Страница:
Неотступность в требованиях — уже заранее всем, чем возможно, обеспечить успех — была не только результатом выросшего за три года войны умения воевать, но и свидетельством острой потребности сделать как можно больше действительно малой кровью.
Страна вступала в четвертый год войны в сознании близости окончательной победы, но каждое новое усилие стоило ей великого труда. А значит, напрасных усилий не имело права быть. Ни напрасных, ни непродуманных. Они были бы преступлением перед этой страной, которая своими усталыми от войны, натруженными руками делала там, в тылу, в четыре раза больше танков и в шесть раз больше самолетов, чем три года назад. И в той непреклонной тщательности, с которой готовилось наступление в Белоруссии, участвовало сознание всего этого. Оно существовало и в обществе и в армии и в чем-то самом главном определяло собой поведение людей и на фронте и в тылу.
Сама смертельная опасность заставляет всякого воюющего человека всегда хотеть, чтобы он был как можно лучше вооружен и защищен. На третьем году войны человек на фронте все больше отвыкал думать о том, о чем так мучительно думал в начале; теперь у него уже не было чувства, что ему недодано против немца. Ему и додали все, чего не хватало раньше, и дали многое из того, чего теперь, наоборот, не хватало у немца.
Конечно, даже при неоспоримом превосходстве в качестве и количестве оружия не всякий бой оказывается удачным для того, кто обладает этим превосходством, — так бывало раньше с немцами, бывало теперь и с нами. Да и опасность, что могут убить, все равно остается для каждого, кто по-прежнему находится под огнем. Но все же общее чувство, что теперь мы живем в таком военном достатке, о каком и не мечтали в сорок первом году, намного облегчало жизнь людей на войне.
Понятие «умеем воевать» — о всех нас, вместе взятых, — или понятие «умеет» — о ком-то, взятом отдельно, — в ходе войны стали связываться со все более высокими требованиями и к себе и к другим людям. И хотя готовность к самопожертвованию оставалась на прежней высоте, рядом с ней возросло и понятие цены человеческой жизни. А с возрастанием этого понятия военные люди разных рангов стали много строже, чем раньше, относиться к вопросу об оправданности или неоправданности тех непрерывных смертей, которые все вкупе носят на войне название потерь. И эта возросшая строгость к себе сейчас, в канун операции «Багратион», тоже была составной частью того общего духа войска, о котором когда-то писал Толстой.
Хотя армия Серпилина была всего лишь одной из двух десятков общевойсковых армий, которым предстояло принять участие в огромном белорусском наступлении, в ней насчитывалось ни мало ни много — сто тысяч человек. А если точней, то со всеми приданными частями, по списочному составу на вчерашний день, 98992 человека.
«Три наших Рязани», — с усмешкой подумал Серпилин вчера, вспомнив свою молодость, когда начиналась не эта, а еще та, первая мировая война. Рязань была еще губернским городом с тридцатью пятью тысячами жителей, а он кончал в ней фельдшерскую школу.
В полосе армии было сосредоточено около трех тысяч орудий и минометов, триста танков и самоходок, и почти все это было нацелено на тот узкий четырнадцатикилометровый участок прорыва, где предстояло решаться делу. По двести орудий и минометов на каждый километр. По стволу на каждые пять метров. И по пятьдесят метров на каждый танк или самоходку, если бы роздали эти танки и самоходки всем поровну, чего, конечно, делать не будем.
Танки будут главным образом поддерживать пехоту; исключение составит одна бригада, которую намечено уже после форсирования Днепра включить в подвижную группу и резануть ею в обход Могилева. А более крупных танковых сил Ставка не дала ни твоей армии, ни фронту. Видимо, на главных направлениях будут действовать соседние фронты — справа и слева. Им и даны мехкорпуса, а возможно, танковые армии. Этого тебе, командарму, знать не положено, но предполагать не возбраняется; и по нынешнему времени было бы странно не предполагать: теперь без танков на главных направлениях не воюют.
А вообще-то все это, как говорится, вольные мысли при взгляде на большую карту. Как бы ни планировал лось все в целом, а здесь, на вашем фронте, главный удар доверено наносить тебе и с самого возвращения в армию ни о чем другом думать некогда. Поставлена задача на пятый день операции освободить Могилев. А чтобы освободить, надо еще до него дойти, а по дороге четыре реки одна за другой, и каждую надо форсировать, и каждая кусается — поймы заболочены!
Можно, конечно, догадаться, что твоя задача здесь, в центре немецкой обороны, не только взять Могилев, но и привлечь на себя как можно больше сил противника, пока там, северней и южней, взломав оборону, другие фронты рванут вглубь, навстречу друг другу, и замкнут клещи где-то под Минском. И это не праздные размышления для командарма: когда предвидишь общий размах событий, сильней чувствуешь ответственность за то, что выпало на твою долю. И все же лишнего времени на эти мысли нет. И не от чего оторвать его. Только от сна. Но спать тоже надо. Тот, кто взял на войне в привычку не спать по ночам, сам себя обманывает. Конечно, день на день не приходится, а все же чудес не бывает; что ночью недоспано, досыпают днем. А если не досыпают, то какую-то часть работы делают вполглаза. Лучше уж, за самым крайним исключением, свои шесть часов ночью взять, а остальные — работать. Не только для здоровья лучше, но и для дела. Проверено.
Событий за те семнадцать дней, что вернулся в армию, произошло много. На Карельском перешейке за десять суток проткнули и смотали линию Маннергейма, все три ее полосы, а вчера взяли Выборг. Вспоминая все, что слышал про Финскую войну, как тогда до этого же Выборга шли не десять суток, а десятью десять — больше трех месяцев, — лишний раз думаешь, что воевать все же научились. И от тебя здесь ждут такого же умения ломать оборону.
На Западе союзники наконец-то высадились во Франции. Хотя вчера в сообщении Информбюро об итогах трех лет войны и сказано про их высадку, что она блестящая, но пока что уже третью неделю воюют все на том же полуострове Котантен, на котором высадились. На простор еще не вырвались. Конечно, если вникнуть, дело нелегкое. Где-нибудь за речкой плацдарм захватишь, и то, пока его удержишь, семь потов прошибет. А тут море. Правда, готовились к этому не один год. Времени было достаточно, чтобы любую «мощу» собрать. Но, видимо, моща мощой, а немцы не больно-то поддаются. Дают почувствовать, что значит немец и с чем его едят. Ничего, пусть покорячатся. Если б там у союзников слишком легко пошло, было бы даже обидно. Хотя и желаешь им победы, но при этом в душе хочешь, чтоб хоть немного испили из той чаши, из которой мы по горло сыты.
