Страница:
— Ну, положим, не полностью. Частично обратно удрали, да иначе и быть не могло по условиям боя, — сказал Серпилин, махнув рукой в сторону Могилева.
Он не хотел укорить Галченка. Наоборот, человека можно только хвалить за такой бой. Но привычка уточнять сработала даже и в эту минуту. Полностью — это значит полностью: сколько появилось в поле зрения, столько и осталось на поле боя.
— Я про тех, что прорвались на дорогу, товарищ командующий, семь танков, из них четыре «тигра», четыре штурмовых орудия, четыре бронетранспортера, до роты пехоты — этих всех полностью. Сорок семь пленных…
— И тоже не полностью, — сказал Серпилин. — Один «тигр», своими глазами видел, ушел от вас. И от штурмовиков ушел.
— Один ушел, да, — согласился Галченок. — Забыл о нем!
— А может, на этом «тигре» сам их командующий Могилевским укрепленным районом — или кто там у них главный — спасался? — сказал Серпилин. И усмехнулся: — Ничего, теперь уже никуда не денется. Считаю, это было последнее их усилие!
— Мы спросим, кто на том танке был, — пообещал Галченок. — Сорок семь пленных взяли, из них пять офицеров. Спросим у них.
— А сколько всего машин уничтожили, не только на дороге, а всего, еще не посчитали?
— Еще не посчитали, товарищ командующий. В горячке одному кажется, что он подбил, а другому — что он! Подсчитаем — сообщим.
— И сам повоевать успел? — спросил Серпилин.
Прежде чем подойти к нему, Галченок вытер лицо, но на шее у него оставалась пороховая копоть.
— Немного, — сказал Галченок. — Вышел на танке понаблюдать за боем. Несколько выстрелов дал.
— Ну что ж, спасибо. — Серпилин обнял Галченка. — За все, включая этот бой! Будете представлены Военным советом армии к высокой награде. Заслужили ее. Передайте благодарность всему личному составу от имени Военного совета. И приданных вам частей не забудьте, они тоже заслужили!
— Не поглядите, как мы их там накрошили? — спросил Галченок. Чувствовалось, как ему хочется, чтоб Серпилин поглядел.
— Извини, не могу. Надо ехать. Считаю, что благодаря вашим действиям Могилев сегодня наверняка падет. Так что сам виноват: спешу туда!
Но, несмотря на то что сказал «спешу», остановился и, словно боясь выпустить из памяти, еще раз посмотрел в сторону Могилева, на поле, на дымы, стоявшие над еще не догоревшими танками, — высокие, длинные. День был безветренный… И только после этого вместе с Галчонком и Синцовым пошел в лес, к оставленным там машинам. Избитые и обожженные осколками сосны сочились смолой. Резко пахло хвоей и гарью. Только что расщепленные снарядами стволы белели среди темной зелени, как голые кости, торчащие из открытого перелома.
Оба «виллиса» и бронетранспортер были наготове. Но когда Серпилин уже подошел к «виллису», показался быстро шагавший Ильин. Сзади него, подгоняемый двумя автоматчиками, шел немецкий капитан-танкист.
— Товарищ командующий, разрешите доложить, — оставив немца позади себя, отрапортовал Ильин, — бойцами вверенного мне триста тридцать второго стрелкового полка захвачен в плен капитан немецкой армии, командир дивизиона штурмовых орудий. При допросе после взятия в плен дал важные показания!
— Какие? — спросил Серпилин. Ему не верилось, что в горячке, сразу после боя, этот капитан мог дать важные показания.
— Сообщил при допросе, что приказ во что бы то ни стало прорваться из Могилева получен командованием Могилевского укрепленного района по радио, непосредственно от генерал-фельдмаршала Моделя.
— Что-то ты путаешь.
Сказал «путаешь» потому, что знал — Модель никакого отношения к Могилеву иметь не может: командует группой армий «Северная Украина». А группой армий «Центр» командует фельдмаршал Буш.
— Кто допрашивал?
— Я допрашивал.
— Значит, напутал. Подведите немца.
Немца подвели. Теперь он стоял в двух шагах от Серпилина, между двумя автоматчиками, обезоруженный, с черной расстегнутой кобурой парабеллума на ремне слева, с рыцарским Железным крестом на шее, с лицом, темным от пороховой копоти, как у наших; тоже еще не остывший, весь перевернутый, перекрученный после боя. Плечи и руки подергиваются, словно ему холодно, но стоит прямо, даже голову задрал вверх. Молодой и с рыцарским крестом.
— Капитан, — медленно подбирая немецкие слова, которые хорошо помнились, но со скрипом, не сразу составлялись одно с другим, сказал Серпилин, — вы после взятия в плен сообщили, что приказ на прорыв из Могилева получили от фельдмаршала Моделя. Очевидно, это ошибка?
— Господин генерал, я сказал правду. Нам перед боем прочли приказ фельдмаршала Моделя.
