У большинства учащихся «личное» ограничивалось чтением лёгких романов, обсуждением виденных снов да время от времени ссорами, всегда происходящими там, где чувства и мысли вращаются в замкнутом круге. Но и в ссорах Инга Селга оставалась нейтральной. Она жила так, что, за исключением Вилмы Клинт, у неё не было друзей, за которых стоило бы вступаться.
   Известно, что процесс обучения в такого рода заведениях отличается от всех иных учебных заведений. В «Эдельвейсе» не было больших аудиторий, не было классов или групп, в составе которых слушались бы лекции. Общение между преподавателями и учащимися происходило едва ли не с глазу на глаз. Двойка, редко тройка — вот и весь коллектив, восседавший перед педагогом. Будущие шпионки не знали, обучаются ли их товарки тому, чему учат их самих, не знали, кто их обучает.
   Впрочем, Ингу по самому её замкнутому характеру не очень-то и интересовала жизнь других пансионерок. С неё было достаточно собственных забот: добиться у инструктора латыша хорошей отметки по физической подготовке и стрельбе, заслужить похвалу немца радиста или русского белогвардейца — преподавателя языков — было ничуть не легче, чем заставить американского инструктора-парашютиста уважать себя хотя бы в той минимальной степени, чтобы он не выпихивал тебя из самолёта толчком ноги ниже поясницы. Инге не нравился путь, каким её товарки снискивали расположение преподавателей, — она не позволяла тискать себя в коридорах и не ходила в садовую беседку на свидания с иностранными инструкторами. Инга была упряма, терпелива и способна настолько, что классных занятий ей хватало для усвоения предметов. Замкнутость и отсутствие друзей избавляли Ингу от просьб о помощи даже со стороны Вилмы Клинт. К удивлению однокашниц, свободное время она тратила не на чтение бульварных романов, а на книги историко-религиозного характера. Из них наибольшим успехом у неё пользовались книги, относящиеся к истории возникновения и деятельности Общества Иисусова.
   Никто в этом доме, от начальницы до последней горничной, не понимал, что Инга несёт свою холодную замкнутость как щит от назойливого любопытства. В школе, где она обучалась до перевода в пансион «Эдельвейс», она познакомилась с парнем по имени Карлис Силс. За спиною начальства знакомство перешло в дружбу. Дружба — в любовь. Быть может, это прозвучит для читателей странно: любовь в среде, где все усилия воспитателей сосредоточены на том, чтобы научить ненавидеть, не верить, никого не любить, ни к чему не привязываться; в среде, где хороший балл можно заработать умением неожиданно нанести смертельный удар ножом, застрелить из-за угла, отравить. Но человек — существо удивительное, полное противоречий и неожиданностей. Там, где можно ждать душевных проявлений высшей красоты и тонкости, мы видим подчас величайшее уродство и зло; и наоборот, в окружении смрада и грязи взрастают цветы нежнейшей любви и душевная красота существ, казалось, навеки обречённых тьме порока, становится предметом воспевания для поэтов. Пусть тот, кто этому не верит, вспомнит величайшую трагедию о любви, когда-либо показанной искусством, пусть он вспомнит Ромео и Джульетту. Или среда, где жили изображённые Шекспиром нежные любовники, была лучше той, где томились Инга и Карлис? Или кровь Монтекки и Капулетти не лилась там из-за дури, владевшей главами домов? Не пускались в ход кинжал и яд, интриги и подкуп? Не царили вокруг юных любовников обман и предательство? Не бесчинствовали тираны, добывавшие себе средства для оргий торговлей рабами? Не неистовствовала инквизиция? Чума и оспа, чесотка и сифилис не были разве такой же непременной декорацией эпохи, как мандолины и серенады? Князья не душили своих жён, папы не сожительствовали с юными послушниками? И всё-таки осталась образцом нежного благоухающего чувства на века бескорыстная и жертвенная любовь юных созданий — Ромео и Юлии. Так почему же она не могла расцвесть и ныне между двумя молодыми людьми, забывшими ласку матери, не знавшими родины, но обладающими такими же самыми сердцами, какие бились в груди Ромео и Джульетты?