Но об этом много думать некогда. Сначала приказал Синцову достать карту французского побережья, следил по ней, разбирался, а в последние дни недосуг. Услышишь, что без особых перемен, и этим ограничиваешься.
Даже на свое личное, о чем еще недавно в Москве думал и днем и ночью, тоже какая-то, черт ее знает, диета. Подумаешь, не удержишься, а потом заставляешь себя — из головы вон! И ничего, получается. Количество дел помогает.
За эти дни пришло два письма, длинные, по нескольку листов, с двух сторон. Такие, каких еще никогда в жизни не получал. Как будто продолжение разговора. Как будто не считается с тем, что она там, а ты здесь, а сидит перед тобой и так все подряд и говорит, что без тебя надумала.
Читал оба письма на ночь глядя, после всех дел, а отвечал с утра, до всех дел. О том, чем был занят, разумеется, не писал. Писал, что жив и здоров, придерживается режима, как обещал, старается спать шесть часов и продолжает гимнастику для ключицы.
Если бы повернулась рука, написал бы, что любит ее, как еще никого не любил. Но написать это не повернулась рука, перед собственным прошлым.
В конце второго письма была полевая почта… «Отвечай сюда. Послезавтра еду». Раз послезавтра еду, значит, пока письмо шло, она уже там, в госпитале, на соседнем справа фронте. Сделала, как собиралась.
Читая письмо, вспоминал ее слова; «Как, возьмете меня к себе в армию?» И свой ответ: «Не возьму». И нестерпимо захотелось, чтобы она была здесь, а не там.
Еще никогда, кажется, он не работал с таким напряжением, как в эти семнадцать суток после возвращения в армию.
Как и всякому командиру, ему всю войну хотелось иметь в своем распоряжении больше сил и средств, чем у него было. На войне никогда не считаешь, что у тебя чего-нибудь в избытке. И все же он не мог скрыть от себя — от других скрыть сумел — того волнения, которое испытал, когда, вернувшись в армию, принял ее заново во вдвое большем составе, чем была. Таким хозяйством он еще не командовал. У него только один раз было восемь дивизий — на Курской дуге. Бывало и шесть и пять. Но тринадцати дивизий еще не бывало. Поддерживать наступление к нему пришло двенадцать тяжелых артиллерийских полков, артиллерийская дивизия прорыва, несколько бригад гвардейских минометов, две противотанковые бригады. Хотя армии и не придали мехкорпуса, но все же в ее составе теперь оказалось кроме своих штатных танков еще три танковые бригады и два полка самоходок. А прибытие саперных батальонов, понтонных и других инженерных частей снова и снова напоминало о водных преградах, которые предстояло преодолеть.
Армейское хозяйство в канун наступления… Как представить себе, что это такое? И с чем это сравнить, не на войне, а где-нибудь в мирной обстановке? Наверно, не с чем сравнивать. Потому что нет такого вида ответственности, которая бы не лежала на человеке, стоящем во главе этого хозяйства.
И для людей, которые были над Серпилиным, командовали им, и для людей, которыми командовал он, сейчас, перед началом операции, не имела значения его собственная личность вне того дела, которое ему предстояло сделать. Сейчас для всех них имело значение лишь одно: способен или не способен ты сделать то, что от тебя требуется? И при этом, строго выполняя все, что требуется, способен ли уберечь какое-то количество человеческих жизней вопреки ожидавшимся потерям или потерять еще кого-то сверх ожидавшихся потерь?
И он считал справедливым такой взгляд на себя, потому что сам точно так же смотрел на других. И все, что у него было за душой, все нажитое опытом и воспитанное жизнью, все приобретенное в строю, в академиях и в боях за тридцать лет службы, все пережитое и перетерпленное, все самое хорошее и сильное, что было в нем, включая его веру в людей, — все это без остатка он вкладывал сейчас в подготовку операции. Все взятое из войны снова вкладывал в войну.
Что значит хорошо подготовиться к будущему наступлению? Прорвать немецкие позиции, разбить немцев, форсировать четыре реки, взять Могилев, уложиться при этом в сроки, которые даны? Да, так. Но это еще не все. При этом требуется выполнить приказ с наименьшими потерями в людях и технике. Прийти в Могилев не при последнем издыхании, а готовым к дальнейшим действиям. Обойтись без напрасных потерь — общие слова, а в бою все конкретно: в одном случае те же самые потери напрасные, а в другом — не напрасные. За этими словами должна присутствовать мысль и работа. Не просто требовать от подчиненных: берегите людей. Такое требование на войне, если оно ничем другим не подкреплено, — сотрясение воздуха! Скажи, пожалуйста, какие слова генерал говорит: берегите людей! От таких слов, если за ними дело не стоит, только дурака слеза прошибет. Какой же начальник скажет: не берегите людей? Такого во всей армии не найдешь. А вот сделать так, чтоб добиться победы и действительно сберечь людей, — это и есть военное искусство.
Действительная забота о людях в то же время есть и забота о деле: если сегодня в этом наступлении потеряешь людей больше, чем строго необходимо, завтра с кем воевать будешь? Если армия снабжена к началу наступления всем, чем только возможно было ее снабдить, — это и есть начало заботы о людях. И то, что за их спиной на участке прорыва двести орудий на километр будут молотить по немцам, — забота о людях. И что танки на участке прорыва вместе с пехотой пойдут — тоже значит, что этим людей сохраним. И что со снарядами голодать не придется — забота о людях, лишних потерь не понесем. И что, не считая фронтовых госпиталей, в самой армии, как сегодня доложили, семь тысяч шестьсот коек подготовлено — тоже имеет отношение к потерям: значит, сумеем всех, кто ранен, сразу на койку! И где передовые медицинские пункты разместим, от этого жизнь людей зависит. А не только от того, скольких из них осколками зацепило. Скольких зацепило, стольких зацепило. А вот через сколько минут и часов после этого он на стол попал — вот в чем вопрос! Чтобы самому прочувствовать, как подготовилась медицина, сегодня ранним утром, в последний день перед наступлением, еще раз вызвал к себе начсанарма для личного доклада. Слушали его вдвоем с Захаровым и внесли несколько поправок в планы эвакуации раненых, так же как за три дня до этого — в планы инженерного обеспечения.
