился к Грачику и положил перед ним расшифрованный текст приказа.
Едва расставшись с Силсом, Грачик схватил трубку телефона.
— Звоню из автомата, — пошутил он, — за ваш счёт.
— Брось шутить!
— Вы должны мне пятнадцать копеек! Да, да. Приходите сюда и можете прочесть записку в расшифровке Силса.
— Тот же текст? — с недоверием спросил Кручинин.
— Слово в слово! — торжествовал Грачик. — «Мы должны уметь читать в человеческих душах». Кажется, так говорил один мой учитель. Очень дорогой учитель! Любимый учитель! Прямо замечательный учитель! Как я вам благодарен за науку! — «Учись, Сурен, читать в сердце того, кто сидит по ту сторону стола. Только тогда ты сможешь добиться успеха в нашем деле». Какие слова, какие слова!
В переводе на обычный язык это значило, что Силс должен вернуться в Германию после убийства Круминьша. Грачик уже знал от Силса, что «Гарри» — кличка, присвоенная Силсу при засылке в Советский Союз. «Том» — Круминьш. Кто такой «Джон» — Грачик не знал. Почему-то Силс об этом умолчал. Или он и сам действительно не знал? Но и так было ясно, что этот Джон — вражеский резидент, находящийся в пределах Латвии, — быть может, Квэп. Наличие записки в кармане утопленника служило косвенным указанием на то, что его смерть не была запланирована в операции «Круминьш». По-видимому, главарь отделался от «милиционера» неожиданно, в силу каких-то непредвиденных соображений. Быть может, заподозрил, что его сообщник уже выслежен и провалит его самого. Эта же записка служила важным указанием на слабость диверсионной организации. Иначе не стали бы привлекать связного, каким, очевидно, был «милиционер», к исполнению роли подручного при уничтожении Круминьша или, наоборот, использовать опытного убийцу как связного. Подобное смешение функций всегда ставит под угрозу провала связь — важнейшее звено в нелегальной работе. Но, на взгляд Грачика, все эти соображения не стоили одного пункта: те, там, продолжали считать Силса своим и отдавали ему приказы. Но этого соображения Грачик не высказал Кручинину из боязни его критики.
Кручинин отнёсся к документу с очевидным скепсисом.
— Что ты намерен теперь делать с твоим Силсом? — спросил он.
— «Мой» Силс? — с неудовольствием переспросил Грачик. — А что с ним делать?
Настала очередь Кручинина высказать откровенное удивление:
— А ты не убедился в том, что этот хитрец водит тебя за нос?
— И вы могли поверить, будто Силс ведёт двойную игру?! — воскликнул возмущённый Грачик. — Нет, джан, меня не так легко в этом уверить! Записка для того и очутилась в кармане утопленника, чтобы разбить наше доверие к Силсу.
— Так хитро, что даже не пришло мне в голову, — ответил Кручинин. — Что ж, может быть подобный ход и возможен… Но почему те, там, должны считать нас идиотами, которые попадутся на подобную удочку?
— Или, наоборот, считают нас прозорливцами, которые уцепятся за этот незаметный клочок бумаги и сумеют его проявить?
— Да, можно гадать бесконечно: чи так, чи эдак, — согласился Кручинин. — Лучше исходить из наиболее простых положений.
— Тогда предположим, — с готовностью согласился Грачик, — они воображают, будто Силс был вынужден явиться к нам с повинной только потому, что пришёл Круминьш. На этом основании…
— Продолжаю не столь предположительно, сколь положительно, — подхватил Кручинин. — Таков был их приказ каждому из двух в отдельности: не выдержит испытания один из двух — являться с повинной обоим. Раскаяться, поклясться в верности Советской власти, вклиниться в нашу жизнь и ждать, пока не придёт новый приказ оттуда.
— Тогда выходит… — без воодушевления проворчал Грачик, — Силс дважды предатель?
— Арифметика тут не важна: дважды, трижды или десять раз. Предатель есть предатель, предателем и останется, — проговорил Кручинин жёстко и уверенно.
— Нил Платонович, дорогой, вы всегда учили меня подходить не к людям вообще, а к каждому человеку в отдельности. Я хорошо испытал Силса…
— Есть один оселок, на котором таких типов можно испытать, да я о нем говорить не хочу, — строго ответил Кручинин. — А ты постарайся быть беспристрастным в оценке того, что вытекает из этой вот коротенькой цидулочки.