   Лишённые семьи с её теплом и заботой, вырванные из нормальной человеческой среды, способной выказать немного внимания к мыслям и чувствам — ко всем проявлениям ума и сердца молодых людей, — Инга и Карлис с юношеского возраста, самого чуткого к внешним явлениям, самого восприимчивого к отраве порока, искусственно превращались в существ чёрствых, жестоких, лишённых каких бы то ни было интеллектуальных потребностей. И вопреки этому, вопреки воле своих воспитателей, они ко времени встречи все же оказались полны той удивительной чувствительности, когда прикосновение пальцев любимого существа заставляет звучать все струны сердца. Этого нельзя приписать лишь природному инстинкту влечения полов, потому что инстинкт в тех условиях мог бы проявиться и до плоскости примитивно. Это не было влиянием среды, потому что окружали их лица чужие, чёрствые, холодные, расчётливые и жестокие, порочные и беспринципные. Чувство Карлиса и Инги было закономерным проявлением жажды прекрасного, что живёт с тех пор, как человек познал прелесть утренней зари и вечернего заката, красоту птичьих голосов в пробуждающемся лесу, ласковую песню рек, бодрящую силу рокота морского прибоя. Пополняемое из века в век усилиями искусства, прекрасное живёт, умножается, растёт и ширится, захватывая сознание людей. Жажда жизни заставила двуногое существо, питавшееся кореньями, несмотря на страх, искать битвы со зверем, пока оно не отведало мяса и не почувствовало себя сильнейшим на земле. Жажда тепла владела первобытным человеком, и он не успокоился, пока не высек пламени из кремня. Жажда красоты живёт в нормальном человеке, увлекая его в мир прекрасного в чувствах и мыслях — во всех восприятиях ума и сердца.
   Когда Инга узнала, что Силса отправят с заданием, она, несмотря на строгое запрещение видеться и говорить с ним, нашла его и сказала:
   — Куда тебя посылают?
    Вот это чудесный вопрос! Учили тебя учили…
   — Конечно, глупый вопрос, — согласилась Инга. — Но… мы же должны быть вместе?
   — Должны! — ласково передразнил Силс.
   — Так почему же они не могут послать меня с тобой? Разве я не могу стать твоей напарницей?
   — Можешь, именно можешь, — ответил он, беря её руки в свои. — Если бы это… — Он не договорил и потянул Ингу к себе. Но она оттолкнула его.
   — Я пойду к ним, скажу им, что я…
   — Молчи! — Силс в испуге зажал ей рот: — Если ты скажешь это им — нам уже никогда не видеться! Именно: никогда!
   Инга прильнула к нему и зашептала торопливо, так, что он едва разбирал слова:
   — Там тебя не должны поймать и уличить как преступника. Понимаешь? Ты должен ждать меня.
   — Ждать тебя? — с удивлением прошептал он.
   — Если они не пошлют меня, я убегу сама…
   — Молчи!
   — Убегу, — настойчиво повторила она. — И мы будем…
   Он прижал её к себе.
   — Глупенькая… Именно глупенькая. Кто же выпустит тебя?
   — Я сказала: убегу… Ты знаешь меня, Карлис. И ты должен ждать. Спрячься так, чтобы никто тебя не нашёл. Только я буду знать, где ты. — Она шептала словно в забвении. Губы помимо воли произносили то, чего хотело сердце.
   Силс обхватил её шею.
   — Именно, глупенькая, — ласково повторил он. — Я же буду там не один. — Он едва не произнёс имени напарника, но вовремя остановился: никто, кроме двоих, засылаемых в Советский Союз, не должен был знать их имён.
   — Кто?.. Скажи кто? — Её губы касались его губ. — Кто?
   И так же губы в губы он прошептал:
   — Круминьш.
   Она ещё крепче прижалась к нему всем телом, и её губы прильнули к его губам.

 
   Весь дом уже спал, когда Инга неслышно прокралась в комнату, где жила вместе с Вилмой Клинт. Разделась и осторожно разбудила подругу:
   — Подвинься
   Вилма поняла: Инга хочет сказать что-то очень тайное. Так, лёжа в одной постели и накрывши головы одной подушкой, они могли шептаться без страха, что их услышат шпионки матери Маргариты. Ни у кого из живущих в этом доме не было уверенности, что в стенах нет отверстий для подглядывания, что под мебелью или в вентиляционных решётках не стоят аппараты подслушивания. Мать Маргарита желала знать каждое слово, произносимое в доме, хотела знать всё, что делают и что думают её питомицы.
