Страница:
Два дня назад приговор трибунала был доложен командующему армией. Человеку на этой должности приходится сталкиваться со многими необходимостями, в том числе и такой тяжелой, как утверждение смертных приговоров, вынесенных трибуналом.
К счастью, эта необходимость бывала редкой. За полтора года командования армией Серпилин вставал перед ней только трижды. Два приговора утвердил не колеблясь. Третий не утвердил, вернул. И дело кончилось впоследствии штрафным батальоном и смертью в бою.
Этот приговор был четвертым. Серпилин прочел подписанное председателем трибунала и прокурором представление и, не утвердив, отложил в сторону — хотел сам ознакомиться с делом.
Зацепило что-то в приговоре. Да и формулировка — «Преступное нарушение приказа», — может, по букве закона и верная, не вполне отвечала сути. Преступно нарушил, — значит, приказали идти вперед, а вместо этого побежал назад. А тут вся беда, что выстрелил без приказа! Цветков уже похоронен, и над могилой его на городской площади в Кричеве сказаны слова прощания, и салют дан из двадцати винтовок, и письмо вдове написано — все это уже в прошлом, уже затмилось и перехлестнулось другими делами, и предстоявшая теперь смерть виновного в смерти Цветкова солдата стала уже чем-то отдельным от смерти Цветкова, на что и смотреть необходимо было отдельно. Заставила отложить в сторону приговор и мысль, имевшая отношение к предстоящему наступлению: что это не дезертир и не членовредитель, и расстреливать его перед строем не станут, потому что ни сам случай, ни обстановка этого не требуют. Наоборот, обстановка перед наступлением требует этого не делать. Значит, просто приведут в исполнение приговор, и человека не будет. А что это за человек, которого не будет?
Вчера глядя на ночь Серпилин прочел привезенное ему дело. Из него можно было узнать, что виновник смерти полковника Цветкова сержант Никулин Петр Федорович имел тридцать девять лет от роду и происходил из Пскова, где его семья, состоявшая из жены, тещи и троих детей, еще и по сей день находилась в фашистской оккупации. Оттуда же, из Пскова, где работал складским рабочим на товарной станции, он и пошел по призыву на войну, на которой был один раз награжден медалью «За боевые заслуги» и трижды ранен: под Тихвином в ноябре сорок первого, на верхнем Дону в июле сорок второго и под Белгородом в марте сорок третьего, после чего направлялся на излечение в госпитали, а после излечения в госпиталях возвращался в действующую армию.
Выходило, что сорокалетнего Цветкова, тоже не раз побывавшего в госпиталях, и тоже после них возвращавшегося на фронт, и тоже семейного и многодетного, но только успевшего эвакуировать в начале войны свою семью, убил солдат, как и он, уже немолодой и семейный и продолжавший воевать после всех своих госпиталей.
Прочитав все это, Серпилин не только пригласил к себе прокурора, но и сказал, чтоб доставили осужденного. Доставлять его сюда было не положено, и он знал, что не положено, но приказал сделать.
Про себя уже почти решил не утверждать приговора. Дочитав вчера дело, даже снял трубку и обговорил такую возможность с Захаровым. А все-таки оставалась потребность самому увидеть этого невольного убийцу, опереться в своем решении на личное впечатление о нем. Бывает в жизни: увидишь человека — и что-то меняется в тебе. Раньше решил так, а тут решаешь иначе. Как отказаться от проверки самого себя, тем более в таких обстоятельствах?
— Не видел вас до сих пор, — сказал Серпилин, когда прокурор сел. Подполковник юстиции был еще молодой, лет тридцати пяти, не больше.
— Я только одиннадцатый день в армии, товарищ командующий.
— И сразу такое дело тяжелое, — сказал Серпилин. — Вот задержал утверждение приговора.
— Знаю, товарищ командующий. Ждем.
— Чего? Чтобы утвердил или чтобы не утвердил?
— Чтобы не утвердили, товарищ командующий.
Ответ был таким же прямым, как и вопрос. Видимо, сорвалось с языка то, что было на душе.
— А зачем тогда такой приговор вынесли? — спросил Серпилин, неодобрительно, как показалось подполковнику, глядя на него.
Но, несмотря на этот неодобрительный взгляд, подполковник не отступил:
— Колебались, товарищ командующий. И председатель трибунала и я, когда представление вместе с ним подписывал. Не хотелось идти на такую кару, но и преступление такое, что приходилось учитывать всю тяжесть последствий.
Серпилин посмотрел ему в глаза и вдруг явственно вспомнил то, что в самую первую секунду, еще до всех размышлений, толкнуло его задержать утверждение приговора. Там, в бумаге, которую они ему представили, — сейчас он вспомнил это, — было написано: «Никулина Петра Федоровича, сержанта, ранее не судимого, трижды раненного и после излечения трижды возвращавшегося в строй…»
Глядя сейчас в глаза подполковнику, Серпилин понял, что это последнее — про возвращение в строй после трех ранений, то, что по букве закона упоминать было не обязательно, вписано, чтобы он на этом задержался, когда будет утверждать, чтобы его задели эти слова. Написали и достигли того, чего хотели.
— Осужденного привезли?
— Так точно, привезли. Я его в своей «эмке» с конвоиром привез, чтобы внимания не привлекать.
— Ну и правильно. Что ж его, на черном вороне, что ли, везти? Да его, наверно, у вас и нет, по штату не положено.
— По штату у нас грузовик крытый.
Серпилин кивнул:
— Давайте осужденного.
Через минуту подполковник вернулся с осужденным. Больше никто не вошел, видимо, конвоира оставил там, за дверью.
Осужденный сержант стоял не так, как стоят солдаты перед начальством — руки по швам, — а руки за спину. Кто его так научил, конвоир, что ли? Гимнастерка у него, как и положено, была без пояса и без погон. Только ниточки видны. Гимнастерка старая, выгоревшая. На плечах — темные следы от погон и на груди — от снятой медали. А три нашивки за ранение — две золотых, хотя какие они золотые, давно уже выгоревшие, рыжие, и одна красная! — их оставили. Насчет этого, наверно, нет таких указаний, чтоб нашивки за ранение спарывать. Накрепко вшиты, сидят, как железо в теле.
Сержант был среднего роста, худой, обстриженный под машинку, но уже с отросшими черными с проседью волосами и чисто выбритый.
«Наверно, перед тем, как ко мне везти», — догадался Серпилин.