— Быть беспристрастным? — Грачик исподлобья смотрел на Кручинина. Черты его лица были хорошо знакомы Грачику. Сколько, кажется, в него не вглядывайся — ничего нового не увидишь. И пусть Кручинин сколько угодно хмурит брови, от этого его глаза не делаются менее добрыми. Доброжелательный ум, светившийся в них, был для Грачика мерилом вместимости человеческого сердца. Добро и зло, веру в человека и неверие, надежду и отчаяние, силу и слабость — решительно все мог Грачик измерить выражением глаз своего старого друга — безошибочным термометром состояния его ума и сердца. Глядя в них сейчас, Грачик не видел ничего, кроме требовательной неизменной веры в человека. Если бы только понять по едва уловимым морщинкам, собравшимся вокруг глаз Кручинина: неужели он не считает Силса человеком в том большом и чистом смысле, какой обычно придаёт этому слову. Кручинин вовсе не святоша, он не страдает манией пуризма — свойством лицемеров. Слишком честный с собой и с другими, он готов прощать людям тысячу слабостей и из последних сил биться над помощью тем, кто ими страдает. Но совесть его не знает снисхождения к тем, кого он записывает в раздел людей с маленькой буквы. Тут уж Грачику не раз приходилось принимать на себя роль ходатая за людей. И, к своему удовольствию, он мог сказать: если доводы бывали точны и крепки, Кручинин сдавался. Первым, к кому его взгляд обращался в таких случаях с выражением благодарности, бывал сам Грачик.
Грачику сдавалось, что сегодня Кручинин раньше, чем следует, отказался от поисков в душе Силса струны, какую нужно найти, чтобы понять парня до конца и поверить в его правдивость так же, как поверил Грачик. Но чем больше Грачик говорил на эту тему, тем дальше уходила в глубину кручининских глаз их теплота, тем строже и холодней становились они. Было ясно: Кручинин не считал Силса человеком, с большой буквы.
— Если ты хочешь получить хорошую лакмусовую бумажку для испытания твоего героя — вот она, — Кручинин подвинул к Грачику проявленную тайнопись. — Пусть Силс её получит. Конечно, так, чтобы не знать, что она прошла через твои руки. И ты увидишь — наш он или их… «Гарри». Проследи, чтобы копия записки имела все мельчайшие признаки оригинала, вплоть до манеры складывать, до едва заметных разрывов. Любая из этих деталей может служить сигналом: «Внимание, прояви, прочти». Эти детали могут указывать и на состав, каким написан приказ. Самым забавным будет, если вместо сложного пути, каким шли к расшифровке записи наши химики, ему, может быть, достаточно будет обмакнуть её в какой-нибудь простейший состав, всегда имеющийся под рукой, в любых условиях, вплоть до глухого бора или даже одиночного заключения.
— Например? — спросил заинтересованный Грачик.
— Неужели забыл? А щёлок собственной мочи?!
— Такие вещи не забываются… Хотя и очень… не аппетитны.
— Зато всегда под рукой.
— Что ж, посмотрим, — согласился Грачик, заранее уверенный в победе, и, подумав, предложил: — Давайте держать пари: он придёт ко мне с этой запиской, если поймёт, что это не простой клочок бумаги. Без страха ставлю свою голову против пятиалтынного. Он пригодится мне для автомата.
— Смотри, как бы не остаться без головы!
По заказу Грачика была изготовлена точная копия листка с тайнописью и, как советовал Кручинин, соблюдены все её детали. Пришлось немало поломать голову над способом доставки Силсу этого тайного приказа. У получателя не должно было возникнуть подозрения, что записка побывала в руках следователя.
Велико было торжество Грачика, когда через день после того, как записка была отправлена по назначению, Силс явился к Грачику и положил перед ним расшифрованный текст приказа.
Едва расставшись с Силсом, Грачик схватил трубку телефона.
— Звоню из автомата, — пошутил он, — за ваш счёт.
— Брось шутить!
— Вы должны мне пятнадцать копеек! Да, да. Приходите сюда и можете прочесть записку в расшифровке Силса.
— Тот же текст? — с недоверием спросил Кручинин.
