— Ну вот и всё! — сказал Кручинин таким тоном, словно все это само собою разумелось заранее. — Теперь ты знаешь всё, что тебе нужно.
   — Ну, что же: брать её или не брать? — Грачик делал вид, что задаёт этот вопрос самому себе. Он мало надеялся на то, что Кручинин разрешит его недоумение, имевшее существенное значение для всего дальнейшего хода расследования. И действительно, Кручинин, казалось, не слышал вопроса. Только по тому, как сощурились глаза учителя, которые он поспешил отвести в сторону, Грачик понял, что он ждёт от него самостоятельного решения, сообразно здравому смыслу и в полном соответствии с законом.


41. Сладкие сны Арвида Квэпа


   Грачик ещё раз повидался с Силсом. По его мнению, парень действительно не знал, кто доставил ему сообщение. Ночью он проснулся от стука в окно и увидел, что в отворённую форточку падает листок. Это и была сложенная особым образом записка с отметками, указывающими способ проявления тайнописи.
   Силс сидел перед Грачиком, удручённый тем, что «те» не оставляют его в покое.
   — Не знаю, что делать, — уныло говорил он, — именно не знаю.
   — Отдать эту записку мне и забыть о ней, — сказал Грачик.
   Силс в сомнении покачал головой.
   — …А Инга? — проговорил он.
   О ней-то Грачик и забыл. А было ясно, что на этом пункте сосредоточены все мысли Силса. Что мог тут посоветовать Грачик, чем мог помочь? Силс ушёл от него таким же подавленным, как пришёл. Но когда Грачик, по обыкновению, перебирал в памяти только что приведённый разговор с Силсом, то остановился на показании Силса о том, что ему, в своё время, была дана резервная связь. Силс не вспоминал о ней, так как не пришлось ею пользоваться. К тому же он не получил пароля этой связи. Но с этого момента мысль Грачика настойчиво возвращалась к обстоятельству забытой и не использованной Силсом линии связи. В этом не было ничего необычного. Нередко, при ведении дела, в нём попадалась какая-нибудь деталь, прошедшая мимо внимания Грачика. Бывало, что потом эта деталь оказывалась существенной. Бывало, и нередко, что она оставалась пустяком, случайностью, не имеющей отношения к делу. Но в любом случае она держалась в памяти Грачика, досаждала ему, пока он не вписывал её в дело, либо окончательно отбрасывал. И не было ничего удивительного в том, что упоминание Силса о женщине-связной застряло в мозгу Грачика, как заноза. Эту занозу так или иначе нужно было извлечь — с пользой для дела или хотя бы для того, чтобы о ней забыть. Мысль об этой линии связи неизбежно ассоциировалась с женщиной с острова у озера Бабите. Так вот перед ним и вставали: чёрная река, неприветливый дом старой мызы и непременно большое, красиво оправленное зеркало. А в зеркале — слабо освещённое керосиновой лампой отражение полупьяной женщины в сером костюме. Грачику начинало казаться, что тогда он был недостаточно внимателен и пропустил, вероятно, много мелких деталей, которые помогли бы теперь кое-что понять. Разве эта женщина не следила за каждым его движением из-под локтя, делая вид, будто оправляет причёску? Разве не делала она попытки удержать его у себя, чтобы напоить? Чем? Кто знает, что дала бы она ему?.. Конечно, он должен был быть внимательнее. Хотя… какие у него были тогда основания выделять именно эту женщину из сотен других, попавшихся на его пути с начала расследования по делу Круминьша?.. И уж во всяком случае неразумно упрекать себя в том, что он тогда не установил за нею наблюдения…
   Грачик провёл рукой по волосам и тряхнул головой, отгоняя навязчивую мысль: «Ошибка, ошибка… Может быть, непоправимая ошибка: связная могла исчезнуть…» Эта мысль не покидала его. Чувство, похожее на стыд, мешало ему сказать Кручинину, что он хочет побывать на острове раньше него, чтобы ещё раз пройти тем же путём, каким шёл первый раз. Нужно было отвязаться, наконец, от сомнения, мешавшего работать, и, если нужно, задержать связную. Самолюбие требовало, чтобы это было сделано без помощи Кручинина.