   Но ни ушам шпионов, ни аппаратам подслушивания не удалось рассказать матери Маргарите, о чём шептались той ночью Инга и Вилма. Когда дежурная надзирательница, словно невзначай, заглянула к ним в комнату, обе пансионерки лежали в своих постелях и самое чуткое ухо не обнаружило бы ничего неестественного в ровном дыхании спящих.

 
   Месяцы прошли с той ночи. Эти месяцы кажутся Инге годами. Но она помнит каждое слово, произнесённое тогда, она помнит каждую чёрточку в лице Карлиса Силса, которого ей больше не удалось увидеть до отъезда. Может быть, его и увезли из школы именно потому, что начальство узнало об их встречах?.. Может быть, и её потому же перевели в этот новый пансион матери Маргариты, похожий на каторжную тюрьму? Нет, вряд ли: ведь они с Карлисом вели себя так осторожно. Она с Карлисом и Вилма с Эджином. Но вот оба они — Карлис и Эджин — исчезли в необъятных просторах Советского Союза. Что с ними? Правда ли была написана в «Цине»?
   Карлис, наверно, потому и явился к советским властям, что помнил её слова. Вероятно, было уже невозможно скрываться без риска быть убитым. Потому и явились, что хотели дождаться её и Вилму… И что же дальше?.. Смогут ли они с Вилмой когда-нибудь очутиться там, где Эджин и Карлис?.. Ведь если они знают про их любовь, то будут держать её здесь или пошлют совсем в другом направлении, лишь бы она не встретилась с Карлисом. А она должна с ним встретиться. Должна!
   Думать об этом Инга решается только по ночам. Днём она — по-прежнему примерная ученица. По-прежнему молчит и ни с кем не ведёт дружбы. А Вилму исключили из школы и куда-то услали, когда пришёл этот номер «Цини». Значит, они узнали про их любовь — Вилмы и Эджина?
   А ведь если они узнают и про Ингу, её тоже пошлют куда-нибудь, куда спрятали Вилму… Или… может быть, просто «уберут»? Тогда уже не о чём будет думать… Но пока она думает и думает; думает каждую ночь о том, как сделать, чтобы быть вместе с Карлисом?..


18. Карлис Силс


   Вернувшись в Ригу, Грачик ещё раз внимательно осмотрел все предметы, найденные в своё время на теле Круминьша. Прежде всего ему хотелось взглянуть на карандаш из записной книжки. Действительно, он оказался тонко очиненным и вовсе не химическим. Это не могло служить ещё неопровержимым доказательством тому, что письмо писал не сам Круминьш: он мог и выбросить и потерять второй карандаш, химический. Но в построении версии Грачика это обстоятельство имело такое существенное значение, что он цеплялся за каждую деталь, говорящую против самоубийства.
   Грачик вынул кусок шнура, взятого из колодца на острове, и стал сличать этот обрезок с верёвкой, из которой было вынуто тело Круминьша. Чем внимательнее он это делал, тем больше удовлетворения отражалось на его лице. Несмотря на все уроки Кручинина, Грачик не умел оставаться бесстрастным. Очень часто — чаще чем ему хотелось — лицо его отражало радости и огорчения, какими был усеян жизненный путь.
   Последним, что с интересом осмотрел Грачик, был узел, завязанный на верёвке повешенного. После этого окончательно созрело решение подвергнуть тело Круминьша вторичному исследованию судебно-медицинских экспертов. Вопрос, поставленный Грачиком, был лаконичен: повесился Круминьш или был повешен?
   Признаков убийства Круминьша иным способом, нежели удушение, эксперты и на этот раз не нашли.
   Тогда Грачик спросил: не думают ли врачи, что имеется некоторое несоответствие положения повешенного характеру странгуляционной борозды. Рубец имеет такой вид, словно главная «нагрузка» затягивавшейся петли пришлась на переднюю часть шеи, то есть будто бы сам узел находился на затылочной части. Между тем из протокола первого осмотра явствует, что узел петли, сделанной на верёвке, переброшенной через сук сосны, находился сбоку, под ухом трупа. Могла ли при таком боковом направлении затягивания петли странгуляционная борозда иметь тот вид, какой она имеет? Не может ли кровоподтёк на шее у затылка быть следствием удушения, произведённого петлёй, наброшенной и затянутой сзади до повешения. Кровоподтёк у затылка — след узла, прижатого к шее. После того петля сдвинулась на сторону, и в таком виде убитый был подвешен к дереву. Таков был вариант Грачика. Судебно-медицинская экспертиза подтвердила это мнение: каждый из двух следов, видневшихся на шее погибшего, имел свои характерные признаки: один — удушения петлёй и второй — такие же признаки подвешивания; первый был ровным, второй имел след скольжения. Какова была разница во времени происхождения обоих следов? Дать категорический ответ на этот вопрос представлялось трудным. Очевидно, разница во времени появления следов была очень невелика. Но тут мнения экспертов разделились: один из них утверждал, что след удушения является прижизненным, а след подвешивания, судя по характеру кровоподтёка, посмертным. Другой не решался быть столь категоричным.