За сколько времени проходы в немецких заграждениях и минных полях сделаем, вручную будем их рвать или закатим туда подрывные заряды на тележках, а потом ударим по всей минной полосе так, чтобы от детонации рвануло эти заряды и расчистило проходы, — от этого тоже зависит и сколько саперов потеряем, и как быстро через проходы пройдем. То же самое и с переправами: какие средства для них заготовлены и в каком количестве? Чем быстрее перелезем, тем дешевле за это заплатим!
И наконец подготовка самой пехоты к наступлению, вся та учеба, которой полтора месяца занимались у себя в тылу с теми, кому завтра наступать. Как их подготовили? От этого зависит, как пойдут. Если впритык за огневым валом, больших потерь не понесут. А если отстанут, залягут — упустишь время и потом головы не подымешь! Хотя при учебном форсировании водных преград и движении за огневым валом своей артиллерии в условиях, приближенных к боевым, потеряли из-за недолетов четырех человек убитыми и двадцать ранеными; как ни горько, но даже и эти потери ради того, чтобы потом не понесли несравнимо больших.
И прав был Батюк, когда позавчера, во время рекогносцировки на участке прорыва, послал по матери того подхалима, который, рассчитывая польстить, стал говорить ему, что командующий фронтом слишком мало бережет свою жизнь, что при всей его храбрости не вправе ползать по переднему краю. Правильно оборвал его Батюк, почувствовал фальшь. Надо или не надо — в таких случаях самому решать. Если чувство такое, что тянет еще раз своими глазами примериться на местности, где твои люди в рост встанут и пойдут в атаку, — как можно отказать себе в этом?
Жизнь командующего фронтом или армией, конечно, дорога. Если убьют, вместо него другого из хлебного мякиша враз не слепишь. А все же как отказаться от того, чтобы еще раз посмотреть своими глазами передний край противника, когда еще в твоей власти что-то учесть или исправить? Как пренебречь этим? Рисковать жизнью никому не охота, но как вообще воевать, если раз навсегда не заставить себя считать этот риск второстепенным делом? Что значит быть храбрей других? Без колебания оружие поднять и убить? Но разве не считаем храбрым того, кто сам первым вызовется расстрелять дезертира? Разве он храбрый? Храбрый — это не тот, кто убить способен, а тот, кто убитым быть не боится. Верней, хотя и боится, но не остановится перед тем, чтобы быть убитым, выполняя то, что должен.
А дезертир — за что его под расстрел ставят и изменником родины называют? За то, что он изменить хотел? Или немцам добра хотел, а нам — беды? Чаще всего не так. И немцам добра не желал и нам беды не кликал, а просто жить хотел больше, чем другие. Другие пусть вместо него умрут, а он пусть вместо них жив будет. Вот и все. И за это расстрел. И нельзя иначе. И как самое малое — штрафная рота; иди искупай кровью, будь храбрым поневоле.
А такие, что любят на людях храбрость начальства подчеркнуть, укорить его, что мало бережет свою драгоценную жизнь, — чаще всего сами трусы. Потому что храбрый и заботливый не станет напрасных слов говорить, а молча рядом пойдет и молча телом закроет.
Подготовка к армейской операции, изнурившая всех, кто ею занимался в штабе армии, в политотделе, в штабах родов войск, в штабе тыла, и занявшая почти два месяца, была, в общем, закончена. Все войска уже стояли на позициях, артиллерия — тоже; оставалось только завтра утром, уже под грохот артподготовки, перебросить часть танков и самоходок с выжидательных позиций на исходные.
До последнего времени на участке прорыва занимала оборону 111-я дивизия — бывшая дивизия Серпилина. Теперь ее вывели в тыл, в третий эшелон, а на ее место выдвинули войска четырех стрелковых дивизий.
Головные батальоны полков, которым предстояло наступать в этом первом эшелоне, сели на передний край в окопы, занятые раньше сравнительно редкой цепочкой частей 111-й дивизии. Смена войск шла в течение двух ночей. Были приняты все предосторожности, чтобы эта смена происходила в тишине, незаметно для немцев. Вновь прибывшие части, вчера и сегодня, ничем не обнаруживая своего присутствия, старательно наблюдали за немцами.
Командиры дивизий и полков, да и большинство командиров батальонов, уже бывали здесь на рекогносцировках. Но командиры рот и взводов, сержанты и солдаты пришли сюда, на этот передний край, впервые; а именно им предстояло первыми подниматься завтра в атаку, и они тоже должны были освоиться и привыкнуть к тому, что лежало перед ними.
Вслед за дивизиями первого эшелона, в затылок им, были придвинуты, за эти же две ночи, дивизии второго эшелона.
Чтобы все это произошло точно в назначенные сроки, быстро и тихо, потребовалось особенно большое напряжение в работе всех штабных и тыловых служб.
Серпилин провел в войсках целый день вчера и все утро сегодня и возвращался оттуда с ощущением, что машина войны на участке его армии отлажена, заправлена, смазана, теперь только остается пустить ее в ход.
Несмотря на то что за эти полтора дня пришлось дать несколько разгонов по поводу разного масштаба погрешностей — без этого не обошлось, — возвращаясь, он испытывал чувство благодарности к людям. В общем-то, глядя правде в глаза, без самоотверженных стараний тысяч людей, которые, каждый на своем месте, делают свое дело, ты один, сам по себе, ничто, ты бессилен. Хотя этому трезвому признанию, казалось бы, и мешает твоя должность командующего армией и связанная с этой должностью и необходимая для дела привычка говорить и писать «я приказал», «я решил».
Сделав крюк, Серпилин заехал на полчаса в прежнее расположение штаба, куда теперь передвинулся штаб тыла.
Поговорив со своим заместителем по тылу, он отдал несколько распоряжений, связанных с тем, что видел за эти дни на передовой, и посмотрел последнюю сводку материальных средств на сегодняшнее утро — 22 июня.
Сводка, за редкими исключениями, соответствовала тому, что запланировано иметь. Особенно хорошо — и это порадовало Серпилина — обстояло дело со снарядами для дивизионной и тяжелой артиллерии. От трех с половиной до девяти боекомплектов на каждое орудие! Бензина было четыре с половиной заправки, а это опять-таки обещало своевременный подвоз снарядов в ходе наступления. Были овес и ячмень для лошадей на семнадцать суток. Значит, и на конной тяге двигаться можно. Лошадка на себе пока что многое тащит, без нее по белорусским хлябям далеко не уедешь, особенно если дожди.