— Слово в слово! — торжествовал Грачик. — «Мы должны уметь читать в человеческих душах». Кажется, так говорил один мой учитель. Очень дорогой учитель! Любимый учитель! Прямо замечательный учитель! Как я вам благодарен за науку! — «Учись, Сурен, читать в сердце того, кто сидит по ту сторону стола. Только тогда ты сможешь добиться успеха в нашем деле». Какие слова, какие слова!
38. Разыскивается лейтенант милиции
Когда через полчаса Кручинин сам просмотрел принесённую Силсом записку, он долго молчал раздумывая. Потом сказал таким тоном, словно предлагая Грачику хорошенько запомнить его слова:
— Вообрази, что я сижу по ту сторону стола, и попробуй отыскать основания в моих колебаниях… Спроси у Силса: каким способом доставили ему эту самую записку. Посмотрим, что он тебе наплетёт.
— Каждое ваше слово — недоверие тому, кто «сидит по ту сторону стола».
Грачику не хотелось наталкивать Силса на то, чтобы тот доискивался способа доставки письма, если он действительно не знает связи. Но, может быть, есть и резон в том, что подсказывает Кручинин: если Силс расшифровал письмо — значит, он знал по крайней мере ключ. Тут наступила путаница среди приходивших на ум многочисленных «если» и «значит».
Кручинин попросил у Грачика карту острова Бабите:
— Меня занимает мыза, где живёт эта особа в клетчатом кепи.
Грачик предложил ехать на остров вместе, но Кручинин сказал:
— Ты был там один, я тоже хочу побродить один… Так лучше думается. — Уже собравшись уходить, он спросил. — А ты уверен, что утопленник, выловленный из Лиелупе, не имеет к милиции иного отношения, кроме краденой формы?
— Я допускаю, что, как исключение, и в органы милиции может пробраться враг, но…
— Боже правый, сколько оговорок: допускаю, как исключение и невесть ещё какие кресты и заклинания! А разве практика жизни, сложной и бурной, не говорит, что независимо от твоих допущений или недопущений враг пробирался и в милицию и кое-куда ещё? Тебе, конечно, мало таких уроков?
Густые брови Грачика сошлись над переносицей в одну толстую чёрную линию.
— К чему вы клоните? — спросил он.
Если бы кто-нибудь увидел их сейчас со стороны, то не сказал бы, что перед Кручининым — его ученик, человек, верящий каждому его слову, как закону. Пристальный взгляд Грачика был устремлён на Кручинина так испытующе, словно перед ним был подследственный. А Кручинин делал вид, будто не замечает насторожённости молодого друга, и, не изменяя иронического тона, продолжал:
— На твой вопрос отвечу вопросом же: откуда у тебя уверенность, что «утопленник» не имеет отношения к милиции?
— Мы проверили всех и вся по всей республике.
— Ты говоришь о Латвии?.. Ну, а ежели вражеский парашютист, выброшенный где-нибудь на Одесщине, может притащиться для диверсии в Латвию, разве не в тысячу раз легче человеку в форме милиции явиться сюда же, с теми же целями, скажем, из соседней Литвы или Эстонии? По обе стороны административной границы население перемешалось. В Литве есть латыши, в Латвии эстонцы. Если бы ты дал себе труд, когда выловили этого утопленника, заглянуть немного дальше своего носа, то узнал бы, что из Биржайского районного отделения милиции в Литовской ССР незадолго до происшествия с Круминьшем уехал в отпуск лейтенант милиции Будрайтис. Полулитовец-полулатыш. На работу он не вернулся. Его родные, живущие в Латвии неподалёку от города Алуксне, прислали по месту его службы свидетельство, по всей форме составленное и кем следует заверенное: Будрайтис умер от воспаления лёгких. Пришло подробное описание того, как он простудился, купаясь в Алуксненском озере, как болел. К описанию была приложена справка Загса, больничный лист — все, что полагается. Больше того, пришёл рапорт сельского милиционера о том, что, к сожалению, похороны Будрайтиса были совершены по церковному обряду. Эти похороны устроили родные Будрайтиса.
Грачик пожал плечами, и его сошедшиеся к переносице брови разошлись в улыбке, осветившей лицо.
— Значит, вас взволновало то, что милиционера похоронил поп?
— Нет, — Кручинин сделал паузу, словно колеблясь, стоит ли продолжать. — Меня больше заинтересовало то, что родных в Алуксне у Будрайтиса не было и нет. И он там… никогда не умирал.