— Вами командует не Модель, — сказал Серпилин.
— Не знаю, господин генерал. Нам прочли приказ фельдмаршала Моделя. Нам сказали, что он вступил в командование группой армий «Центр».
Известие было важное, во всяком случае заслуживающее внимания. Когда меняется командующий группой армий, это косвенно говорит и о сложившейся обстановке, и о том, как оценивают эту обстановку сами немцы. От хорошей жизни командующих не меняют!
— Почему сдались в плен?
— Мой дивизион перестал существовать, а я был обезоружен.
— Дрался до конца, ничего про него не скажешь, — подтвердил Ильин, который, как теперь убедился Серпилин, действительно понимал по-немецки.
— Где начали воевать? — поддавшись не до конца осознанному чувству, спросил Серпилин: ему вдруг почему-то подумалось, что и этот немец мог тоже тогда, в сорок первом, быть здесь, под Могилевом…
Но немец произнес какое-то название, которое Серпилин сначала даже не понял. Понял, только переспросив и вспомнив то, о чем часто как-то само собой забывалось: что война началась не в сорок первом, а в тридцать девятом году. И немец назвал не наш город, а Динан в Бельгии, где немецкие танки прорвали фронт французов.
— Накормите, если захочет, и отправьте в штаб армии, в разведотдел, — приказал Серпилин. — Потребуется там сегодня же для подтверждения данного им показания. Ясно?
Сказал строго, напоминая Ильину, что никаких случайностей не имеет права быть.
— Ясно, товарищ командующий.
— За успешно проведенный бой благодарю личный состав полка. Тех, кто отличился, представьте к наградам, — сказал Серпилин. И, садясь в «виллис», остановил собиравшегося лезть на заднее сиденье Синцова: — Садись к радистам. Как выедем из лесу, будет получше слышимость, передашь Бойко, что действительно едем, и тот факт о Моделе, что пленный сообщил. Пусть доложит в штаб фронта, не дожидаясь нашего приезда.
21
Он не хотел укорить Галченка. Наоборот, человека можно только хвалить за такой бой. Но привычка уточнять сработала даже и в эту минуту. Полностью — это значит полностью: сколько появилось в поле зрения, столько и осталось на поле боя.
— Я про тех, что прорвались на дорогу, товарищ командующий, семь танков, из них четыре «тигра», четыре штурмовых орудия, четыре бронетранспортера, до роты пехоты — этих всех полностью. Сорок семь пленных…
— И тоже не полностью, — сказал Серпилин. — Один «тигр», своими глазами видел, ушел от вас. И от штурмовиков ушел.
— Один ушел, да, — согласился Галченок. — Забыл о нем!
— А может, на этом «тигре» сам их командующий Могилевским укрепленным районом — или кто там у них главный — спасался? — сказал Серпилин. И усмехнулся: — Ничего, теперь уже никуда не денется. Считаю, это было последнее их усилие!
— Мы спросим, кто на том танке был, — пообещал Галченок. — Сорок семь пленных взяли, из них пять офицеров. Спросим у них.
— А сколько всего машин уничтожили, не только на дороге, а всего, еще не посчитали?
— Еще не посчитали, товарищ командующий. В горячке одному кажется, что он подбил, а другому — что он! Подсчитаем — сообщим.
— И сам повоевать успел? — спросил Серпилин.
Прежде чем подойти к нему, Галченок вытер лицо, но на шее у него оставалась пороховая копоть.
— Немного, — сказал Галченок. — Вышел на танке понаблюдать за боем. Несколько выстрелов дал.
— Ну что ж, спасибо. — Серпилин обнял Галченка. — За все, включая этот бой! Будете представлены Военным советом армии к высокой награде. Заслужили ее. Передайте благодарность всему личному составу от имени Военного совета. И приданных вам частей не забудьте, они тоже заслужили!
— Не поглядите, как мы их там накрошили? — спросил Галченок. Чувствовалось, как ему хочется, чтоб Серпилин поглядел.
— Извини, не могу. Надо ехать. Считаю, что благодаря вашим действиям Могилев сегодня наверняка падет. Так что сам виноват: спешу туда!
Но, несмотря на то что сказал «спешу», остановился и, словно боясь выпустить из памяти, еще раз посмотрел в сторону Могилева, на поле, на дымы, стоявшие над еще не догоревшими танками, — высокие, длинные. День был безветренный… И только после этого вместе с Галчонком и Синцовым пошел в лес, к оставленным там машинам. Избитые и обожженные осколками сосны сочились смолой. Резко пахло хвоей и гарью. Только что расщепленные снарядами стволы белели среди темной зелени, как голые кости, торчащие из открытого перелома.
Оба «виллиса» и бронетранспортер были наготове. Но когда Серпилин уже подошел к «виллису», показался быстро шагавший Ильин. Сзади него, подгоняемый двумя автоматчиками, шел немецкий капитан-танкист.