Осужденный стоял и смотрел не в землю и не на Серпилина, а куда-то вбок, в стенку, словно никого не хотел тревожить своим взглядом. Словно сам уже примирился с тем, что с ним будет, но не хочет, чтобы люди глядели ему в глаза, чтобы им было совестно из-за этого.
Однако все эти не шедшие из головы у Серпилина мысли в то же время не могли заставить его забыть, что перед ним стоит не просто попавший в беду и ждущий смерти человек, а что именно он, а не кто-то другой своими руками, своим самовольно произведенным выстрелом — как сказано в приговоре, и правильно сказано, — убил полковника Цветкова и сделал инвалидом командира полка.
— Скажите, Никулин, — спросил Серпилин, — почему вы, старый солдат, почти три года воюете в минометных частях, почему, зная порядок, все же произвели выстрел без приказа командира расчета? Тем более вы наводчик, а не заряжающий. И не боевая обстановка, когда потери — и один другого вынужден заменять! Как это могло получиться?
— Хотел поддержать темп огня, — ответил сержант и посмотрел на Серпилина с безнадежной усталостью человека, уже не способного сказать ничего нового.
— Желание верное, — сказал Серпилин, — но без команды производить выстрел никто не имел права. И вы это знаете. Почему же произвели?
— Сам не знаю, товарищ командующий.
На неподвижном, усталом лице сержанта промелькнуло что-то такое, словно он неожиданно для самого себя что-то вспомнил:
— Карасев только вернулся в тот день, три недели желтухой болел, и медсанбате был, может, от этого… — сказал он фразу, сначала показавшуюся Серпилину нелепой.
— Карасев — это командир их минометного расчета, — объяснил подполковник.
— Я заменял его, за командира расчета оставался три недели, — сказал сержант, почувствовав, что его не поняли, и пробуя объяснить свою так и не высказанную полностью мысль: возможно, он потому без приказа произвел выстрел, что на нескольких предыдущих стрельбах, исполняя обязанности командира расчета, сам подавал команду «огонь». Сказал и замолчал, больше ничего не добавил.
По тому, как он замолчал, так и не постарался покрепче схватиться за это вдруг возникшее объяснение, оправдаться им, Серпилин почувствовал, что перед ним стоит человек, не способный ко лжи и не умеющий защитить себя. А может, уже и не желающий.
— Да как же ты, черт тебя дери, без дополнительного заряда мину сунул? Где твоя башка была в ту минуту? — крикнул Серпилин.
И в той горячности, с которой он все это крикнул, была такая досада на случившееся, такое желание сделать все это не случившимся, не бывшим, что именно в эту минуту подполковник понял, что командующий не утвердит приговора.
— Кто его знает, — сказал сержант. — Сколько раз спрашивали, сколько раз думал, — не могу вспомнить, как так вышло.
— Не можешь вспомнить, а человек-то погиб! — сердито сказал Серпилин.
— Моя вина. — Сержант снова стал смотреть мимо Серпилина в сторону, туда, куда смотрел сначала. И, так и продолжая смотреть туда, в сторону, добавил: — Разве я не знаю? По нам в сорок втором, у Софиевки, по нашей позиции своя гаубичная батарея залп дала. Два убитых, девять раненых. Мы потом ходили к ним, сказали им про их грех. А что говорить? Мертвых все одно не воротишь. Мы это знаем, — добавил он печально, словно говорил это уже не от собственного имени, а от имени всех других людей — и живых и мертвых.
«Да, если бы за каждый недолет, за каждую бомбу или снаряд, который в горячке боев — по своим, судить виноватых, — многих бы недосчитались», — подумал Серпилин и снова вспомнил Цветкова, уже неживого, лежавшего около могилы в не заколоченном еще гробу, за несколько минут перед тем, как крышку забьют и на нее посыплются первые комья. И лицо Цветкова — желтое, неживое, запавшее на щеках.
Вспомнил на этот раз без злобы на виновника этого, а просто с жалостью и к Цветкову и к другим людям, которые умирают, вместо того чтобы жить. Как надоело узнавать об этом!
«Какими словами и когда сказать о своем решении? — подумал Серпилин, посмотрев на подполковника. — Сейчас, или пусть сперва выведут осужденного?»
Встретившись взглядом с Серпилиным, подполковник встал, приоткрыл дверь и, окликнув конвоира, приказал осужденному выйти.
Серпилин пододвинул к себе лежавшие на столе бумаги.
— Пишу вам так: «Приговор не утверждаю. Считаю меру наказания чрезмерной…» Как вам дальше писать: «Возвращаю на новое рассмотрение»? Или «Предлагаю пересмотреть»? Как там у вас полагается?
— Лучше напишите прямо, чем предлагаете заменить, — сказал подполковник.
— Чем заменить? Штрафною ротою. Это имею в виду. Что же другое? В Сибирь его, что ли, отправлять? Получите подпись члена Военного совета; думаю, будем с ним одного мнения. А после этого сразу делайте, — сказал Серпилин, подумав о завтрашнем наступлении.
Он написал: «Предлагаю направить в штрафную роту для искупления вины кровью», скупо, без росчерка, подписался и, поставив по привычке не только день, но и час, отдал бумаги.
И только когда за прокурором закрылась дверь, вдруг вспомнил, как зимой сорок третьего, как раз в тот первый день, когда он приступал к обязанностям начальника штаба армии, Батюк в его присутствии тоже не утвердил смертного приговора.
Долго держал бумагу перед глазами и, словно вдруг вычитал в ней что-то новое, спросил тогдашнего их прокурора Полознева: «Как думаешь, Полознев, если оставим его жить, он еще одного фашиста убить может?..»
Встав из-за стола и сделав несколько шагов взад и вперед по тесному немецкому домику, Серпилин позвонил по телефону Бойко.
— Григорий Герасимович, иду к тебе… Тем лучше, что он у тебя.
Бойко сказал, что у него находится командующий артиллерией армии.
Надев фуражку и велев Синцову остаться здесь и дежурить у телефона, Серпилин пошел к Бойко. В лесу было прохладно, и Серпилин, пока шел, принюхивался к лесной сырости. Небо, видневшееся между купами деревьев, было серое, низкое, ровное, без просветов.
Погода, как всегда на войне, планированию не поддавалась и продолжала беспокоить Серпилина.