   А не взять ли с собою кепи, доставленное Йевиньшем?.. Зачем? Предъявить его женщине?.. Так он успеет сделать это и здесь, не нарушая процессуального порядка. Пока же ему достаточно будет узнать, есть ли у женщины её кепи, если нет, отпадут все сомнения: её кепи очутилось на Квэпе…
   Из боязни спугнуть женщину Грачик приказал оперативным сотрудникам подъехать к перевозу через полчаса после него и не переправляться на остров раньше рассвета. В случае экстренной надобности он вызовет их сигналом.
   И вот он один подъехал к берегу протоки.
   Все тот же дом перевозчика, окружённый начинающими поникать берёзками. На этот раз паром оказался на ближнем берегу. Быть может, только поэтому Грачик не оставил свою «Победу» здесь, а вместе с нею переправился на пароме. Взобравшись на высокий берег протоки, Грачик запер машину и постоял с закрытыми глазами, чтобы восстановить в памяти обстановку прошлого приезда: «лодка, пьяная женщина, жалобный крик „лудзу… лудзу“… едва заметно светлеющая полоска тропки у поросшей травою дороги, старая мыза. Грачик шёл, пристально вглядываясь в полоску тропы. Лес сходился все ближе. Из-за высоких сосен не было видно ни ущербного месяца, ни даже звёзд. Небо над головой было затянуто облаками. Темень кажется совсем такою же, как в тот раз. И так же тихо было вокруг. Не слышалось даже шороха шагов спутницы, шедшей тогда перед Грачиком. Её смутный силуэт не перекрывал теперь белесоватую полоску тропы… Скоро из-за деревьев налево показалась крыша старой мызы. Вот и слуховое окно. Оно, как и тогда, глядело лишённым стекла переплётом… Словно дом ослеп… Дом с выколотыми глазами… Вот и кусты сирени. На этот раз они ещё темней окружающего фона. На них уже нет листвы и отягощавших их в прошлый раз цветов. Голые ветви задевают Грачика по плечам, по лицу…
   За поворотом блеснуло красным светом окно. Огонь одинокой свечи оказался слишком слабым, чтобы можно, было что-нибудь разобрать сквозь прикрывающую стекло занавеску. Грачик остановился у кустов.

 
   — Ты бы снял сапоги, — с неудовольствием сказала Линда. Квэп недовольно повёл глазами в её сторону и продолжал молча курить. Дым подолгу оставался у него в лёгких и выходил из ноздрей ленивыми сизыми струйками. Когда от папиросы пошёл запах горящего картона, Квэп крепко прикусил мундштук и, не поднимаясь, затушил окурок об ножку кровати. Словно нехотя, медленно поводя глазами из-под полуопущенных век, он следил за двигавшейся по горнице Линдой. Она что-то говорила ему, но он и впрямь ничего не слышал, как будто её шевелящиеся губы вовсе не производили звуков. Квэп устал. Ему было не только тяжело двигаться, но даже говорить. Он думал о своём — так же медленно и лениво, как курил, как двигал рукой, гася окурок, как шевелил веками, силясь удержать глаза полуоткрытыми. Если бы не эта нечеловеческая усталость, Квэп ни за что не пришёл бы сюда. Он знал, что это очень опасно. Знал, что за домом и даже за всем островом может быть установлено наблюдение, если расследование напало на его след.
   Но во всей Латвии не было другого угла, где бы он мог лечь, зная, что рядом с ним человек, который не пойдёт в милицию, как только Квэп заснёт. Это вовсе ещё не было безопасностью, а только её иллюзией. Но даже такая иллюзия была лучше необходимости спать на садовых скамейках. Здесь по крайней мере не нужно было мучительным усилием заставлять себя сидеть так, чтобы не привлечь подозрительных взглядов секретных агентов, чудившихся ему в каждом прохожем. Даже дети в последнее время представлялись ему агентами розыска, напавшими на его след. Это было невыносимо, не хватало сил бороться с усталостью, и он пришёл сюда, хотя знал, что, может быть, идёт в засаду. Уверения Линды в том, что все обстоит благополучно и что здесь можно быть совершенно спокойным, не убеждали Квэпа. При всем опыте Линды она была всего только женщиной и только связной. Да и связной она работала не так-то уж давно — лишь с тех пор, как сошлась с ним. Откуда же ей знать, как это бывает: как человек узнает, что на его следу стоит преследование, как дрожит каждый нерв человека, уходящего от преследователей, как, затаившись в новом убежище, человек выжидает: спасён или нужно срываться и, петляя, как волк, уходить, уходить… Откуда Линде знать?!