Черты подвижного лица Грачика отразили крайнюю меру ошеломленности. Но тут же разгладились, и он удовлетворённо улыбнулся:
— Это вносит новый штрих в его дело, но ничего не меняет в ходе моего расследования.
Кручинин пожал плечами. Его мысль вернулась в далёкое прошлое, когда он, будучи молодым, возился с изучением воображаемой «интуиции» следователя. Но прошли времена гаданий и идеалистических увлечений молодости. В работе не осталось места для «интуиции» — все было точно, ясно, построено на анализе происходящего. И тем не менее не в силах отделаться от охватившего его настроения, Кручинин медленно выговорил:
— Грустно, но мы не можем не считаться с реальностями, как бы дурно они ни выглядели. Факт остаётся фактом: если вражеский агент мог проникнуть в аппарат милиции и держаться там достаточно долго или если вражеская обработка могла достичь того, что Будрайтис превратился во вражеского агента (это одно и то же), — значит, не на высоте были и люди, окружавшие Будрайтиса. Сколько времени он тёрся в их среде, а они проморгали! Как наивно была подстроена вся эта комедия с его смертью, а они опять проморгали!
— Действительно, в обоих случаях картина неприглядна, — грустно согласился Грачик. — Но это выходит за пределы моего расследования. На сегодня меня мало интересует ваш Будрайтис, мне важнее знать, кто такой мой Силс!
Со времени открытия исчезновения Будрайтиса Кручинин, казалось, потерял значительную долю интереса к тому, что делал Грачик, и много времени уделял расследованию вновь появившегося дела. Что же касается Грачика, то он считал эту линию случайной, полагал, что Кручинин оказался в плену навязанной самому себе версии, от чего всегда предостерегал Грачика. Грачик даже намекнул на это, но, конечно, так мягко, как того требовало уважение к Кручинину. Однако тот пропускал намёки мимо ушей.
Он уже выезжал в Алуксне, на месте ознакомился со всеми обстоятельствами дела, и по его просьбе прокуратура произвела необходимые опросы. Съездил и в Литву.
Предположение о соучастии Будрайтиса вызвало необходимость исследовать ещё одну линию: не принадлежал ли «браунинг», найденный в кармане повешенного, лейтенанту Будрайтису? То, что это оружие не числилось в списках литовской милиции, разумеется, огорчило Кручинина. Но для его предположений осталась ещё одна лазейка: по словам начальника биржайской милиции, там сквозь пальцы смотрели на то, что у некоторых служащих, кроме штатного оружия, имеется своё. Его даже не регистрировали. Это было, конечно, противозаконной халатностью, но факт оставался фактом. В пользу допущения, что и у Будрайтиса мог быть неучтённый «браунинг», говорило то, что, уезжая в отпуск, он сдал казённый «ТТ» на хранение в отделение. Трудно было предположить, чтобы он решил ехать вовсе без оружия. Чем больше Кручинин углублялся в эту линию, тем, кажется, твёрже становилась его уверенность в своей правоте. Как-то, зайдя к Грачику, он как бы мимоходом, но с очевидным удовольствием сказал:
— Ещё немного, и я, кажется, смогу доказать, что твоему воображаемому Квэпу помогал мой вполне реальный Будрайтис.
— Ну что же, — скромно ответил Грачик, — значит, мы получим ещё одну ниточку, за которую можно будет разматывать дело.
— А ты так и не расколол своего Силса?
— Меньше всего мне хочется его расколоть!
— Все цепляешься за «чистоту его души»?
— Цепляюсь, — и Грачик протянул Кручинину распечатанный конверт.
— Что это? — удивился Кручинин.
— Не лишено интереса, — с невинным видом сказал Грачик и сделал вид, будто погрузился в работу, исподтишка следя за впечатлением, какое произвёл на Кручинина протокол осмотра утопленника вызванным в С. начальником биржайской милиции.
Но Грачику не удалось уловить ничего на лице друга, разве только его голубые глаза на мгновение утратили выражение присущего им добродушия, и в них промелькнула искорка гнева. Но она тотчас же и погасла. Кручинин как ни в чём не бывало вернул Грачику конверт.
— Что скажешь насчёт чашки чая? — спросил он.
— В кафе? — с иронизировал Грачик.
— В кафе так в кафе, — равнодушно согласился Кручинин.