Бойко приказал срубить для себя маленький блиндажик — спал там, а работал в большой, двойной палатке. Он любил работать просторно и при всякой возможности старался отхватить себе рабочее помещение побольше и привести его в наилучший порядок. Просторное помещение требовалось еще и потому, что Серпилин обычно не вызывал начальника штаба к себе, а сам ходил работать к нему, считая это более полезным для дела и экономным по времени. Увидел такой порядок работы в штабе фронта у Рокоссовского и с тех пор завел у себя. А теперь оказалось, что не он один последовал хорошему примеру. Батюк тоже к своему начальнику штаба работать ходит. В былое время только заглядывал посмотреть обстановку, а теперь, видимо, в систему взял.
Когда Серпилин вошел в палатку, Бойко и командующий артиллерией генерал Маргиани стояли над рабочим столом Бойко, во всю длину которого была развернута схема. Оба разогнулись навстречу Серпилину, и Бойко почти достал головой до брезента палатки.
«Вымахал же дядя!» — уже в который раз подумал Серпилин, с удовольствием глядя на Бойко, на его очень высокую, но пропорционально широкую в плечах, атлетическую фигуру, на белокурую курчавую, надменно посаженную голову. Лицо Бойко, правильное и красивое, было, однако, из тех лиц, которые красивыми не называют: этому мешает выражение силы, которое, преобладая на таких лицах, заставляет забывать обо всем другом.
Маргиани, худощавый и тоже довольно высокий, сейчас, когда Бойко вытянулся во весь рост, казался рядом с ним малорослым. Бойко вообще привык вытягиваться, словно аршин проглотил. И когда докладывал начальству и когда ему докладывали подчиненные, вытягивался одинаково, это у него было в крови. И спал тоже вытянувшись во весь свой рост. Хозяйская ли кровать где-то в деревне или раскладная койка, которую возил с собой, все равно ординарец пристраивал табуретку, чтобы все сто девяносто пять сантиметров несгибаемого даже во сне начальника штаба армии могли уместиться по прямой.
Серпилин не стал спрашивать, чем они занимались; подойдя к столу между расступившимися Бойко и Маргиани, увидел, что схема была та самая, какую он и предполагал увидеть, — план артиллерийского — наступления.
Как и в каждой сложной военной задаче, в перемещении артиллерии вслед за наступающей пехотой была своя диалектика; недаром говорят: «огнем и колесами». С одной стороны, развитие боя требовало постоянной поддержки огнем артиллерии. А с другой стороны, если, удовлетворяя эти запросы, беспрерывно сопровождать пехоту огнем на все большую дальность, все с тех же позиций, не перемещая артиллерии, можно в конце концов дойти до предельной дальности и оставить пехоту вообще без поддержки.
Учитывая и то и другое, приходилось составлять для наступления такой график, при котором одна треть артиллерии передвигается вперед и временно безмолвствует, а две трети стоят на месте и ведут огонь.
Когда-то, в начале войны, и по недостатку артиллерии и по приверженности к старым уставным порядкам, перемещали артиллерию на новые позиции побатарейно, внутри каждого дивизиона. Две батареи вели огонь, а одна передвигалась; потом, когда она вставала на новое место, начинала передвигаться вторая… Теперь от этого отказались: слишком мелкое членение запутывало дело, создавало лишнюю суету. Количество стволов, несравнимое с тем, какое имели в начале войны, позволяло осуществлять тот же принцип, перебрасывая артиллерию уже не батареями и даже не дивизионами, а по возможности целыми полками и бригадами. Одни полки продолжали бить со старых позиций, другие передвигались, третьи готовились к движению. Все это и было отражено на той схеме, которую смотрели Бойко с командующим артиллерией.
— А это тот полк, что у тебя на срубах стоит? — спросил Серпилин, увидев на схеме артиллерийские позиции, от которых не шло пунктира дальнейшего движения.
— Да, — сказал Маргиани.
Артиллерийский полк, о котором шла речь, был посажен прямо в болото. Были сделаны срубы, забучены камнем, и на эти срубы поставлены орудия. Все это было сделано скрытно, по ночам, в какой-нибудь тысяче метров от передовой.
Этот полк должен был открыть неожиданный и убойный огонь с кратчайшей дистанции. А затем в течение всех первых суток увеличивать дальность огня почти до предела, не двигаясь с места; вытянуть оттуда, из болота, тяжелые орудия было не так-то просто.
В общих чертах все это уже было известно Серпилину, но, раз он спросил, Маргиани еще раз подробней доложил ему про этот полк.
— А схему огня по тыловым рубежам смотрели? — спросил Серпилин.
— Смотрели, — сказал Бойко и повернулся к командующему артиллерией.
Тот открыл портфель, вынул еще одну схему и развернул ее на столе поверх первой. Она была уже знакома Серпилину в разных вариантах — первоначальном, уточненном, окончательном, но сейчас он снова смотрел на нее и думал, как много зависит от того, на сколько процентов проведем все это в жизнь.
Если наступление пойдет хорошо, прорванные и сбитые в течение дня с первой позиции немцы постараются за ночь сесть вот на эту свою вторую полосу, нанесенную на нашей схеме с максимально доступной нам точностью. Не дать им сесть туда ни за ночь, ни утром — одна из главных задач; с ее решением связан дальнейший ход операции. И значит, надо уже к концу первого дня двинуть артиллерию вперед так, чтобы у нее хватило дальности ударить несколькими сотнями стволов по этой второй полосе, когда немцы только начнут садиться на нее.
Добавить к запланированному было нечего, Серпилин просто стоял и еще раз смотрел на эту схему. В планировании боя есть разумный предел, за которым излишнее предугадывание будущего переходит в самообман, в неготовность перестроиться и принять те мгновенные решения, которых потребует обстановка, вдруг сложившаяся вопреки плану.
И все же схема завораживала. Трудно было оторваться от нее, потому что очень хотелось, чтобы все пошло именно по этому так хорошо составленному плану.
— Ладно, складывайте, — сказал Серпилин, заставляя себя оторваться от схемы.
— И вторую тоже. Больше смотреть не будем, — сказал Бойко.
Командующий артиллерией привычно и быстро сложил схемы по сгибам и спрятал их в портфель.
— Что дает ваша метео? — спросил Серпилин, пока Маргиани занимался этим. — Есть разночтения с нашей?
У командующего артиллерией был свой штаб, в нем свой оперативный отдел, а в этом оперативном отделе — своя метеослужба.
— Уже сверялись друг с другом, — ответил Маргиани. — Расхождений нет, а опасения одинаковые. Погода сложная.
— Ну как? — посмотрел Бойко на командующего артиллерией. — Кто из нас доложит? Я, что ли?