Поблагодарив заместителя по тылу, которому всегда в такое время достается больше всех и которого столько понукали, что он даже удивленно прищурился в ответ на неожиданную благодарность, — Серпилин поехал в штаб своей бывшей 111-й дивизии; после вывода с передовой она стояла тут же неподалеку.
И командир дивизии Артемьев и начальник штаба Туманян были на месте. Две ночи не спали, выводя с переднего края свои части, а сейчас, наверно только встав, сидели и завтракали вдвоем у командира дивизии.
Серпилин от завтрака отказался, но стакан чая сказал, чтоб дали.
Лица у обоих — у командира и у начальника штаба — были недовольные. Уже давно понимали, что, раз столько времени сидят на широком фронте в обороне, значит, перед началом наступления их сменят, выведут в резерв, чтоб люди передохнули. Но понимание пониманием, а когда сдаешь свой участок другим и знаешь, что завтра-послезавтра они пойдут в бой и первыми ворвутся в те самые немецкие траншеи, до которых тебе два месяца было рукой подать, — радости мало.
— Вижу, в обиде на командование армии?
Туманян промолчал, а Артемьев признался:
— Так точно, в обиде, товарищ командующий.
— Вон как, даже «так точно», — усмехнулся Серпилин. — И надолго ваша обида?
— Пока в деле не окажемся.
— Коли так, значит, ненадолго.
— Ненадолго, товарищ командующий? — спросил Артемьев. За вопросом была надежда, что Серпилин уже заранее прикинул, когда будет вводить в бой их дивизию.
Ответить на такой вопрос непросто. Как бы ни хотел командир дивизии скорей принять участие в наступлении, у командующего армией — надежда обратная. Чем позже придется пустить в дело оставленные в резерве дивизии, тем лучше. На каком рубеже их введешь, на ближнем или на дальнем, с нетронутыми резервами дойдешь до этого дальнего рубежа или уже растрясешь их — большая разница!
Про себя Серпилин рассчитывал, что хорошо бы использовать дивизии третьего эшелона попозже, после Днепра. Чтобы форсировать Днепр за чужой спиной свеженькими, а задействовать их — так выражаются военные люди — только при захвате Могилева, или, еще лучше, преследуя противника уже за Могилевом.
Эти его надежды разделяли и Бойко и Захаров, но объяснять заранее командиру и начальнику штаба дивизии, что как можно дольше постараешься их не задействовать, лишнее.
— Что вам по старому знакомству сказать? — Серпилин перевел взгляд с Артемьева на Туманяна. — Как вы какой-нибудь свой батальон хотите подольше в кулаке подержать, так и я. Не дурей вас. Но сражение, как над с вами в академиях учили, складывается не из одного нашего хотения, а еще и из усилий противника воспрепятствовать нам при осуществлении наших хотений. Чего я хочу, знаю, но противник-то обратного хочет — вот ведь какое дело! Отсюда вывод: быть ко всему готовыми, как и всегда на войне.
— Это понимаем, — сказал молчавший до этого Туманян. — Сегодня дали дневку, отдых, а на завтра уже назначили занятия.
— Какие? — спросил Серпилин.
— Те, которых не имели возможности провести в условиях передовой, — сказал Туманян. — Наступление батальона за огневым валом…
— Это правильно, — одобрил Серпилин. И помрачнел от воспоминания.
Шесть дней назад в другой дивизии во время как раз вот таких батальонных учений был убит осколком мины старейший командир полка полковник Цветков, недавно взятый отсюда, из сто одиннадцатой, заместителем командира дивизии.
— Осторожней только, — хмуро сказал Серпилин.
— Приказ читали, товарищ командующий, — сказал Туманян. — Учтем.
В дивизии, как и всюду в армии, знали об этом случае.
Серпилин кивнул все с тем же мрачным выражением лица. То, что учтут, понятно. А что Цветкова уже не вернешь, это все равно остается.
— Тем, кто последнее время без смены на переднем крае был, все же не одни, а двое суток полного отдыха дайте! — помолчав, приказал Серпилин. — Вам самим можно, конечно, и без отдыха. Сколько бы по переднему краю ни лазили, а все же у себя в штабе на коечках спали. А солдаты в окопах. Устали и недоспали за это время.
Серпилин снова замолчал. Если бы высказал свою мысль вслух до конца, сказал бы, что и те, из минометного расчета, который, ударив с недолетом, убил Цветкова, тоже были и уставшие и недоспавшие.
— Скажи-ка мне лучше вот какую вещь, командир дивизии, — после молчания обратился Серпилин к Артемьеву. — И ты, начальник штаба, — повернулся он к Туманяну. — Вот вы два месяца в четыре своих глаза за немцем смотрели. Что он, по-вашему, сейчас из себя представляет? Что вы за ним заметили?
— Все, что замечали, доносили, товарищ командующий, — с недоумением сказал Туманян.
— Все, что доносили, — читали. Или я, или Бойко. Вы о том, чего не доносили, скажите. Перед зимним наступлением вы тоже полтора месяца стояли на переднем крае. И теперь стояли. Какой он сейчас, немец? Одинаковый с тем, осенним, или нет?
— «Языки» сообщали… — начал было Туманян, но Серпилин прервал его:
— Что «языки» сообщали, тоже знаю. Имеет, конечно, значение. Но все же приходится поправку на плен делать. Когда — мешок на голову и к русским на допрос приволокли, у него одно настроение. А пока он там, у себя, — другое. Как они службу несут, по вашим двухмесячным наблюдениям? Какой порядок, дисциплина? Все так же по часам, как раньше?
— «Языков» взяли больше, чем осенью, — сказал Артемьев. — И легче брали. Нелегко, но все же легче.
— Это, согласен, показатель, — сказал Серпилин. — А в остальном?
У Туманяна лицо стало озабоченным. Видимо, перебирал в памяти все, что было за эти два месяца, чтобы как можно точней ответить на неожиданные вопросы командующего.
— Не старайся, Степан Авакович, не вспоминай подробностей. Ответь, что сразу на ум пришло.