Это было так неожиданно, что Грачик не нашёлся, что сказать. Но именно от этого-то равнодушия ему и стало невыносимо стыдно игры, которую он вёл с самым близким человеком и самым дорогим учителем. Он было опустил глаза, но тут же поднял их на Кручинина, стараясь поймать его взгляд.
— Не сердитесь… Я, кажется, большая свинья…
— Тебе это только кажется?.. Что ж, и то хлеб.
— Но мне так хотелось немножко поторжествовать, — виновато сказал Грачик. — Я — настоящая свинья.
— То-то! — добродушно сказал Кручинин. — Тогда идём пить чай ко мне.
Всю дорогу они шли молча, и лишь перед самым домом Кручинин спросил с той особенной небрежностью, за которой так хорошо умел прятать самое важное:
— Из рассказов Силса можно понять, что Инга — воспитанница иезуитов и даже фанатичная католичка?
— Да, пожалуй. А что?
— Так, ничего, — ответил Кручинин и, весело насвистывая, вложил ключ в замок своей двери.
Грачик хорошо знал, что «так, ничего» означает в устах Кручинина острый интерес. Но он не догадывался о том, что на этот раз знакомый возглас означал не столько собственный интерес Кручинина, как его желание без прямой подсказки натолкнуть внимание самого Грачика на вопрос о роли католической церкви в деле Круминьша. Кручинину не нравилось, что Грачик, сам же первый сделавший это открытие в начале расследования, словно забыл о нем.
То обстоятельство, что в эксгумированном утопленнике начальник биржайской милиции не признал лейтенанта Будрайтиса, не упростило дела, как поначалу показалось Грачику. Торжество, испытанное им в момент, когда он передавал конверт с этими протоколами Кручинину, было, по-видимому, преждевременным. Кручинин терпеливо и очень обстоятельно объяснил Грачику, какие преимущества они получили бы, окажись утопленник Будрайтисом, и какие трудности возникали в связи с тем, что исчезновение Будрайтиса по-прежнему оставалось тайной. Расследование Грачика пошло прежним путём. Но Кручинин не оставлял наблюдения и за делом Будрайтиса. Убеждение в том, что исчезновение лейтенанта милиции каким-то образом связано с делом Круминьша, не оставляло его, хотя никаких внешних данных для этого, казалось, и не было. При этом Кручинин немного посмеивался над самим собой: если бы Грачик проявил подобное, мало на чём основанное упрямство, Кручинин наверняка высмеял бы его и заставил бы отказаться от предвзятой уверенности в общности этих двух дел. Пожалуй, только для очистки совести Кручинин ещё раз поехал в Алуксне с намерением посмотреть сводки милиции о происшествиях последнего времени. Но стоило ему в одной из этих сводок столкнуться с обстоятельством, показавшимся схожим с подобным же обстоятельством в деле Круминьша, как он понял, что недаром совершил эту поездку, и его уже нельзя было оторвать от папки с надписью: «Дело о покушении на убийство Лаймы Зведрис».
Суть дела была такова: несколько времени тому назад в милицию поступило сообщение о том, что шлюпка, взятая на лодочной станции алуксненского озера, не вернулась до ночи. Нигде у берегов поблизости от Алуксне лодка не была обнаружена, и возникло подозрение о несчастии с оставившей в залог за лодку своё командировочное удостоверение Лаймой Зведрис. К утру обнаружили лодку посреди озера. Не составило труда установить, что Лайма Зведрис остановилась в гостинице. Из опроса прислуги выяснили, что накануне Лайму, кажется, видели на улице разговаривающей с постояльцем по фамилии Строд, тоже проживавшим в гостинице. Строд ушёл из гостиницы примерно в тот же час, когда Зведрис брала лодку; вернулся около полуночи и на рассвете выписался. Розыскная собака не без труда, но все же взяла след Строда и привела к сапожной мастерской, а от неё к дому, где проживает престарелый инвалид труда Янис Юргенсон. Установили, что вечером этот Юргенсон решительно никуда не отлучался. Не было бы ничего удивительного в том, если бы собака взяла неверный след: он был недостаточно свеж. Но из дальнейшего опроса Юргенсона выяснилось, что он действительно ходил в сапожную мастерскую, чтобы отнести в починку свои старые башмаки. При проверке этого обстоятельства выяснилось, что башмаков, сданных в починку Юргенсоном, у сапожника нет, — они были отданы на время другому заказчику — приезжему, принёсшему для растяжки узконосые сапоги. Этот заказчик за своими сапогами не явился. Они остались в мастерской. По показанию гостиничной прислуги, эти сапоги принадлежали Строду, их было легко узнать по характерному — узкому и длинному — носку.