   — Сними сапожищи, — повторила Линда, но он и на этот раз не обратил на её слова внимания. Тогда она подошла и, подняв одну за другою его ноги, отяжелевшие, как вынутые из воды бревна, стянула с них сапоги. Он даже не привстал, чтобы облегчить ей это. В том месте, где со стуком один за другим упали брошенные Линдой сапоги, мелкий-мелкий, почти белый речной песок покрыл потемневшие доски давно не мытого пола. А Квэп повернулся лицом к стене и, несколько раз взглянув на жёлтые выцветшие обои, опустил веки. Он так устал, что, кажется, даже появись тут сейчас преследователи, — он не повернётся, не встанет и не попытается бежать. При этой мысли он внутренне усмехнулся: бежать без сапог?.. Бежать?.. Снова бежать?.. Нет! Сначала он должен выспаться. Хоть раз выспаться так, чтобы все мышцы не находились в постоянной готовности сбросить тело с постели и заставить бежать… Бежать?! Нет! Об этом он не может и думать. Несмотря на очевидную безрассудность, он готов поверить Линде, что тут он в безопасности… Да, да, он хочет этому поверить! Он хочет спать!.. Где блаженное время, когда он мог спать, сколько угодно, когда никого не нужно было бояться?.. Какое удивительное, какое неправдоподобное состояние: спать так, чтобы спало все — мозг, тело! Чтобы можно было раздеться, растянуться в постели и храпеть — сколько угодно и как угодно громко храпеть! …Даже трудно себе представить, когда он так спал в последний раз и сможет ли ещё когда-нибудь поспать?.. Вообще жизнь… Жизнь… Странный путь проходит по ней человек. Допустим, что это вполне ясно: серый барон[20] Арвид Квэп должен был прийти в «Саласпилс» и должен был там стать тем, кем стал, — недаром же он считался верховодом во всех затеях, где надо было дать жару красным! Кубик на воротнике айзсаргского мундира обязывает. И, может быть, не простая игра судьбы то, что на воротнике шарфюрера Квэпа оказался такой же кубик!.. Такова закономерность истории… История!.. Когда-то и он тратил время на то, чтобы слушать болтовню учителей о том, что было на земле до него. Это они называли историей, не умея толком объяснить ни почему случилось то или другое, ни того, что случится потом… Он только и запомнил любимое словечко учителя «закономерность истории». Квэп сделал свой собственный вывод — закономерно то, что согласуется с его волей. Всякое препятствие на его пути — противно закону жизни. Вот и все.
   В силу этого положения действительно было закономерным наличие на его воротнике в лагере «Саласпилс» такого же кубика, какой прежде красовался на его мундире айзсарга; закономерно было то, что сорок тысяч душ уничтожили в «Саласпилсе», а его, Квэпа, не убили — он сам убивал; закономерно было то, что, отступая из Прибалтики, гитлеровцы бросили на произвол судьбы тысячи эсэсовцев-латышей, а его, Квэпа, взяли с собой; закономерно, что в лагере «№ 217 для перемещённых» одиннадцать тысяч латышей бедствовали на положении пленников, а он, Квэп, процветал в положении их тюремщика. Но совсем незакономерно было то, что он валялся тут, терзаемый животным страхом, который заглушала только такая же животная усталость. А впрочем… впрочем, даже это было, по-видимому, закономерно. Не будь отец Ланцанс хорошего мнения о Квэпе, то, наверно, и не вспомнил бы о нем, когда нужно было послать сюда верного человека. И тогда Квэп продолжал бы спокойно жить в своём домике возле лагеря для перемещённых № 217, есть оладьи и греть руки под мышками у Магды. Но вот она, эта чёртова «закономерность»: Ланцанс знал, что может доверять Квэпу в самых деликатных делах… При мысли о «деликатных делах» что-то вроде усмешки тронуло толстые губы засыпающего Квэпа. Ему припомнилась одна давняя история. Его пригласил к себе отец Язеп Ланцанс и сделал ему весьма деликатное предложение: предстояла отправка партии «перемещённых», завербованных в Южную Америку, и Квэп может получить место начальника партии, вернее: начальника конвоя. В этом не было ничего необычного. Практика прежних отправок говорила, что на пароходе всегда может оказаться человек, способный испортить операцию, и дело может окончиться бунтом. Чтобы справиться с бунтом, нужны привычные и умелые люди — такие, как Квэп. Но, как оказалось, сама суть заключалась в том, что следовало дальше: обратным рейсом Квэп должен был доставить секретный груз, составлявший, по словам Ланцанса, его личную собственность. Тут епископ покривил душой: секретный груз составлял собственность Общества Иисуса. Ланцансу, как иезуиту, непосредственно соприкасающемуся с операциями перевозки людей через океан и могущему поэтому произвести транспортировку груза наименее приметно, принадлежала роль комиссионера.