Маргиани кивнул.
— Полчаса назад уехал начальник штаба воздушной армии, — сказал Бойко.
— Уточняли с ним последние данные авиаразведки. Авиаторы настаивают, что штаб корпуса у немцев все же выдвинут сюда и находится: северная окраина Коржицы, южная опушка леса. — Бойко показал по карте, освободившейся теперь от лежавших поверх нее артиллерийских схем. — Авиаразведка засекла вторую, дополнительную дорогу через лес, которая, считалось, обрывается, а на самом деле на последних километрах она просто закрыта масксетью. И еще одну линию связи обнаружили; штурмовики на бреющем сегодня утром над ней прошли. Так что прежние выводы подтверждаются.
— И что же вы решили тут без меня? — чуть-чуть усмехнулся Серпилин.
Он уже понял, что Бойко, поговорив с авиатором, решил, прежде чем докладывать, посоветоваться с командующим артиллерией и заранее установить с ним общую точку зрения.
Укорять их в этом не приходилось; все это было, на взгляд Серпилина, вполне нормально, но он не мог удержаться от человеческой слабости — дал им понять, что знает ход их мыслей.
— Если нанести сюда — будем считать, что тут их штаб корпуса, — бомбовый удар ночью, — сказал Бойко. — Результат сомнителен. У них в штабах хорошие укрытия, они теперь с этим не шутят. Если еще сегодня, до темноты, пустить штурмовики с прикрытием истребителей, немцы, может, и понесут потери, но у них останется ночь на то, чтобы после такой штурмовки переместиться на не установленный нами запасной командный пункт. Наилучший вариант — ударить дальнобойной артиллерией одновременно с началом артподготовки, а потом перемежать артналеты и беспокоящий огонь, не давать штабу работать, рвать связь, мешать управлению.
— Все хорошо, — сказал Серпилин, — но как с дальностью? Дальности-то не хватит! Пока не двинемся вперед, на самом пределе будем стрелять. Только снаряды зря расходовать.
Сказал с уверенностью, потому что все это однажды уже прикидывали. Наша артиллерия с нынешних ее позиций практически туда не доставала.
— Вот Маргиани сообщил, — кивнул Бойко на артиллериста, — что в распоряжение фронта из резерва Ставки поступил новый артполк большой мощности. Если поставить его сюда, — Бойко показал на карту, — штаб корпуса окажется в зоне действительного огня.
— Куда? — Серпилин надел очки и посмотрел на карту. — Здесь у вас позиции реактивных установок.
— А мы их переместим сюда, — сказал уже не Бойко, а Маргиани.
— Ладно, — сказал Серпилин. — Допускаю. Поставите, переместите и даже успеете все вовремя сделать. А кто нам этот полк даст? Я о нем, например, еще ни от кого не слышал.
— Есть он, — сказал Маргиани. — Вчера прибыл в распоряжение фронта. Только его не предполагают в первый день наступления вводить. Хотят пока в резерве оставить.
— И что вы мне предлагаете? — усмехнулся Серпилин.
— Попросить этот полк, товарищ командующий, — сказал Бойко.
— У кого?
— Прямо у командующего фронтом.
— Если приедет к нам?
— Если приедет. Я у Кирпичникова про него узнавал, он с самого утра нигде даже не перекусил. Видимо, перекусит здесь, у нас.
— Да-а, — протянул Серпилин.
Предложение было заманчивое, но обращаться к Батюку с просьбой дать этот дальнобойный полк не хотелось. Ставя себя на его место, хорошо представлял, что, несмотря на все соблазны, все же при достаточном количестве артиллерии в армии мог бы придержать у себя в резерве такую силу, как этот полк. Вполне можно нарваться на отказ Батюка — не будет ничего удивительного.
А нарываться на отказ — дело не просто в самолюбии: не хочется и самому привыкать и начальство приучать к тому, чтобы оно тебе отказывало.
По, с другой стороны, если там действительно штаб немецкого корпуса и если организовать по нему такой огонь…
— Хорошо, будь по-вашему, — сказал Серпилин. — Только сразу уточним. Сколько времени ему к нам идти, если нам его дадут, посчитали?
— Посчитали, — сказал Бойко. — Сейчас стоит здесь, в районе выгрузки. — Он показал на карте. — За три часа после получения приказания может дойти на своей гусеничной тяге и стать на место.
— И когда же его перемещать, ночью?
— Нет, днем, — сказал Маргиани. — Желательно, чтобы еще засветло стал на позиции.
— А если немцы засекут его днем в движении?
— А я на всякий случай дал авиаторам заявку, — сказал Бойко. — Если прикроем маршрут движения беспрерывным патрулированием истребителей — не дадим немцам наблюдать, это в наших силах. День длинный, в двадцать один час можно еще успеть пристрелку произвести. Сразу, как на место прибудут.
— А как планируете пристрелку?
— Пристреляемся. Выберем для пристрелки отметку не перед собой, а перед соседом справа, а потом пересчитаем данные, — сказал Маргиани. — Конечно, не будем их там, в штабе корпуса, тревожить своей пристрелкой!
— Это-то понятно, — сказал Серпилин. — Ну, а как с тем, что мы прибытие к нам таких больших калибров своей пристрелкой обнаружим?
— А когда обнаружим, товарищ командующий? — возразил Маргиани. — Обнаружим, когда немцам уже поздно будет. И притом не на участке прорыва. Ну, прибыли на фронт эти калибры! Что немцы за ночь успеют? Доложат, что прибыли, только и всего.
— Да, соблазн велик, — сказал Серпилин.
В эту минуту затрещал телефон. Бойко взял трубку и передал Серпилину:
— Вас.
Синцов доложил ему, что звонили от Кирпичникова. Батюк и Львов выехали из корпуса сюда.
Едва Серпилин положил трубку, как телефон снова зазвонил. На сей раз о том же самом звонили Бойко.
— Пойду к себе, — заторопился Маргиани. — Разрешите?
— Хочешь, чтобы у командующего фронтом без тебя для тебя артиллерию просил? В случае чего — мне отказ, а ты в стороне? Не знал раньше за тобой такого восточного коварства.
— Я буду у себя наготове, — не отвечая на шутливый упрек Серпилина, сказал Маргиани. — А своего оператора пошлю в наш четвертый артиллерийский парк; он рядом с этим хозяйством. Как только позвоним ему туда, он через пять минут будет у них.