   Грачик поставил специалистам новые вопросы: 1) Какого происхождения может быть след крови на ногтях указательного и среднего пальцев правой руки повешенного? 2) Не является ли химический состав следов карандаша на перочинном ноже тем же, что и состав графита, которым писалось предсмертное письмо Круминьша? 3) Какая фабрика СССР производит бумагу, на которой это письмо написано? 4) Не является ли предлагаемый вниманию экспертов обрезок кручёной бечевы из колодца частью того же мотка, из которого взята верёвка повешенного?
   Сам Грачик задался целью выяснить, принадлежал ли золингеновский нож Круминьшу, был ли у Круминьша блокнот с такою же бумагой, на какой писалось его последнее письмо; имелись ли у Круминьша химические карандаши и, наконец, имел ли Круминьш пистолет «браунинг» или «вальтер». Грачик полагал, что ответить на эти вопросы может Силс. Ведь с Силсом Круминьш прошёл обучение и подготовку к диверсии, а затем нелёгкий очистительный путь раскаяния и явки. Вместе с Силсом Круминьш испытал радость народного прощения и искупительного труда на советской земле. Такой путь не мог не сблизить этих людей. Об их близости могли свидетельствовать и слова предсмертного письма Круминьша, если бы… если бы Грачик не подозревал тут подделки.

 
   Грачик с интересом вглядывался в сидевшего перед ним коренастого блондина с крупными чертами лица. Все было ясно Грачику в этом лице. Все, кроме глаз. Глубоко сидящие под выпуклыми надбровиями, они своею серо-голубой холодностью противоречили открытому выражению лица. Взгляд их становился чересчур насторожённым, когда обращался на собеседника. При этом Сивс старался избежать встречного взгляда.
   По словам Силса, ни у него самого, ни у Круминьша не было оружия. Все, чем их снабдили при отправлении на диверсию, они сдали советским властям. Заявив это, Силс пожал плечами. Словно сам вопрос Грачика казался ему странным. Силс сидел, положив на стол крепко сжатые кулаки сильных рук, и исподлобья глядел куда-то мимо уха следователя.
   — А Круминьш не мог достать оружие без вашего ведома? — спросил Грачик.
   Силс продолжал смотреть в сторону и не отвечал. Грачик терпеливо повторил вопрос.
   — Не мог, — нехотя ответил Силс.
   — Вы уверены?
   — Именно.
   — Почему вы так уверены?
   Вместо ответа Силс снова пожал плечами.
   — Он мог спрятать оружие перед явкой к нашим властям; утаил это от вас… — настаивал Грачик. А взгляд Силса все тяжелел, глаза его делались свинцово-серыми.
   — Нет. — Силс произнёс это слово так, словно выложил на стол перед Грачиком чугунную гирю. — Мы ничего не утаили. Именно ничего не спрятали… Ни он, ни… я.
   — В вашей-то искренности, я уверен.
   Силс опустил глаза и кивнул головой.
   Грачик положил перед ним нож, полученный от старого рыбака.
   — Вот нож Круминьша… — сказал он так, будто не сомневался в этом. Но ему достаточно было увидеть глаза Силса, чтобы понять: Круминьш не имел к ножу никакого отношения. И все же Грачик продолжал: — Значит, запишем: этот нож принадлежал Круминьшу?
   И снова раздалось такое же увесистое:
   — Нет.
   — Ножик ваш?
   — Нет.
   — И вы никогда не видели этого ножа?
   — Именно.
   — И не думаете, что Круминьш его у кого-нибудь взял?
   — Именно.
   — Чтобы очинить свой карандаш, а?
   — Нет.
   По-видимому, Силс не принадлежал к числу людей с хорошей выдержкой. Вопросы Грачика выводили его из себя, и только природная холодность удерживала от резкости. Но Грачик намеренно настаивал на своих вопросах. Даже при доверии, какое Грачик чувствовал к Силсу, допрос оставался поединком людей, сидевших по разные стороны стола.