— Вообрази, что я сижу по ту сторону стола, и попробуй отыскать основания в моих колебаниях… Спроси у Силса: каким способом доставили ему эту самую записку. Посмотрим, что он тебе наплетёт.
— Каждое ваше слово — недоверие тому, кто «сидит по ту сторону стола».
Грачику не хотелось наталкивать Силса на то, чтобы тот доискивался способа доставки письма, если он действительно не знает связи. Но, может быть, есть и резон в том, что подсказывает Кручинин: если Силс расшифровал письмо — значит, он знал по крайней мере ключ. Тут наступила путаница среди приходивших на ум многочисленных «если» и «значит».
Кручинин попросил у Грачика карту острова Бабите:
— Меня занимает мыза, где живёт эта особа в клетчатом кепи.
Грачик предложил ехать на остров вместе, но Кручинин сказал:
— Ты был там один, я тоже хочу побродить один… Так лучше думается. — Уже собравшись уходить, он спросил. — А ты уверен, что утопленник, выловленный из Лиелупе, не имеет к милиции иного отношения, кроме краденой формы?
— Я допускаю, что, как исключение, и в органы милиции может пробраться враг, но…
— Боже правый, сколько оговорок: допускаю, как исключение и невесть ещё какие кресты и заклинания! А разве практика жизни, сложной и бурной, не говорит, что независимо от твоих допущений или недопущений враг пробирался и в милицию и кое-куда ещё? Тебе, конечно, мало таких уроков?
Густые брови Грачика сошлись над переносицей в одну толстую чёрную линию.
— К чему вы клоните? — спросил он.
Если бы кто-нибудь увидел их сейчас со стороны, то не сказал бы, что перед Кручининым — его ученик, человек, верящий каждому его слову, как закону. Пристальный взгляд Грачика был устремлён на Кручинина так испытующе, словно перед ним был подследственный. А Кручинин делал вид, будто не замечает насторожённости молодого друга, и, не изменяя иронического тона, продолжал:
— На твой вопрос отвечу вопросом же: откуда у тебя уверенность, что «утопленник» не имеет отношения к милиции?
— Мы проверили всех и вся по всей республике.
— Ты говоришь о Латвии?.. Ну, а ежели вражеский парашютист, выброшенный где-нибудь на Одесщине, может притащиться для диверсии в Латвию, разве не в тысячу раз легче человеку в форме милиции явиться сюда же, с теми же целями, скажем, из соседней Литвы или Эстонии? По обе стороны административной границы население перемешалось. В Литве есть латыши, в Латвии эстонцы. Если бы ты дал себе труд, когда выловили этого утопленника, заглянуть немного дальше своего носа, то узнал бы, что из Биржайского районного отделения милиции в Литовской ССР незадолго до происшествия с Круминьшем уехал в отпуск лейтенант милиции Будрайтис. Полулитовец-полулатыш. На работу он не вернулся. Его родные, живущие в Латвии неподалёку от города Алуксне, прислали по месту его службы свидетельство, по всей форме составленное и кем следует заверенное: Будрайтис умер от воспаления лёгких. Пришло подробное описание того, как он простудился, купаясь в Алуксненском озере, как болел. К описанию была приложена справка Загса, больничный лист — все, что полагается. Больше того, пришёл рапорт сельского милиционера о том, что, к сожалению, похороны Будрайтиса были совершены по церковному обряду. Эти похороны устроили родные Будрайтиса.
Грачик пожал плечами, и его сошедшиеся к переносице брови разошлись в улыбке, осветившей лицо.
— Значит, вас взволновало то, что милиционера похоронил поп?
— Нет, — Кручинин сделал паузу, словно колеблясь, стоит ли продолжать. — Меня больше заинтересовало то, что родных в Алуксне у Будрайтиса не было и нет. И он там… никогда не умирал.
Черты подвижного лица Грачика отразили крайнюю меру ошеломленности. Но тут же разгладились, и он удовлетворённо улыбнулся:
— Это вносит новый штрих в его дело, но ничего не меняет в ходе моего расследования.