— Меньше маскировочной дисциплины стало, — сказал Туманян. — И огневой тоже. В режиме огня нарушения отмечались. А раньше это у них как часы. С подвозом пищи тоже засекали опоздания.
Страна вступала в четвертый год войны в сознании близости окончательной победы, но каждое новое усилие стоило ей великого труда. А значит, напрасных усилий не имело права быть. Ни напрасных, ни непродуманных. Они были бы преступлением перед этой страной, которая своими усталыми от войны, натруженными руками делала там, в тылу, в четыре раза больше танков и в шесть раз больше самолетов, чем три года назад. И в той непреклонной тщательности, с которой готовилось наступление в Белоруссии, участвовало сознание всего этого. Оно существовало и в обществе и в армии и в чем-то самом главном определяло собой поведение людей и на фронте и в тылу.
Сама смертельная опасность заставляет всякого воюющего человека всегда хотеть, чтобы он был как можно лучше вооружен и защищен. На третьем году войны человек на фронте все больше отвыкал думать о том, о чем так мучительно думал в начале; теперь у него уже не было чувства, что ему недодано против немца. Ему и додали все, чего не хватало раньше, и дали многое из того, чего теперь, наоборот, не хватало у немца.
Конечно, даже при неоспоримом превосходстве в качестве и количестве оружия не всякий бой оказывается удачным для того, кто обладает этим превосходством, — так бывало раньше с немцами, бывало теперь и с нами. Да и опасность, что могут убить, все равно остается для каждого, кто по-прежнему находится под огнем. Но все же общее чувство, что теперь мы живем в таком военном достатке, о каком и не мечтали в сорок первом году, намного облегчало жизнь людей на войне.
Понятие «умеем воевать» — о всех нас, вместе взятых, — или понятие «умеет» — о ком-то, взятом отдельно, — в ходе войны стали связываться со все более высокими требованиями и к себе и к другим людям. И хотя готовность к самопожертвованию оставалась на прежней высоте, рядом с ней возросло и понятие цены человеческой жизни. А с возрастанием этого понятия военные люди разных рангов стали много строже, чем раньше, относиться к вопросу об оправданности или неоправданности тех непрерывных смертей, которые все вкупе носят на войне название потерь. И эта возросшая строгость к себе сейчас, в канун операции «Багратион», тоже была составной частью того общего духа войска, о котором когда-то писал Толстой.
Хотя армия Серпилина была всего лишь одной из двух десятков общевойсковых армий, которым предстояло принять участие в огромном белорусском наступлении, в ней насчитывалось ни мало ни много — сто тысяч человек. А если точней, то со всеми приданными частями, по списочному составу на вчерашний день, 98992 человека.
«Три наших Рязани», — с усмешкой подумал Серпилин вчера, вспомнив свою молодость, когда начиналась не эта, а еще та, первая мировая война. Рязань была еще губернским городом с тридцатью пятью тысячами жителей, а он кончал в ней фельдшерскую школу.
В полосе армии было сосредоточено около трех тысяч орудий и минометов, триста танков и самоходок, и почти все это было нацелено на тот узкий четырнадцатикилометровый участок прорыва, где предстояло решаться делу. По двести орудий и минометов на каждый километр. По стволу на каждые пять метров. И по пятьдесят метров на каждый танк или самоходку, если бы роздали эти танки и самоходки всем поровну, чего, конечно, делать не будем.
Танки будут главным образом поддерживать пехоту; исключение составит одна бригада, которую намечено уже после форсирования Днепра включить в подвижную группу и резануть ею в обход Могилева. А более крупных танковых сил Ставка не дала ни твоей армии, ни фронту. Видимо, на главных направлениях будут действовать соседние фронты — справа и слева. Им и даны мехкорпуса, а возможно, танковые армии. Этого тебе, командарму, знать не положено, но предполагать не возбраняется; и по нынешнему времени было бы странно не предполагать: теперь без танков на главных направлениях не воюют.
А вообще-то все это, как говорится, вольные мысли при взгляде на большую карту. Как бы ни планировал лось все в целом, а здесь, на вашем фронте, главный удар доверено наносить тебе и с самого возвращения в армию ни о чем другом думать некогда. Поставлена задача на пятый день операции освободить Могилев. А чтобы освободить, надо еще до него дойти, а по дороге четыре реки одна за другой, и каждую надо форсировать, и каждая кусается — поймы заболочены!
Можно, конечно, догадаться, что твоя задача здесь, в центре немецкой обороны, не только взять Могилев, но и привлечь на себя как можно больше сил противника, пока там, северней и южней, взломав оборону, другие фронты рванут вглубь, навстречу друг другу, и замкнут клещи где-то под Минском. И это не праздные размышления для командарма: когда предвидишь общий размах событий, сильней чувствуешь ответственность за то, что выпало на твою долю. И все же лишнего времени на эти мысли нет. И не от чего оторвать его. Только от сна. Но спать тоже надо. Тот, кто взял на войне в привычку не спать по ночам, сам себя обманывает. Конечно, день на день не приходится, а все же чудес не бывает; что ночью недоспано, досыпают днем. А если не досыпают, то какую-то часть работы делают вполглаза. Лучше уж, за самым крайним исключением, свои шесть часов ночью взять, а остальные — работать. Не только для здоровья лучше, но и для дела. Проверено.
Событий за те семнадцать дней, что вернулся в армию, произошло много. На Карельском перешейке за десять суток проткнули и смотали линию Маннергейма, все три ее полосы, а вчера взяли Выборг. Вспоминая все, что слышал про Финскую войну, как тогда до этого же Выборга шли не десять суток, а десятью десять — больше трех месяцев, — лишний раз думаешь, что воевать все же научились. И от тебя здесь ждут такого же умения ломать оборону.
На Западе союзники наконец-то высадились во Франции. Хотя вчера в сообщении Информбюро об итогах трех лет войны и сказано про их высадку, что она блестящая, но пока что уже третью неделю воюют все на том же полуострове Котантен, на котором высадились. На простор еще не вырвались. Конечно, если вникнуть, дело нелегкое. Где-нибудь за речкой плацдарм захватишь, и то, пока его удержишь, семь потов прошибет. А тут море. Правда, готовились к этому не один год. Времени было достаточно, чтобы любую «мощу» собрать. Но, видимо, моща мощой, а немцы не больно-то поддаются. Дают почувствовать, что значит немец и с чем его едят. Ничего, пусть покорячатся. Если б там у союзников слишком легко пошло, было бы даже обидно. Хотя и желаешь им победы, но при этом в душе хочешь, чтоб хоть немного испили из той чаши, из которой мы по горло сыты.