   Отец Ланцанс был так деликатен, что ни разу не назвал секретный груз его собственным именем. Но Квэп понял: за океан он отвезёт рабов-латышей, оттуда же доставит рабынь — южно-американок. Европейцам суждено заживо гнить в принадлежащих Ордену Иисуса рудниках Южной Америки, южно-американкам — гнить в притонах Европы, принадлежащих тому же ордену Иисуса. Это было как бы операцией внутреннего обмена — рабов одного цвета на рабынь другого.
   «Ничего особенного», — подумал Квэп, выслушав иносказания отца Язепа. И вслух повторил:
   — Ничего особенного.
   Ничего особенного не случилось на всем долгом пути от Любека до Рио с двумя тысячами латышей, именем распятого приговорённым к каторжным работам в шахтах. Путешествие оказалось даже скучным: Квэпу не пришлось никого сбросить за борт…
   Не будучи физиологом, автор не может рассуждать о том, в порядке вещей или нет то, что Квэп, уже почти погруженный в состояние сна, с такой отчётливостью вспоминал события. Мы не знаем, где следует по законам физиологии провести грань между воспоминанием и сновидением и к какому разряду психофизиологических явлений следует отнести то, что происходило в мозгу Квэпа. Но ведь не это сейчас и важно. Существенно то, что представшее умственному взору Квэпа полностью совпадало с истинным ходом вещей. Поэтому для простоты дела мы и позволяем себе (вполне условно) называть это воспоминаниями Квэпа. Так или иначе, но, дойдя до отмеченного места своих воспоминаний, Квэп пошевелил сонно выпяченными губами и издал звук, похожий на сладкое чмоканье. По-видимому, это могло означать, что его обратное плавание было более интересным: на борту парохода «Оле Свенсен» под присмотром Квэпа находилось 57 представительниц разных народностей Южной Америки, переправляемых в Европу для пополнения публичных домов, принадлежащих Ордену иезуитов. Та самая история, «закономерностью» которой было участие Квэпа в операции, не сохранила исследователю материалов о «счастливом» плавании. Но зато анналы полиции итальянского порта, куда прибыл пароход «Оле Свенсен», содержат недвусмысленные следы того, что не всё, представляющееся закономерностью и удачей квэпам, умещается в графе дозволенного даже покладистой полиции некоторых буржуазных стран. Появление «Оле Свенсена» в порту не привлекло бы ничьего интереса, кроме разве внимания лоцмана и таможенных досмотрщиков. «Оле Свенсен» был старым морским бродягой, одною из бесчисленных ржавых посудин, что бороздят воды всех морей и океанов в поисках выгодного фрахта. Второй родиной такого морского «трампа» делается любой порт мира, где владельцу или капитану было с руки платить портовый сбор. Вид флага их не интересует: будь на нём изображён белый слон Таиланда или белый крест Гельвеции — им наплевать. Но было бы ошибкой допустить, что готовность капитана принять на борт любой груз и доставить его в любую щель от Жёлтого моря до Караибского непременно означает его непорядочность. Шкипер «Свенсена» — капитан дальнего плавания Кнуд Хуль — готов был перевезти любой груз, за который ему заплатят, но не согласился бы потерпеть ничего выходящего за пределы дозволяемого пастором его родного городка.
   Едва отхрипела и отлязгала разбитыми суставами машина «Оле», притиснувшая его ржавый борт к причалу, и ещё прежде чем укрепили сходню, капитан Хуль, немолодой уже человек с прокуренными до желтизны усами, придерживая выгоревшую шляпу, покинул своё судно и направился в управление портовой полиции. Там, изъясняясь по-английски (капитан не знал ни одного итальянского слова), Хуль объяснил полицейскому комиссару, что отмеченные в судовой роли жирными чернильными крестами фамилии принадлежали двум пассажиркам, которых он, капитан дальнего плавания Хуль, принял на борт своего судна в Рио-де-Жанейро. Обе пассажирки исчезли с судна посреди Атлантического океана, и он, Кнуд Хуль, не желает нести ответственность за это грязное дело.