— Смотри, как у тебя все рассчитано, — сказал Серпилин. — Иди. Только на всякий случай скажи, откуда агентурные сведения получил об этом хозяйстве? Ссылаться не буду, а знать хочу.
К счастью, эта необходимость бывала редкой. За полтора года командования армией Серпилин вставал перед ней только трижды. Два приговора утвердил не колеблясь. Третий не утвердил, вернул. И дело кончилось впоследствии штрафным батальоном и смертью в бою.
Этот приговор был четвертым. Серпилин прочел подписанное председателем трибунала и прокурором представление и, не утвердив, отложил в сторону — хотел сам ознакомиться с делом.
Зацепило что-то в приговоре. Да и формулировка — «Преступное нарушение приказа», — может, по букве закона и верная, не вполне отвечала сути. Преступно нарушил, — значит, приказали идти вперед, а вместо этого побежал назад. А тут вся беда, что выстрелил без приказа! Цветков уже похоронен, и над могилой его на городской площади в Кричеве сказаны слова прощания, и салют дан из двадцати винтовок, и письмо вдове написано — все это уже в прошлом, уже затмилось и перехлестнулось другими делами, и предстоявшая теперь смерть виновного в смерти Цветкова солдата стала уже чем-то отдельным от смерти Цветкова, на что и смотреть необходимо было отдельно. Заставила отложить в сторону приговор и мысль, имевшая отношение к предстоящему наступлению: что это не дезертир и не членовредитель, и расстреливать его перед строем не станут, потому что ни сам случай, ни обстановка этого не требуют. Наоборот, обстановка перед наступлением требует этого не делать. Значит, просто приведут в исполнение приговор, и человека не будет. А что это за человек, которого не будет?
Вчера глядя на ночь Серпилин прочел привезенное ему дело. Из него можно было узнать, что виновник смерти полковника Цветкова сержант Никулин Петр Федорович имел тридцать девять лет от роду и происходил из Пскова, где его семья, состоявшая из жены, тещи и троих детей, еще и по сей день находилась в фашистской оккупации. Оттуда же, из Пскова, где работал складским рабочим на товарной станции, он и пошел по призыву на войну, на которой был один раз награжден медалью «За боевые заслуги» и трижды ранен: под Тихвином в ноябре сорок первого, на верхнем Дону в июле сорок второго и под Белгородом в марте сорок третьего, после чего направлялся на излечение в госпитали, а после излечения в госпиталях возвращался в действующую армию.
Выходило, что сорокалетнего Цветкова, тоже не раз побывавшего в госпиталях, и тоже после них возвращавшегося на фронт, и тоже семейного и многодетного, но только успевшего эвакуировать в начале войны свою семью, убил солдат, как и он, уже немолодой и семейный и продолжавший воевать после всех своих госпиталей.
Прочитав все это, Серпилин не только пригласил к себе прокурора, но и сказал, чтоб доставили осужденного. Доставлять его сюда было не положено, и он знал, что не положено, но приказал сделать.
Про себя уже почти решил не утверждать приговора. Дочитав вчера дело, даже снял трубку и обговорил такую возможность с Захаровым. А все-таки оставалась потребность самому увидеть этого невольного убийцу, опереться в своем решении на личное впечатление о нем. Бывает в жизни: увидишь человека — и что-то меняется в тебе. Раньше решил так, а тут решаешь иначе. Как отказаться от проверки самого себя, тем более в таких обстоятельствах?
— Не видел вас до сих пор, — сказал Серпилин, когда прокурор сел. Подполковник юстиции был еще молодой, лет тридцати пяти, не больше.
— Я только одиннадцатый день в армии, товарищ командующий.
— И сразу такое дело тяжелое, — сказал Серпилин. — Вот задержал утверждение приговора.
— Знаю, товарищ командующий. Ждем.
— Чего? Чтобы утвердил или чтобы не утвердил?
— Чтобы не утвердили, товарищ командующий.
Ответ был таким же прямым, как и вопрос. Видимо, сорвалось с языка то, что было на душе.
— А зачем тогда такой приговор вынесли? — спросил Серпилин, неодобрительно, как показалось подполковнику, глядя на него.
Но, несмотря на этот неодобрительный взгляд, подполковник не отступил:
— Колебались, товарищ командующий. И председатель трибунала и я, когда представление вместе с ним подписывал. Не хотелось идти на такую кару, но и преступление такое, что приходилось учитывать всю тяжесть последствий.
Серпилин посмотрел ему в глаза и вдруг явственно вспомнил то, что в самую первую секунду, еще до всех размышлений, толкнуло его задержать утверждение приговора. Там, в бумаге, которую они ему представили, — сейчас он вспомнил это, — было написано: «Никулина Петра Федоровича, сержанта, ранее не судимого, трижды раненного и после излечения трижды возвращавшегося в строй…»
Глядя сейчас в глаза подполковнику, Серпилин понял, что это последнее — про возвращение в строй после трех ранений, то, что по букве закона упоминать было не обязательно, вписано, чтобы он на этом задержался, когда будет утверждать, чтобы его задели эти слова. Написали и достигли того, чего хотели.
— Осужденного привезли?
— Так точно, привезли. Я его в своей «эмке» с конвоиром привез, чтобы внимания не привлекать.
— Ну и правильно. Что ж его, на черном вороне, что ли, везти? Да его, наверно, у вас и нет, по штату не положено.
— По штату у нас грузовик крытый.
Серпилин кивнул:
— Давайте осужденного.
Через минуту подполковник вернулся с осужденным. Больше никто не вошел, видимо, конвоира оставил там, за дверью.
Осужденный сержант стоял не так, как стоят солдаты перед начальством — руки по швам, — а руки за спину. Кто его так научил, конвоир, что ли? Гимнастерка у него, как и положено, была без пояса и без погон. Только ниточки видны. Гимнастерка старая, выгоревшая. На плечах — темные следы от погон и на груди — от снятой медали. А три нашивки за ранение — две золотых, хотя какие они золотые, давно уже выгоревшие, рыжие, и одна красная! — их оставили. Насчет этого, наверно, нет таких указаний, чтоб нашивки за ранение спарывать. Накрепко вшиты, сидят, как железо в теле.
Сержант был среднего роста, худой, обстриженный под машинку, но уже с отросшими черными с проседью волосами и чисто выбритый.
«Наверно, перед тем, как ко мне везти», — догадался Серпилин.
Осужденный стоял и смотрел не в землю и не на Серпилина, а куда-то вбок, в стенку, словно никого не хотел тревожить своим взглядом. Словно сам уже примирился с тем, что с ним будет, но не хочет, чтобы люди глядели ему в глаза, чтобы им было совестно из-за этого.