Но об этом много думать некогда. Сначала приказал Синцову достать карту французского побережья, следил по ней, разбирался, а в последние дни недосуг. Услышишь, что без особых перемен, и этим ограничиваешься.
Даже на свое личное, о чем еще недавно в Москве думал и днем и ночью, тоже какая-то, черт ее знает, диета. Подумаешь, не удержишься, а потом заставляешь себя — из головы вон! И ничего, получается. Количество дел помогает.
За эти дни пришло два письма, длинные, по нескольку листов, с двух сторон. Такие, каких еще никогда в жизни не получал. Как будто продолжение разговора. Как будто не считается с тем, что она там, а ты здесь, а сидит перед тобой и так все подряд и говорит, что без тебя надумала.
Читал оба письма на ночь глядя, после всех дел, а отвечал с утра, до всех дел. О том, чем был занят, разумеется, не писал. Писал, что жив и здоров, придерживается режима, как обещал, старается спать шесть часов и продолжает гимнастику для ключицы.
Если бы повернулась рука, написал бы, что любит ее, как еще никого не любил. Но написать это не повернулась рука, перед собственным прошлым.
В конце второго письма была полевая почта… «Отвечай сюда. Послезавтра еду». Раз послезавтра еду, значит, пока письмо шло, она уже там, в госпитале, на соседнем справа фронте. Сделала, как собиралась.
Читая письмо, вспоминал ее слова; «Как, возьмете меня к себе в армию?» И свой ответ: «Не возьму». И нестерпимо захотелось, чтобы она была здесь, а не там.
Еще никогда, кажется, он не работал с таким напряжением, как в эти семнадцать суток после возвращения в армию.
Как и всякому командиру, ему всю войну хотелось иметь в своем распоряжении больше сил и средств, чем у него было. На войне никогда не считаешь, что у тебя чего-нибудь в избытке. И все же он не мог скрыть от себя — от других скрыть сумел — того волнения, которое испытал, когда, вернувшись в армию, принял ее заново во вдвое большем составе, чем была. Таким хозяйством он еще не командовал. У него только один раз было восемь дивизий — на Курской дуге. Бывало и шесть и пять. Но тринадцати дивизий еще не бывало. Поддерживать наступление к нему пришло двенадцать тяжелых артиллерийских полков, артиллерийская дивизия прорыва, несколько бригад гвардейских минометов, две противотанковые бригады. Хотя армии и не придали мехкорпуса, но все же в ее составе теперь оказалось кроме своих штатных танков еще три танковые бригады и два полка самоходок. А прибытие саперных батальонов, понтонных и других инженерных частей снова и снова напоминало о водных преградах, которые предстояло преодолеть.
Армейское хозяйство в канун наступления… Как представить себе, что это такое? И с чем это сравнить, не на войне, а где-нибудь в мирной обстановке? Наверно, не с чем сравнивать. Потому что нет такого вида ответственности, которая бы не лежала на человеке, стоящем во главе этого хозяйства.
И для людей, которые были над Серпилиным, командовали им, и для людей, которыми командовал он, сейчас, перед началом операции, не имела значения его собственная личность вне того дела, которое ему предстояло сделать. Сейчас для всех них имело значение лишь одно: способен или не способен ты сделать то, что от тебя требуется? И при этом, строго выполняя все, что требуется, способен ли уберечь какое-то количество человеческих жизней вопреки ожидавшимся потерям или потерять еще кого-то сверх ожидавшихся потерь?
И он считал справедливым такой взгляд на себя, потому что сам точно так же смотрел на других. И все, что у него было за душой, все нажитое опытом и воспитанное жизнью, все приобретенное в строю, в академиях и в боях за тридцать лет службы, все пережитое и перетерпленное, все самое хорошее и сильное, что было в нем, включая его веру в людей, — все это без остатка он вкладывал сейчас в подготовку операции. Все взятое из войны снова вкладывал в войну.
Что значит хорошо подготовиться к будущему наступлению? Прорвать немецкие позиции, разбить немцев, форсировать четыре реки, взять Могилев, уложиться при этом в сроки, которые даны? Да, так. Но это еще не все. При этом требуется выполнить приказ с наименьшими потерями в людях и технике. Прийти в Могилев не при последнем издыхании, а готовым к дальнейшим действиям. Обойтись без напрасных потерь — общие слова, а в бою все конкретно: в одном случае те же самые потери напрасные, а в другом — не напрасные. За этими словами должна присутствовать мысль и работа. Не просто требовать от подчиненных: берегите людей. Такое требование на войне, если оно ничем другим не подкреплено, — сотрясение воздуха! Скажи, пожалуйста, какие слова генерал говорит: берегите людей! От таких слов, если за ними дело не стоит, только дурака слеза прошибет. Какой же начальник скажет: не берегите людей? Такого во всей армии не найдешь. А вот сделать так, чтоб добиться победы и действительно сберечь людей, — это и есть военное искусство.
Действительная забота о людях в то же время есть и забота о деле: если сегодня в этом наступлении потеряешь людей больше, чем строго необходимо, завтра с кем воевать будешь? Если армия снабжена к началу наступления всем, чем только возможно было ее снабдить, — это и есть начало заботы о людях. И то, что за их спиной на участке прорыва двести орудий на километр будут молотить по немцам, — забота о людях. И что танки на участке прорыва вместе с пехотой пойдут — тоже значит, что этим людей сохраним. И что со снарядами голодать не придется — забота о людях, лишних потерь не понесем. И что, не считая фронтовых госпиталей, в самой армии, как сегодня доложили, семь тысяч шестьсот коек подготовлено — тоже имеет отношение к потерям: значит, сумеем всех, кто ранен, сразу на койку! И где передовые медицинские пункты разместим, от этого жизнь людей зависит. А не только от того, скольких из них осколками зацепило. Скольких зацепило, стольких зацепило. А вот через сколько минут и часов после этого он на стол попал — вот в чем вопрос! Чтобы самому прочувствовать, как подготовилась медицина, сегодня ранним утром, в последний день перед наступлением, еще раз вызвал к себе начсанарма для личного доклада. Слушали его вдвоем с Захаровым и внесли несколько поправок в планы эвакуации раненых, так же как за три дня до этого — в планы инженерного обеспечения.