   — Он должен был написать большое письмо, — продолжал Грачик, а мягкий химический карандаш то и дело тупился.
   — Химический? — словно освобождаясь от владевшей им скованности, спросил Силс. — У нас не было химических карандашей.
   — Почему?
   — Нас учили: химический карандаш расплывается от сырости. Химический карандаш, когда его чинишь, оставляет следы на пальцах… — Силс умолк. Словно ему были неприятны эти воспоминания. Лишь после некоторого молчания добавил своё: — Именно.
   — Значит, можно считать установленным, что это не карандаш Круминьша?
   — Именно.
   — Но у него, наверно, были другие карандаши. Он же писал что-нибудь?
   — Только немножко… Вилме.
   — Вилме? — переспросил Грачик. — Кто такая Вилма?
   — Вилма Клинт, девушка… там. — Силс взмахом руки показал на окно.
   Грачик понял, что речь идёт о девушке, оставшейся за рубежом.
   — Значит, ей он писал?
   — Именно… Только не знал, дошло ли его письмо.
   — Значит, Круминьш ничего не знал о Вилме?
   — Один раз пришло от неё письмо.
   — Все-таки пришло?
   — Через Африку и Францию. Переслал кто-то из завербованных в Марокко. Вилма писала: там читали «Циню». И все поняли: кто вернётся сюда, тому не будет плохо. — Силс долго обдумывал следующую фразу. Его молчание наводило Грачика на мысль о неискренности Силса. Наконец, тот сказал: — Вилма писала: она подговаривает одну девушку убежать… сюда.
   — Вы полагаете, что Круминьш… хорошо относился к Вилме Клинт?
   — Именно, любил.
   — И она стремилась на родину? Может быть, они хотели быть вместе?
   — Именно хотели, — что-то отдалённо похожее на улыбку на миг осветило черты Силса. Но это подобие улыбки было короче чем мимолётным.
   — Он говорил вам об этом? — спросил Грачик, стараясь попасть в простой, дружеский тон. Но Силс, как и часто до того, ответил только молчаливым кивком головы. Лишь после долгой паузы, подумав, сказал:
   — Эджин боялся. Если они узнают, что Вилма хочет бежать, ей будет худо… Именно, очень худо. Круминьш очень боялся. И очень ждал Вилму.
   — Что же, — тепло проговорил Грачик, — если так, то, значит, Круминьш хотел жить…
   — Именно хотел… Потому и уговорил меня явиться. Он не хотел ни умирать, ни сидеть в тюрьме.
   — И уж во всяком случае не собирался кончать жизнь самоубийством?
   — Именно.
   — А как все плохо получилось.
   — Именно плохо. — Избегая взгляда Грачика, Силс опустил глаза на свои руки, лежавшие на столе.
   — Это не повторится. Можете быть спокойны! — ободряюще сказал Грачик. — Может быть, и у вас есть своя Вилма?
   Впервые за всю беседу холодные глаза Силса потеплели, и он не уклонился от испытующего взгляда Грачика.
   — Именно, — тихо, словно боясь быть кем-нибудь подслушанным, повторил Силс. И ещё тише: — Инга… Инга Селга.
   Он подпёр голову руками и несколько раз повторил: «Инга… Инга…» Когда он поднял голову, Грачик увидел, что губы Силса сложились в улыбку. Лицо принадлежало другому Силсу — не тому, которого Грачик определил, как холодного и скрытного субъекта. Грачик улыбнулся.
   — Ваша Инга тоже собирается сюда?
   Губы Силса сжались, и он покачал головой.
   — Они хотят бежать вместе: Вилма и Инга… Это трудно, — проговорил он, снова понижая голос.
   — Кто хочет бежать — бежит.
   — Один бежит, а десятерых убьют, — сердито бросил Силе.
   Грачик поднялся и прошёлся по комнате.
   — А как вы думаете, Силс, чем можно было бы помочь в этом деле?.. Надо подумать, хорошенько подумать. Нельзя ли помочь этим девушкам стать… ну вот, как вы с Круминьшем, — стать настоящими людьми. Это было бы так хорошо!
   — Именно хорошо. Только ведь Вилма узнает, что Круминьш убит…
   — Что же будет, если Вилма узнает?
   — Плохо будет для Инги. Вилма горячий человек, она может испортить дело.
   — Давайте подумаем об этом вместе… в следующий раз.