Однако все эти не шедшие из головы у Серпилина мысли в то же время не могли заставить его забыть, что перед ним стоит не просто попавший в беду и ждущий смерти человек, а что именно он, а не кто-то другой своими руками, своим самовольно произведенным выстрелом — как сказано в приговоре, и правильно сказано, — убил полковника Цветкова и сделал инвалидом командира полка.
— Скажите, Никулин, — спросил Серпилин, — почему вы, старый солдат, почти три года воюете в минометных частях, почему, зная порядок, все же произвели выстрел без приказа командира расчета? Тем более вы наводчик, а не заряжающий. И не боевая обстановка, когда потери — и один другого вынужден заменять! Как это могло получиться?
— Хотел поддержать темп огня, — ответил сержант и посмотрел на Серпилина с безнадежной усталостью человека, уже не способного сказать ничего нового.
— Желание верное, — сказал Серпилин, — но без команды производить выстрел никто не имел права. И вы это знаете. Почему же произвели?
— Сам не знаю, товарищ командующий.
На неподвижном, усталом лице сержанта промелькнуло что-то такое, словно он неожиданно для самого себя что-то вспомнил:
— Карасев только вернулся в тот день, три недели желтухой болел, и медсанбате был, может, от этого… — сказал он фразу, сначала показавшуюся Серпилину нелепой.
— Карасев — это командир их минометного расчета, — объяснил подполковник.
— Я заменял его, за командира расчета оставался три недели, — сказал сержант, почувствовав, что его не поняли, и пробуя объяснить свою так и не высказанную полностью мысль: возможно, он потому без приказа произвел выстрел, что на нескольких предыдущих стрельбах, исполняя обязанности командира расчета, сам подавал команду «огонь». Сказал и замолчал, больше ничего не добавил.
По тому, как он замолчал, так и не постарался покрепче схватиться за это вдруг возникшее объяснение, оправдаться им, Серпилин почувствовал, что перед ним стоит человек, не способный ко лжи и не умеющий защитить себя. А может, уже и не желающий.
— Да как же ты, черт тебя дери, без дополнительного заряда мину сунул? Где твоя башка была в ту минуту? — крикнул Серпилин.
И в той горячности, с которой он все это крикнул, была такая досада на случившееся, такое желание сделать все это не случившимся, не бывшим, что именно в эту минуту подполковник понял, что командующий не утвердит приговора.
— Кто его знает, — сказал сержант. — Сколько раз спрашивали, сколько раз думал, — не могу вспомнить, как так вышло.
— Не можешь вспомнить, а человек-то погиб! — сердито сказал Серпилин.
— Моя вина. — Сержант снова стал смотреть мимо Серпилина в сторону, туда, куда смотрел сначала. И, так и продолжая смотреть туда, в сторону, добавил: — Разве я не знаю? По нам в сорок втором, у Софиевки, по нашей позиции своя гаубичная батарея залп дала. Два убитых, девять раненых. Мы потом ходили к ним, сказали им про их грех. А что говорить? Мертвых все одно не воротишь. Мы это знаем, — добавил он печально, словно говорил это уже не от собственного имени, а от имени всех других людей — и живых и мертвых.
«Да, если бы за каждый недолет, за каждую бомбу или снаряд, который в горячке боев — по своим, судить виноватых, — многих бы недосчитались», — подумал Серпилин и снова вспомнил Цветкова, уже неживого, лежавшего около могилы в не заколоченном еще гробу, за несколько минут перед тем, как крышку забьют и на нее посыплются первые комья. И лицо Цветкова — желтое, неживое, запавшее на щеках.
Вспомнил на этот раз без злобы на виновника этого, а просто с жалостью и к Цветкову и к другим людям, которые умирают, вместо того чтобы жить. Как надоело узнавать об этом!
«Какими словами и когда сказать о своем решении? — подумал Серпилин, посмотрев на подполковника. — Сейчас, или пусть сперва выведут осужденного?»
Встретившись взглядом с Серпилиным, подполковник встал, приоткрыл дверь и, окликнув конвоира, приказал осужденному выйти.
Серпилин пододвинул к себе лежавшие на столе бумаги.
— Пишу вам так: «Приговор не утверждаю. Считаю меру наказания чрезмерной…» Как вам дальше писать: «Возвращаю на новое рассмотрение»? Или «Предлагаю пересмотреть»? Как там у вас полагается?
— Лучше напишите прямо, чем предлагаете заменить, — сказал подполковник.
— Чем заменить? Штрафною ротою. Это имею в виду. Что же другое? В Сибирь его, что ли, отправлять? Получите подпись члена Военного совета; думаю, будем с ним одного мнения. А после этого сразу делайте, — сказал Серпилин, подумав о завтрашнем наступлении.
Он написал: «Предлагаю направить в штрафную роту для искупления вины кровью», скупо, без росчерка, подписался и, поставив по привычке не только день, но и час, отдал бумаги.
И только когда за прокурором закрылась дверь, вдруг вспомнил, как зимой сорок третьего, как раз в тот первый день, когда он приступал к обязанностям начальника штаба армии, Батюк в его присутствии тоже не утвердил смертного приговора.
Долго держал бумагу перед глазами и, словно вдруг вычитал в ней что-то новое, спросил тогдашнего их прокурора Полознева: «Как думаешь, Полознев, если оставим его жить, он еще одного фашиста убить может?..»
Встав из-за стола и сделав несколько шагов взад и вперед по тесному немецкому домику, Серпилин позвонил по телефону Бойко.
— Григорий Герасимович, иду к тебе… Тем лучше, что он у тебя.
Бойко сказал, что у него находится командующий артиллерией армии.
Надев фуражку и велев Синцову остаться здесь и дежурить у телефона, Серпилин пошел к Бойко. В лесу было прохладно, и Серпилин, пока шел, принюхивался к лесной сырости. Небо, видневшееся между купами деревьев, было серое, низкое, ровное, без просветов.
Погода, как всегда на войне, планированию не поддавалась и продолжала беспокоить Серпилина.