За сколько времени проходы в немецких заграждениях и минных полях сделаем, вручную будем их рвать или закатим туда подрывные заряды на тележках, а потом ударим по всей минной полосе так, чтобы от детонации рвануло эти заряды и расчистило проходы, — от этого тоже зависит и сколько саперов потеряем, и как быстро через проходы пройдем. То же самое и с переправами: какие средства для них заготовлены и в каком количестве? Чем быстрее перелезем, тем дешевле за это заплатим!
И наконец подготовка самой пехоты к наступлению, вся та учеба, которой полтора месяца занимались у себя в тылу с теми, кому завтра наступать. Как их подготовили? От этого зависит, как пойдут. Если впритык за огневым валом, больших потерь не понесут. А если отстанут, залягут — упустишь время и потом головы не подымешь! Хотя при учебном форсировании водных преград и движении за огневым валом своей артиллерии в условиях, приближенных к боевым, потеряли из-за недолетов четырех человек убитыми и двадцать ранеными; как ни горько, но даже и эти потери ради того, чтобы потом не понесли несравнимо больших.
И прав был Батюк, когда позавчера, во время рекогносцировки на участке прорыва, послал по матери того подхалима, который, рассчитывая польстить, стал говорить ему, что командующий фронтом слишком мало бережет свою жизнь, что при всей его храбрости не вправе ползать по переднему краю. Правильно оборвал его Батюк, почувствовал фальшь. Надо или не надо — в таких случаях самому решать. Если чувство такое, что тянет еще раз своими глазами примериться на местности, где твои люди в рост встанут и пойдут в атаку, — как можно отказать себе в этом?
Жизнь командующего фронтом или армией, конечно, дорога. Если убьют, вместо него другого из хлебного мякиша враз не слепишь. А все же как отказаться от того, чтобы еще раз посмотреть своими глазами передний край противника, когда еще в твоей власти что-то учесть или исправить? Как пренебречь этим? Рисковать жизнью никому не охота, но как вообще воевать, если раз навсегда не заставить себя считать этот риск второстепенным делом? Что значит быть храбрей других? Без колебания оружие поднять и убить? Но разве не считаем храбрым того, кто сам первым вызовется расстрелять дезертира? Разве он храбрый? Храбрый — это не тот, кто убить способен, а тот, кто убитым быть не боится. Верней, хотя и боится, но не остановится перед тем, чтобы быть убитым, выполняя то, что должен.
А дезертир — за что его под расстрел ставят и изменником родины называют? За то, что он изменить хотел? Или немцам добра хотел, а нам — беды? Чаще всего не так. И немцам добра не желал и нам беды не кликал, а просто жить хотел больше, чем другие. Другие пусть вместо него умрут, а он пусть вместо них жив будет. Вот и все. И за это расстрел. И нельзя иначе. И как самое малое — штрафная рота; иди искупай кровью, будь храбрым поневоле.
А такие, что любят на людях храбрость начальства подчеркнуть, укорить его, что мало бережет свою драгоценную жизнь, — чаще всего сами трусы. Потому что храбрый и заботливый не станет напрасных слов говорить, а молча рядом пойдет и молча телом закроет.
Подготовка к армейской операции, изнурившая всех, кто ею занимался в штабе армии, в политотделе, в штабах родов войск, в штабе тыла, и занявшая почти два месяца, была, в общем, закончена. Все войска уже стояли на позициях, артиллерия — тоже; оставалось только завтра утром, уже под грохот артподготовки, перебросить часть танков и самоходок с выжидательных позиций на исходные.
До последнего времени на участке прорыва занимала оборону 111-я дивизия — бывшая дивизия Серпилина. Теперь ее вывели в тыл, в третий эшелон, а на ее место выдвинули войска четырех стрелковых дивизий.
Головные батальоны полков, которым предстояло наступать в этом первом эшелоне, сели на передний край в окопы, занятые раньше сравнительно редкой цепочкой частей 111-й дивизии. Смена войск шла в течение двух ночей. Были приняты все предосторожности, чтобы эта смена происходила в тишине, незаметно для немцев. Вновь прибывшие части, вчера и сегодня, ничем не обнаруживая своего присутствия, старательно наблюдали за немцами.
Командиры дивизий и полков, да и большинство командиров батальонов, уже бывали здесь на рекогносцировках. Но командиры рот и взводов, сержанты и солдаты пришли сюда, на этот передний край, впервые; а именно им предстояло первыми подниматься завтра в атаку, и они тоже должны были освоиться и привыкнуть к тому, что лежало перед ними.
Вслед за дивизиями первого эшелона, в затылок им, были придвинуты, за эти же две ночи, дивизии второго эшелона.
Чтобы все это произошло точно в назначенные сроки, быстро и тихо, потребовалось особенно большое напряжение в работе всех штабных и тыловых служб.
Серпилин провел в войсках целый день вчера и все утро сегодня и возвращался оттуда с ощущением, что машина войны на участке его армии отлажена, заправлена, смазана, теперь только остается пустить ее в ход.
Несмотря на то что за эти полтора дня пришлось дать несколько разгонов по поводу разного масштаба погрешностей — без этого не обошлось, — возвращаясь, он испытывал чувство благодарности к людям. В общем-то, глядя правде в глаза, без самоотверженных стараний тысяч людей, которые, каждый на своем месте, делают свое дело, ты один, сам по себе, ничто, ты бессилен. Хотя этому трезвому признанию, казалось бы, и мешает твоя должность командующего армией и связанная с этой должностью и необходимая для дела привычка говорить и писать «я приказал», «я решил».
Сделав крюк, Серпилин заехал на полчаса в прежнее расположение штаба, куда теперь передвинулся штаб тыла.
Поговорив со своим заместителем по тылу, он отдал несколько распоряжений, связанных с тем, что видел за эти дни на передовой, и посмотрел последнюю сводку материальных средств на сегодняшнее утро — 22 июня.
Сводка, за редкими исключениями, соответствовала тому, что запланировано иметь. Особенно хорошо — и это порадовало Серпилина — обстояло дело со снарядами для дивизионной и тяжелой артиллерии. От трех с половиной до девяти боекомплектов на каждое орудие! Бензина было четыре с половиной заправки, а это опять-таки обещало своевременный подвоз снарядов в ходе наступления. Были овес и ячмень для лошадей на семнадцать суток. Значит, и на конной тяге двигаться можно. Лошадка на себе пока что многое тащит, без нее по белорусским хлябям далеко не уедешь, особенно если дожди.