Кручинин пожал плечами. Его мысль вернулась в далёкое прошлое, когда он, будучи молодым, возился с изучением воображаемой «интуиции» следователя. Но прошли времена гаданий и идеалистических увлечений молодости. В работе не осталось места для «интуиции» — все было точно, ясно, построено на анализе происходящего. И тем не менее не в силах отделаться от охватившего его настроения, Кручинин медленно выговорил:
— Грустно, но мы не можем не считаться с реальностями, как бы дурно они ни выглядели. Факт остаётся фактом: если вражеский агент мог проникнуть в аппарат милиции и держаться там достаточно долго или если вражеская обработка могла достичь того, что Будрайтис превратился во вражеского агента (это одно и то же), — значит, не на высоте были и люди, окружавшие Будрайтиса. Сколько времени он тёрся в их среде, а они проморгали! Как наивно была подстроена вся эта комедия с его смертью, а они опять проморгали!
— Действительно, в обоих случаях картина неприглядна, — грустно согласился Грачик. — Но это выходит за пределы моего расследования. На сегодня меня мало интересует ваш Будрайтис, мне важнее знать, кто такой мой Силс!
Со времени открытия исчезновения Будрайтиса Кручинин, казалось, потерял значительную долю интереса к тому, что делал Грачик, и много времени уделял расследованию вновь появившегося дела. Что же касается Грачика, то он считал эту линию случайной, полагал, что Кручинин оказался в плену навязанной самому себе версии, от чего всегда предостерегал Грачика. Грачик даже намекнул на это, но, конечно, так мягко, как того требовало уважение к Кручинину. Однако тот пропускал намёки мимо ушей.
Он уже выезжал в Алуксне, на месте ознакомился со всеми обстоятельствами дела, и по его просьбе прокуратура произвела необходимые опросы. Съездил и в Литву.
Предположение о соучастии Будрайтиса вызвало необходимость исследовать ещё одну линию: не принадлежал ли «браунинг», найденный в кармане повешенного, лейтенанту Будрайтису? То, что это оружие не числилось в списках литовской милиции, разумеется, огорчило Кручинина. Но для его предположений осталась ещё одна лазейка: по словам начальника биржайской милиции, там сквозь пальцы смотрели на то, что у некоторых служащих, кроме штатного оружия, имеется своё. Его даже не регистрировали. Это было, конечно, противозаконной халатностью, но факт оставался фактом. В пользу допущения, что и у Будрайтиса мог быть неучтённый «браунинг», говорило то, что, уезжая в отпуск, он сдал казённый «ТТ» на хранение в отделение. Трудно было предположить, чтобы он решил ехать вовсе без оружия. Чем больше Кручинин углублялся в эту линию, тем, кажется, твёрже становилась его уверенность в своей правоте. Как-то, зайдя к Грачику, он как бы мимоходом, но с очевидным удовольствием сказал:
— Ещё немного, и я, кажется, смогу доказать, что твоему воображаемому Квэпу помогал мой вполне реальный Будрайтис.
— Ну что же, — скромно ответил Грачик, — значит, мы получим ещё одну ниточку, за которую можно будет разматывать дело.
— А ты так и не расколол своего Силса?
— Меньше всего мне хочется его расколоть!
— Все цепляешься за «чистоту его души»?
— Цепляюсь, — и Грачик протянул Кручинину распечатанный конверт.
— Что это? — удивился Кручинин.
— Не лишено интереса, — с невинным видом сказал Грачик и сделал вид, будто погрузился в работу, исподтишка следя за впечатлением, какое произвёл на Кручинина протокол осмотра утопленника вызванным в С. начальником биржайской милиции.
Но Грачику не удалось уловить ничего на лице друга, разве только его голубые глаза на мгновение утратили выражение присущего им добродушия, и в них промелькнула искорка гнева. Но она тотчас же и погасла. Кручинин как ни в чём не бывало вернул Грачику конверт.
— Что скажешь насчёт чашки чая? — спросил он.
— В кафе? — с иронизировал Грачик.
— В кафе так в кафе, — равнодушно согласился Кручинин.
Это было так неожиданно, что Грачик не нашёлся, что сказать. Но именно от этого-то равнодушия ему и стало невыносимо стыдно игры, которую он вёл с самым близким человеком и самым дорогим учителем. Он было опустил глаза, но тут же поднял их на Кручинина, стараясь поймать его взгляд.