   Оживившийся было при этом рассказе полицейский комиссар сразу утратил интерес к делу, стоило ему услышать, что исчезнувшие пассажирки принадлежали к группе «католичек-паломниц», которую сопровождал агент благотворительного «братства святой Изабеллы». Комиссар не счёл нужным сказать седоусому моряку то, что сказал бы другому, помоложе:
   — Стыдно не знать такую фирму! Претензии к «братству Изабеллы» так же бесплодны, как жалобы на господа бога.
   А всё, что с этой минуты говорил капитан Хуль, казалось входило в одно ухо полицейского комиссара и тут же вылетало в другое. Он даже не дал себе труда записать имя агента суперкарго Арвида Квэпа. Когда капитан окончил рассказ, комиссар положил перед ним пустой бланк и, указав место внизу листа, сказал:
   — Вот здесь.
   — Что?
   — Подпись… Протокол…
   — Но тут же ничего не написано.
   — Не беспокойтесь, я все напишу потом, — любезно улыбнулся комиссар.
   — Мне было бы всё равно, что вы тут напишете, — сказал Хуль, — если бы не могло оказаться, что во всем окажусь виноват я сам. Лучше уж вы запишите при мне то, что я сказал.
   В раздумье поковыряв в зубах, комиссар отговорился недосугом и велел капитану зайти на следующий день.
   Друзья объяснили капитану Хулю: «братство Изабеллы» занималось обменом женщин между Европой и Южной Америкой. Из Европы оно перевозило в публичные дома латинской Америки «светлый товар» — итальянок, француженок, немок и главным образом белокурых уроженок Австрии; в Европу привозили «тёмный товар» — креолок, мулаток и негритянок. Но не это заботило Кнуда Хуля, и Квэп не был первым представителем подобного промысла, которого норвежец встретил на своём капитанском веку. Речь шла о другом: если по наблюдениям и предположениям Хуль соглашался с тем, что первая из двух исчезнувших пассажирок попросту покончила с собой, бросившись в море, то вторая вовсе не походила на человека, готового к самоубийству. Кое-что в поведении Квэпа наводило капитана на мысль, что очутиться за бортом ей помог именно этот агент «братства Изабеллы».
   Хуль не был детективом-любителем. Разобраться в том, так это или нет, и в обстоятельствах, послуживших поводом к убийству, капитан предоставлял полиции. Но он сам не желал нести ответственность за случившееся. Между тем поведение полицейского комиссара убедило Хуля в том, что итальянская полиция не намерена заниматься этим делом. Поразмыслив, капитан потратил вечер после окончания разгрузки «Оле» на то, чтобы написать письмо в редакцию газеты, — он все ещё думал о том, чтобы оградить себя. Он ещё не знал, в какую газету пошлёт это письмо и прочёл его вечером в кругу таких же, как он сам, капитанов за столиком одного из портовых ресторанчиков. Часть слушателей одобрительно покачивала головами, другие посмеивались над прекраснодушием, не идущим старому моряку.
   Наутро Хуль отправился в первую попавшуюся редакцию, чтобы отдать письмо, а когда вернулся на судно, полицейский комиссар уже ждал его.
   — Вот, я принёс бумагу, — сказал он удивлённому такой любезностью капитану. — Теперь советую подписать. — И комиссар повернул капитану последнюю страницу густо исписанного протокола.
   — Разрешите прочесть? — спросил Хуль.
   — Вы же не знаете итальянского…
   Хуль действительно не знал языка, но он позвал кочегара-итальянца и велел перевести написанное. Из перевода он узнал, что де сам он только для того и явился в полицию, чтобы отвести от синьора Квэпа всякое подозрение в убийстве женщины.
   — Ну, что же, — раздражённо ответил комиссар, — раз так — вам придётся ещё разок пройтись к нам, в полицию.
   — Хоть сейчас, — отрезал капитан.
   — Нет, попозже вечерком, — ответил комиссар любезно, — тогда не так жарко! — и покинул пароход, даже не отведав из бутылки, поставленной на стол капитаном. Именно это и удивило больше всего капитана: он почуял неладное.
   Вечером Хуль пошёл в управление портовой полиции. Часа два он препирался с комиссаром из-за подробностей, которые хотел занести в протокол. Когда они покончили с протоколом, на улице была уже ночь. Работы в порту окончились. Он затих и обезлюдел.