Поблагодарив заместителя по тылу, которому всегда в такое время достается больше всех и которого столько понукали, что он даже удивленно прищурился в ответ на неожиданную благодарность, — Серпилин поехал в штаб своей бывшей 111-й дивизии; после вывода с передовой она стояла тут же неподалеку.
И командир дивизии Артемьев и начальник штаба Туманян были на месте. Две ночи не спали, выводя с переднего края свои части, а сейчас, наверно только встав, сидели и завтракали вдвоем у командира дивизии.
Серпилин от завтрака отказался, но стакан чая сказал, чтоб дали.
Лица у обоих — у командира и у начальника штаба — были недовольные. Уже давно понимали, что, раз столько времени сидят на широком фронте в обороне, значит, перед началом наступления их сменят, выведут в резерв, чтоб люди передохнули. Но понимание пониманием, а когда сдаешь свой участок другим и знаешь, что завтра-послезавтра они пойдут в бой и первыми ворвутся в те самые немецкие траншеи, до которых тебе два месяца было рукой подать, — радости мало.
— Вижу, в обиде на командование армии?
Туманян промолчал, а Артемьев признался:
— Так точно, в обиде, товарищ командующий.
— Вон как, даже «так точно», — усмехнулся Серпилин. — И надолго ваша обида?
— Пока в деле не окажемся.
— Коли так, значит, ненадолго.
— Ненадолго, товарищ командующий? — спросил Артемьев. За вопросом была надежда, что Серпилин уже заранее прикинул, когда будет вводить в бой их дивизию.
Ответить на такой вопрос непросто. Как бы ни хотел командир дивизии скорей принять участие в наступлении, у командующего армией — надежда обратная. Чем позже придется пустить в дело оставленные в резерве дивизии, тем лучше. На каком рубеже их введешь, на ближнем или на дальнем, с нетронутыми резервами дойдешь до этого дальнего рубежа или уже растрясешь их — большая разница!
Про себя Серпилин рассчитывал, что хорошо бы использовать дивизии третьего эшелона попозже, после Днепра. Чтобы форсировать Днепр за чужой спиной свеженькими, а задействовать их — так выражаются военные люди — только при захвате Могилева, или, еще лучше, преследуя противника уже за Могилевом.
Эти его надежды разделяли и Бойко и Захаров, но объяснять заранее командиру и начальнику штаба дивизии, что как можно дольше постараешься их не задействовать, лишнее.
— Что вам по старому знакомству сказать? — Серпилин перевел взгляд с Артемьева на Туманяна. — Как вы какой-нибудь свой батальон хотите подольше в кулаке подержать, так и я. Не дурей вас. Но сражение, как над с вами в академиях учили, складывается не из одного нашего хотения, а еще и из усилий противника воспрепятствовать нам при осуществлении наших хотений. Чего я хочу, знаю, но противник-то обратного хочет — вот ведь какое дело! Отсюда вывод: быть ко всему готовыми, как и всегда на войне.
— Это понимаем, — сказал молчавший до этого Туманян. — Сегодня дали дневку, отдых, а на завтра уже назначили занятия.
— Какие? — спросил Серпилин.
— Те, которых не имели возможности провести в условиях передовой, — сказал Туманян. — Наступление батальона за огневым валом…
— Это правильно, — одобрил Серпилин. И помрачнел от воспоминания.
Шесть дней назад в другой дивизии во время как раз вот таких батальонных учений был убит осколком мины старейший командир полка полковник Цветков, недавно взятый отсюда, из сто одиннадцатой, заместителем командира дивизии.
— Осторожней только, — хмуро сказал Серпилин.
— Приказ читали, товарищ командующий, — сказал Туманян. — Учтем.
В дивизии, как и всюду в армии, знали об этом случае.
Серпилин кивнул все с тем же мрачным выражением лица. То, что учтут, понятно. А что Цветкова уже не вернешь, это все равно остается.
— Тем, кто последнее время без смены на переднем крае был, все же не одни, а двое суток полного отдыха дайте! — помолчав, приказал Серпилин. — Вам самим можно, конечно, и без отдыха. Сколько бы по переднему краю ни лазили, а все же у себя в штабе на коечках спали. А солдаты в окопах. Устали и недоспали за это время.
Серпилин снова замолчал. Если бы высказал свою мысль вслух до конца, сказал бы, что и те, из минометного расчета, который, ударив с недолетом, убил Цветкова, тоже были и уставшие и недоспавшие.
— Скажи-ка мне лучше вот какую вещь, командир дивизии, — после молчания обратился Серпилин к Артемьеву. — И ты, начальник штаба, — повернулся он к Туманяну. — Вот вы два месяца в четыре своих глаза за немцем смотрели. Что он, по-вашему, сейчас из себя представляет? Что вы за ним заметили?
— Все, что замечали, доносили, товарищ командующий, — с недоумением сказал Туманян.
— Все, что доносили, — читали. Или я, или Бойко. Вы о том, чего не доносили, скажите. Перед зимним наступлением вы тоже полтора месяца стояли на переднем крае. И теперь стояли. Какой он сейчас, немец? Одинаковый с тем, осенним, или нет?
— «Языки» сообщали… — начал было Туманян, но Серпилин прервал его:
— Что «языки» сообщали, тоже знаю. Имеет, конечно, значение. Но все же приходится поправку на плен делать. Когда — мешок на голову и к русским на допрос приволокли, у него одно настроение. А пока он там, у себя, — другое. Как они службу несут, по вашим двухмесячным наблюдениям? Какой порядок, дисциплина? Все так же по часам, как раньше?
— «Языков» взяли больше, чем осенью, — сказал Артемьев. — И легче брали. Нелегко, но все же легче.
— Это, согласен, показатель, — сказал Серпилин. — А в остальном?
У Туманяна лицо стало озабоченным. Видимо, перебирал в памяти все, что было за эти два месяца, чтобы как можно точней ответить на неожиданные вопросы командующего.
— Не старайся, Степан Авакович, не вспоминай подробностей. Ответь, что сразу на ум пришло.
— Меньше маскировочной дисциплины стало, — сказал Туманян. — И огневой тоже. В режиме огня нарушения отмечались. А раньше это у них как часы. С подвозом пищи тоже засекали опоздания.