Бойко приказал срубить для себя маленький блиндажик — спал там, а работал в большой, двойной палатке. Он любил работать просторно и при всякой возможности старался отхватить себе рабочее помещение побольше и привести его в наилучший порядок. Просторное помещение требовалось еще и потому, что Серпилин обычно не вызывал начальника штаба к себе, а сам ходил работать к нему, считая это более полезным для дела и экономным по времени. Увидел такой порядок работы в штабе фронта у Рокоссовского и с тех пор завел у себя. А теперь оказалось, что не он один последовал хорошему примеру. Батюк тоже к своему начальнику штаба работать ходит. В былое время только заглядывал посмотреть обстановку, а теперь, видимо, в систему взял.
Когда Серпилин вошел в палатку, Бойко и командующий артиллерией генерал Маргиани стояли над рабочим столом Бойко, во всю длину которого была развернута схема. Оба разогнулись навстречу Серпилину, и Бойко почти достал головой до брезента палатки.
«Вымахал же дядя!» — уже в который раз подумал Серпилин, с удовольствием глядя на Бойко, на его очень высокую, но пропорционально широкую в плечах, атлетическую фигуру, на белокурую курчавую, надменно посаженную голову. Лицо Бойко, правильное и красивое, было, однако, из тех лиц, которые красивыми не называют: этому мешает выражение силы, которое, преобладая на таких лицах, заставляет забывать обо всем другом.
Маргиани, худощавый и тоже довольно высокий, сейчас, когда Бойко вытянулся во весь рост, казался рядом с ним малорослым. Бойко вообще привык вытягиваться, словно аршин проглотил. И когда докладывал начальству и когда ему докладывали подчиненные, вытягивался одинаково, это у него было в крови. И спал тоже вытянувшись во весь свой рост. Хозяйская ли кровать где-то в деревне или раскладная койка, которую возил с собой, все равно ординарец пристраивал табуретку, чтобы все сто девяносто пять сантиметров несгибаемого даже во сне начальника штаба армии могли уместиться по прямой.
Серпилин не стал спрашивать, чем они занимались; подойдя к столу между расступившимися Бойко и Маргиани, увидел, что схема была та самая, какую он и предполагал увидеть, — план артиллерийского — наступления.
Как и в каждой сложной военной задаче, в перемещении артиллерии вслед за наступающей пехотой была своя диалектика; недаром говорят: «огнем и колесами». С одной стороны, развитие боя требовало постоянной поддержки огнем артиллерии. А с другой стороны, если, удовлетворяя эти запросы, беспрерывно сопровождать пехоту огнем на все большую дальность, все с тех же позиций, не перемещая артиллерии, можно в конце концов дойти до предельной дальности и оставить пехоту вообще без поддержки.
Учитывая и то и другое, приходилось составлять для наступления такой график, при котором одна треть артиллерии передвигается вперед и временно безмолвствует, а две трети стоят на месте и ведут огонь.
Когда-то, в начале войны, и по недостатку артиллерии и по приверженности к старым уставным порядкам, перемещали артиллерию на новые позиции побатарейно, внутри каждого дивизиона. Две батареи вели огонь, а одна передвигалась; потом, когда она вставала на новое место, начинала передвигаться вторая… Теперь от этого отказались: слишком мелкое членение запутывало дело, создавало лишнюю суету. Количество стволов, несравнимое с тем, какое имели в начале войны, позволяло осуществлять тот же принцип, перебрасывая артиллерию уже не батареями и даже не дивизионами, а по возможности целыми полками и бригадами. Одни полки продолжали бить со старых позиций, другие передвигались, третьи готовились к движению. Все это и было отражено на той схеме, которую смотрели Бойко с командующим артиллерией.
— А это тот полк, что у тебя на срубах стоит? — спросил Серпилин, увидев на схеме артиллерийские позиции, от которых не шло пунктира дальнейшего движения.
— Да, — сказал Маргиани.
Артиллерийский полк, о котором шла речь, был посажен прямо в болото. Были сделаны срубы, забучены камнем, и на эти срубы поставлены орудия. Все это было сделано скрытно, по ночам, в какой-нибудь тысяче метров от передовой.
Этот полк должен был открыть неожиданный и убойный огонь с кратчайшей дистанции. А затем в течение всех первых суток увеличивать дальность огня почти до предела, не двигаясь с места; вытянуть оттуда, из болота, тяжелые орудия было не так-то просто.
В общих чертах все это уже было известно Серпилину, но, раз он спросил, Маргиани еще раз подробней доложил ему про этот полк.
— А схему огня по тыловым рубежам смотрели? — спросил Серпилин.
— Смотрели, — сказал Бойко и повернулся к командующему артиллерией.
Тот открыл портфель, вынул еще одну схему и развернул ее на столе поверх первой. Она была уже знакома Серпилину в разных вариантах — первоначальном, уточненном, окончательном, но сейчас он снова смотрел на нее и думал, как много зависит от того, на сколько процентов проведем все это в жизнь.
Если наступление пойдет хорошо, прорванные и сбитые в течение дня с первой позиции немцы постараются за ночь сесть вот на эту свою вторую полосу, нанесенную на нашей схеме с максимально доступной нам точностью. Не дать им сесть туда ни за ночь, ни утром — одна из главных задач; с ее решением связан дальнейший ход операции. И значит, надо уже к концу первого дня двинуть артиллерию вперед так, чтобы у нее хватило дальности ударить несколькими сотнями стволов по этой второй полосе, когда немцы только начнут садиться на нее.
Добавить к запланированному было нечего, Серпилин просто стоял и еще раз смотрел на эту схему. В планировании боя есть разумный предел, за которым излишнее предугадывание будущего переходит в самообман, в неготовность перестроиться и принять те мгновенные решения, которых потребует обстановка, вдруг сложившаяся вопреки плану.
И все же схема завораживала. Трудно было оторваться от нее, потому что очень хотелось, чтобы все пошло именно по этому так хорошо составленному плану.
— Ладно, складывайте, — сказал Серпилин, заставляя себя оторваться от схемы.
— И вторую тоже. Больше смотреть не будем, — сказал Бойко.
Командующий артиллерией привычно и быстро сложил схемы по сгибам и спрятал их в портфель.
— Что дает ваша метео? — спросил Серпилин, пока Маргиани занимался этим. — Есть разночтения с нашей?
У командующего артиллерией был свой штаб, в нем свой оперативный отдел, а в этом оперативном отделе — своя метеослужба.
— Уже сверялись друг с другом, — ответил Маргиани. — Расхождений нет, а опасения одинаковые. Погода сложная.
— Ну как? — посмотрел Бойко на командующего артиллерией. — Кто из нас доложит? Я, что ли?
Маргиани кивнул.
— Полчаса назад уехал начальник штаба воздушной армии, — сказал Бойко.