— Не сердитесь… Я, кажется, большая свинья…
— Тебе это только кажется?.. Что ж, и то хлеб.
— Но мне так хотелось немножко поторжествовать, — виновато сказал Грачик. — Я — настоящая свинья.
— То-то! — добродушно сказал Кручинин. — Тогда идём пить чай ко мне.
Всю дорогу они шли молча, и лишь перед самым домом Кручинин спросил с той особенной небрежностью, за которой так хорошо умел прятать самое важное:
— Из рассказов Силса можно понять, что Инга — воспитанница иезуитов и даже фанатичная католичка?
— Да, пожалуй. А что?
— Так, ничего, — ответил Кручинин и, весело насвистывая, вложил ключ в замок своей двери.
Грачик хорошо знал, что «так, ничего» означает в устах Кручинина острый интерес. Но он не догадывался о том, что на этот раз знакомый возглас означал не столько собственный интерес Кручинина, как его желание без прямой подсказки натолкнуть внимание самого Грачика на вопрос о роли католической церкви в деле Круминьша. Кручинину не нравилось, что Грачик, сам же первый сделавший это открытие в начале расследования, словно забыл о нем.
То обстоятельство, что в эксгумированном утопленнике начальник биржайской милиции не признал лейтенанта Будрайтиса, не упростило дела, как поначалу показалось Грачику. Торжество, испытанное им в момент, когда он передавал конверт с этими протоколами Кручинину, было, по-видимому, преждевременным. Кручинин терпеливо и очень обстоятельно объяснил Грачику, какие преимущества они получили бы, окажись утопленник Будрайтисом, и какие трудности возникали в связи с тем, что исчезновение Будрайтиса по-прежнему оставалось тайной. Расследование Грачика пошло прежним путём. Но Кручинин не оставлял наблюдения и за делом Будрайтиса. Убеждение в том, что исчезновение лейтенанта милиции каким-то образом связано с делом Круминьша, не оставляло его, хотя никаких внешних данных для этого, казалось, и не было. При этом Кручинин немного посмеивался над самим собой: если бы Грачик проявил подобное, мало на чём основанное упрямство, Кручинин наверняка высмеял бы его и заставил бы отказаться от предвзятой уверенности в общности этих двух дел. Пожалуй, только для очистки совести Кручинин ещё раз поехал в Алуксне с намерением посмотреть сводки милиции о происшествиях последнего времени. Но стоило ему в одной из этих сводок столкнуться с обстоятельством, показавшимся схожим с подобным же обстоятельством в деле Круминьша, как он понял, что недаром совершил эту поездку, и его уже нельзя было оторвать от папки с надписью: «Дело о покушении на убийство Лаймы Зведрис».
Суть дела была такова: несколько времени тому назад в милицию поступило сообщение о том, что шлюпка, взятая на лодочной станции алуксненского озера, не вернулась до ночи. Нигде у берегов поблизости от Алуксне лодка не была обнаружена, и возникло подозрение о несчастии с оставившей в залог за лодку своё командировочное удостоверение Лаймой Зведрис. К утру обнаружили лодку посреди озера. Не составило труда установить, что Лайма Зведрис остановилась в гостинице. Из опроса прислуги выяснили, что накануне Лайму, кажется, видели на улице разговаривающей с постояльцем по фамилии Строд, тоже проживавшим в гостинице. Строд ушёл из гостиницы примерно в тот же час, когда Зведрис брала лодку; вернулся около полуночи и на рассвете выписался. Розыскная собака не без труда, но все же взяла след Строда и привела к сапожной мастерской, а от неё к дому, где проживает престарелый инвалид труда Янис Юргенсон. Установили, что вечером этот Юргенсон решительно никуда не отлучался. Не было бы ничего удивительного в том, если бы собака взяла неверный след: он был недостаточно свеж. Но из дальнейшего опроса Юргенсона выяснилось, что он действительно ходил в сапожную мастерскую, чтобы отнести в починку свои старые башмаки. При проверке этого обстоятельства выяснилось, что башмаков, сданных в починку Юргенсоном, у сапожника нет, — они были отданы на время другому заказчику — приезжему, принёсшему для растяжки узконосые сапоги. Этот заказчик за своими сапогами не явился. Они остались в мастерской. По показанию гостиничной прислуги, эти сапоги принадлежали Строду, их было легко узнать по характерному — узкому и длинному — носку.