   — Проводите капитана, — сказал комиссар полицейскому, присутствовавшему при опросе. Тот козырнул и молча последовал за Хулем. Прежде чем затворить за собою дверь кабинета, полицейский оглянулся на стоявшего за письменным столом комиссара. Тот молча кивнул головой, словно прощался с широкой спиной моряка, где его синий китель немного лоснился на могучих лопатках. На свою беду капитан Хуль не обладал наблюдательностью, которая помогла бы ему заметить этот сигнал комиссара и то, что за ближайшим углом сопровождавшего его полицейского сменил не кто иной, как… Квэп.
   Прошли сутки. Капитан парохода «Оле Свенсен» Кнуд Хуль не вернулся на свой пароход. Тот же полицейский комиссар, в том же самом кабинете подписал протокол о смерти неизвестного, по всем признакам иностранного моряка, задушенного ночью на территории порта.


42. Когда легкомыслие может стоить жизни


   Весьма вероятно, что случай на «Оле Свенсене» и смерть капитана Хуля не заслуживали бы того, чтобы ими заниматься здесь, на страницах отчёта об антисоветской антидемократической диверсии. Десятки тысяч женщин томятся в позорных клоаках мира, сотни из них, не выдержав унижений, кончают с собой; и Кнуд Хуль не был первым моряком, бесследно исчезнувшим в потёмках попутного порта. В биографии Арвида Квэпа это происшествие было лишь одною из вех, не вносивших ничего нового в его образ. Но одно обстоятельство заставило нас задержать внимание читателя на этих воспоминаниях сонного Квэпа: возможность проследить ещё одну из линий его связи с отцом Язепом Ланцансом. Мы не собираемся здесь морализировать по поводу хорошо известной «морали» иезуитов. Нас интересует лишь логика развития отношений между отцом-иезуитом, доверенным лицом Ордена, организатором Католического действия, фактическим примасом римской церкви среди «перемещённых» прибалтов — епископом Язепом Ланцансом и беглым серым бароном, бывшим айзсаргом, убийцей и поджигателем, бывшим эсэсовцем, палачом нацистского лагеря «Саласпилс», провокатором и шпиком в лагере № 217 для «перемещённых» — Арвидом Квэпом. Нас интересует то, что эти двое — давнишние сообщники. Во всех их делах «идеологическим» вдохновителем являлся Язеп Ланцанс, как и подобает высоко эрудированному отцу-иезуиту, а физическим исполнителем был грубый, не привыкший много размышлять Арвид Квэп.
   Едва ли все эти соображения именно в такой форме приходили в голову Арвиду Квэпу, когда он, лёжа в постели Линды Твардовской, вспоминал кое-что из своего прошлого, связанного с отцом Ланцансом, но какая-то работа в его мозгу все же происходила: он то хмурился и что-то бормотал сквозь дрёму, то дул сквозь выпяченные губы и удовлетворённо улыбался.
   У нас нет оснований утверждать, что Линда знала всю жизнь своего сожителя. Скорее всего она имела о нем лишь общее представление. Но и то, что она знала, заставляло её иногда в раздумье останавливаться над спящим Квэпом, от которого сейчас так дурно пахло немытым телом и нестиранным бельём. Кто знает, что предприняла бы она сейчас, когда он лежал здесь истомлённый преследованием, лишённый сил к сопротивлению и бегству, если бы над нею не довлела мысль о верёвочке общего преступления, накрепко связавшей её с Квэпом и вынуждающей заботиться о его безопасности. Была ли в этих мыслях, в этой заботе хоть малая толика того, что когда-то связало её с Квэпом — хоть крупица чувства?.. Читатель не должен смешивать то, что вложено в этот термин Линдой, с понятием о любви, какая движет человечеством в его лучших побуждениях. Пусть каждая категория индивидуумов по-своему понимает это слово, но оно все же должно быть исключено из круга терминов, понятных и свойственных существам, подобным Квэпу и Линде. Было ли любовью то, что заставило Линду пустить к себе в дом бородатого силача в куртке эсэсовца, от которого за версту пахло кровью и намыленной верёвкой палача? Было ли любовью то, что заставило её позже исполнить первое поручение Квэпа по подпольной связи? Было ли любовью то, что сделало из Линды укрывательницу его сообщников-диверсантов; что сделало из неё врага её народа и страны? Могло ли быть любовью то, что заставило Линду предпочесть этого человека родной дочери?..
   Линда стояла над постелью, где храпел Квэп, и какой психолог может сказать, что отвечала она сейчас на вопрос, задаваемый самой себе?..