— Уточняли с ним последние данные авиаразведки. Авиаторы настаивают, что штаб корпуса у немцев все же выдвинут сюда и находится: северная окраина Коржицы, южная опушка леса. — Бойко показал по карте, освободившейся теперь от лежавших поверх нее артиллерийских схем. — Авиаразведка засекла вторую, дополнительную дорогу через лес, которая, считалось, обрывается, а на самом деле на последних километрах она просто закрыта масксетью. И еще одну линию связи обнаружили; штурмовики на бреющем сегодня утром над ней прошли. Так что прежние выводы подтверждаются.
— И что же вы решили тут без меня? — чуть-чуть усмехнулся Серпилин.
Он уже понял, что Бойко, поговорив с авиатором, решил, прежде чем докладывать, посоветоваться с командующим артиллерией и заранее установить с ним общую точку зрения.
Укорять их в этом не приходилось; все это было, на взгляд Серпилина, вполне нормально, но он не мог удержаться от человеческой слабости — дал им понять, что знает ход их мыслей.
— Если нанести сюда — будем считать, что тут их штаб корпуса, — бомбовый удар ночью, — сказал Бойко. — Результат сомнителен. У них в штабах хорошие укрытия, они теперь с этим не шутят. Если еще сегодня, до темноты, пустить штурмовики с прикрытием истребителей, немцы, может, и понесут потери, но у них останется ночь на то, чтобы после такой штурмовки переместиться на не установленный нами запасной командный пункт. Наилучший вариант — ударить дальнобойной артиллерией одновременно с началом артподготовки, а потом перемежать артналеты и беспокоящий огонь, не давать штабу работать, рвать связь, мешать управлению.
— Все хорошо, — сказал Серпилин, — но как с дальностью? Дальности-то не хватит! Пока не двинемся вперед, на самом пределе будем стрелять. Только снаряды зря расходовать.
Сказал с уверенностью, потому что все это однажды уже прикидывали. Наша артиллерия с нынешних ее позиций практически туда не доставала.
— Вот Маргиани сообщил, — кивнул Бойко на артиллериста, — что в распоряжение фронта из резерва Ставки поступил новый артполк большой мощности. Если поставить его сюда, — Бойко показал на карту, — штаб корпуса окажется в зоне действительного огня.
— Куда? — Серпилин надел очки и посмотрел на карту. — Здесь у вас позиции реактивных установок.
— А мы их переместим сюда, — сказал уже не Бойко, а Маргиани.
— Ладно, — сказал Серпилин. — Допускаю. Поставите, переместите и даже успеете все вовремя сделать. А кто нам этот полк даст? Я о нем, например, еще ни от кого не слышал.
— Есть он, — сказал Маргиани. — Вчера прибыл в распоряжение фронта. Только его не предполагают в первый день наступления вводить. Хотят пока в резерве оставить.
— И что вы мне предлагаете? — усмехнулся Серпилин.
— Попросить этот полк, товарищ командующий, — сказал Бойко.
— У кого?
— Прямо у командующего фронтом.
— Если приедет к нам?
— Если приедет. Я у Кирпичникова про него узнавал, он с самого утра нигде даже не перекусил. Видимо, перекусит здесь, у нас.
— Да-а, — протянул Серпилин.
Предложение было заманчивое, но обращаться к Батюку с просьбой дать этот дальнобойный полк не хотелось. Ставя себя на его место, хорошо представлял, что, несмотря на все соблазны, все же при достаточном количестве артиллерии в армии мог бы придержать у себя в резерве такую силу, как этот полк. Вполне можно нарваться на отказ Батюка — не будет ничего удивительного.
А нарываться на отказ — дело не просто в самолюбии: не хочется и самому привыкать и начальство приучать к тому, чтобы оно тебе отказывало.
По, с другой стороны, если там действительно штаб немецкого корпуса и если организовать по нему такой огонь…
— Хорошо, будь по-вашему, — сказал Серпилин. — Только сразу уточним. Сколько времени ему к нам идти, если нам его дадут, посчитали?
— Посчитали, — сказал Бойко. — Сейчас стоит здесь, в районе выгрузки. — Он показал на карте. — За три часа после получения приказания может дойти на своей гусеничной тяге и стать на место.
— И когда же его перемещать, ночью?
— Нет, днем, — сказал Маргиани. — Желательно, чтобы еще засветло стал на позиции.
— А если немцы засекут его днем в движении?
— А я на всякий случай дал авиаторам заявку, — сказал Бойко. — Если прикроем маршрут движения беспрерывным патрулированием истребителей — не дадим немцам наблюдать, это в наших силах. День длинный, в двадцать один час можно еще успеть пристрелку произвести. Сразу, как на место прибудут.
— А как планируете пристрелку?
— Пристреляемся. Выберем для пристрелки отметку не перед собой, а перед соседом справа, а потом пересчитаем данные, — сказал Маргиани. — Конечно, не будем их там, в штабе корпуса, тревожить своей пристрелкой!
— Это-то понятно, — сказал Серпилин. — Ну, а как с тем, что мы прибытие к нам таких больших калибров своей пристрелкой обнаружим?
— А когда обнаружим, товарищ командующий? — возразил Маргиани. — Обнаружим, когда немцам уже поздно будет. И притом не на участке прорыва. Ну, прибыли на фронт эти калибры! Что немцы за ночь успеют? Доложат, что прибыли, только и всего.
— Да, соблазн велик, — сказал Серпилин.
В эту минуту затрещал телефон. Бойко взял трубку и передал Серпилину:
— Вас.
Синцов доложил ему, что звонили от Кирпичникова. Батюк и Львов выехали из корпуса сюда.
Едва Серпилин положил трубку, как телефон снова зазвонил. На сей раз о том же самом звонили Бойко.
— Пойду к себе, — заторопился Маргиани. — Разрешите?
— Хочешь, чтобы у командующего фронтом без тебя для тебя артиллерию просил? В случае чего — мне отказ, а ты в стороне? Не знал раньше за тобой такого восточного коварства.
— Я буду у себя наготове, — не отвечая на шутливый упрек Серпилина, сказал Маргиани. — А своего оператора пошлю в наш четвертый артиллерийский парк; он рядом с этим хозяйством. Как только позвоним ему туда, он через пять минут будет у них.
— Смотри, как у тебя все рассчитано, — сказал Серпилин. — Иди. Только на всякий случай скажи, откуда агентурные сведения получил об этом хозяйстве? Ссылаться не буду, а знать хочу.