   — Я могу идти? — после некоторого молчания спросил Силс, и голос его снова прозвучал сухо и угрюмо, словно между ними и не произошло такого дружеского разговора.
   — Конечно, — согласился было Грачик, но тут же быстро спросил: — А скажите мне, Силс, теперь, когда мы хорошо познакомились и, кажется, поняли друг друга: что заставило вас отказаться от исполнения диверсионного задания? Что толкнуло вас явиться к советским властям?
   Силс стоял, опустив голову, погруженный в задумчивость. По движению его пальцев, нервно теребивших пуговицу пиджака, Грачик понял, что молодой человек смущён и не знает, что сказать, или не решается выговорить правду.
   — Если не хотите — можете не отвечать.
   — Нет, почему же, — ответил Силс, не поднимая головы. — Именно теперь и надо сказать… Это Круминьш надумал, что наше дело безнадёжно. Именно безнадёжно. Нас поймают. Поймают и будет худо.
   — Что значит худо? — спросил Грачик.
   — Именно так худо, что хуже и нельзя. Если поймают — расстрел.
   — Это Круминьш говорил?
   — Нас так учили: если провал — надо отравиться. А ни он, ни я — мы не хотели умирать.
   — Значит, страх смерти заставил вас явиться с повинной? — спросил Грачик. — А Инга, а Вилма?..
   Тут Силс поднял голову и посмотрел Грачику в лицо:
   — Именно так: Инга и Вилма тогда… А потом?.. потом мы все увидели и поняли… Только это долго рассказывать. А вам трудно поверить.
   — Я-то поверю, но можете не рассказывать. Прощайте, Силс, — и Грачик протянул ему руку. Силс несмело пожал её.

 
   Силса уже не было в комнате, а Грачику все казалось, что он чувствует на ладони прикосновение его большой жёсткой руки. Было ли в этом ощущении что-нибудь неприятное?
   Да, Грачик должен был себе признаться, что именно потому он и думал об этом прикосновении, что до сих пор не поборол в себе чувства собственного превосходства и даже брезгливости, с которыми когда-то смотрел на каждого подследственного. Он понимал, что это вздорное, нехорошее предубеждение. Но инстинкт моральной чистоплотности оказалось не так легко преодолеть. В чертах лиц этих людей, в их глазах, в улыбках, чаще натянутых, чем естественных, даже в слезах раскаяния или горя ему виделось что-то лживое и неприятное. Их лица казались ему особенными, не такими, как лица других людей. Но ведь теперь Силс ни в чем не подозревался! Это же был только свидетель! Что же мешало Грачику протянуть ему руку так же, как он пожал бы её любому другому?
   Да, конечно, теперь Силс не был подследственным, но ведь в недавнем прошлом он был врагом! А разве то, что высшие органы Советского государства — мудрые и осторожные — простили Силса, поставили в ряды советских людей, не делает Силса совсем таким же, как все неопороченные граждане, таким же, как он сам, Сурен Грачьян… Конечно, так! Силс сказал бы: «Именно так». Значит… не только брезгливость тут неуместна, но не должно быть даже снисходительности в обращении с Силсом. Конечно, конечно! И самым правильным будет всегда здороваться и прощаться с ним за руку!
   При этой мысли Грачик вытянул руку и поглядел на неё… И… усмехнулся. «Конечно, так и должно быть», — вслух проговорил он, возвращаясь к столу.
   Целью сегодняшней встречи с Силсом было узнать, принадлежал ли нож Круминьшу и был ли у Круминьша химический карандаш. То, что Грачик услышал, укрепило версию, все более ясно складывавшуюся в его уме. Он был намерен довести её разработку до конца и предложить Кручинину, как только тот приедет. Впрочем, с чего это он взял, будто Нил Платонович намерен сюда приехать? Очень ему нужно бросать отдых и лечение на юге ради того, чтобы помочь Грачику выпутаться из затруднения?
   Грачик рассмеялся и отодвинул бумаги: на сегодня довольно! На первый взгляд может показаться, что день не был слишком плодотворным. Но ежели хорошенько проанализировать всё, что он услышал от Силса, то, пожалуй, следовало сказать, что теперь он ещё больше утвердился в мысли: убийство Круминьша — политическая диверсия. Если непосредственные исполнители преступления и не были только-только заброшены из-за рубежа, то во всяком случае выполняли волю хозяев, находящихся очень далеко отсюда! Это так!