— Товарищ командующий, разрешите доложить, — оставив немца позади себя, отрапортовал Ильин, — бойцами вверенного мне триста тридцать второго стрелкового полка захвачен в плен капитан немецкой армии, командир дивизиона штурмовых орудий. При допросе после взятия в плен дал важные показания!
— Какие? — спросил Серпилин. Ему не верилось, что в горячке, сразу после боя, этот капитан мог дать важные показания.
— Сообщил при допросе, что приказ во что бы то ни стало прорваться из Могилева получен командованием Могилевского укрепленного района по радио, непосредственно от генерал-фельдмаршала Моделя.
— Что-то ты путаешь.
Сказал «путаешь» потому, что знал — Модель никакого отношения к Могилеву иметь не может: командует группой армий «Северная Украина». А группой армий «Центр» командует фельдмаршал Буш.
— Кто допрашивал?
— Я допрашивал.
— Значит, напутал. Подведите немца.
Немца подвели. Теперь он стоял в двух шагах от Серпилина, между двумя автоматчиками, обезоруженный, с черной расстегнутой кобурой парабеллума на ремне слева, с рыцарским Железным крестом на шее, с лицом, темным от пороховой копоти, как у наших; тоже еще не остывший, весь перевернутый, перекрученный после боя. Плечи и руки подергиваются, словно ему холодно, но стоит прямо, даже голову задрал вверх. Молодой и с рыцарским крестом.
— Капитан, — медленно подбирая немецкие слова, которые хорошо помнились, но со скрипом, не сразу составлялись одно с другим, сказал Серпилин, — вы после взятия в плен сообщили, что приказ на прорыв из Могилева получили от фельдмаршала Моделя. Очевидно, это ошибка?
— Господин генерал, я сказал правду. Нам перед боем прочли приказ фельдмаршала Моделя.
— Вами командует не Модель, — сказал Серпилин.
— Не знаю, господин генерал. Нам прочли приказ фельдмаршала Моделя. Нам сказали, что он вступил в командование группой армий «Центр».
Известие было важное, во всяком случае заслуживающее внимания. Когда меняется командующий группой армий, это косвенно говорит и о сложившейся обстановке, и о том, как оценивают эту обстановку сами немцы. От хорошей жизни командующих не меняют!
— Почему сдались в плен?
— Мой дивизион перестал существовать, а я был обезоружен.
— Дрался до конца, ничего про него не скажешь, — подтвердил Ильин, который, как теперь убедился Серпилин, действительно понимал по-немецки.
— Где начали воевать? — поддавшись не до конца осознанному чувству, спросил Серпилин: ему вдруг почему-то подумалось, что и этот немец мог тоже тогда, в сорок первом, быть здесь, под Могилевом…
Но немец произнес какое-то название, которое Серпилин сначала даже не понял. Понял, только переспросив и вспомнив то, о чем часто как-то само собой забывалось: что война началась не в сорок первом, а в тридцать девятом году. И немец назвал не наш город, а Динан в Бельгии, где немецкие танки прорвали фронт французов.
— Накормите, если захочет, и отправьте в штаб армии, в разведотдел, — приказал Серпилин. — Потребуется там сегодня же для подтверждения данного им показания. Ясно?
Сказал строго, напоминая Ильину, что никаких случайностей не имеет права быть.
— Ясно, товарищ командующий.
— За успешно проведенный бой благодарю личный состав полка. Тех, кто отличился, представьте к наградам, — сказал Серпилин. И, садясь в «виллис», остановил собиравшегося лезть на заднее сиденье Синцова: — Садись к радистам. Как выедем из лесу, будет получше слышимость, передашь Бойко, что действительно едем, и тот факт о Моделе, что пленный сообщил. Пусть доложит в штаб фронта, не дожидаясь нашего приезда.
21
К вечеру Могилев был взят и окончательно очищен от немцев. Но Серпилину пришлось и после этого работать еще много часов, планируя будущее — все то, что возникало и требовало срочных решений в связи с новой, дополнительной директивой Ставки. Их фронту было приказано, развивая успех, с ходу форсировать Березину и вместе с соседними фронтами стремительно наступать на Минск.
В итоге рабочий день растянулся почти на сутки — с четвертого часа утра, когда встал, чтоб ехать в войска, до третьего часу ночи, когда, простившись с начальником штаба, пошел к себе в избу спать.
И хотя наконец мог себе это позволить, все равно не сделать, но что-то мешало.
Уже и ординарцу сказал, чтоб разбудил в шесть утра. И гимнастерку стащил, осталось только снять сапоги, раздеться, лечь на разобранную койку да выключить работавшую от движка лампочку. Уже два раза собирался это сделать, но что-то мешало.
Как подсел к столу, уже без гимнастерки, на минуту, чтобы выпить на ночь стакан пустого чаю, так и сидел, не отдыхая, а думая, словно нельзя обо всем этом подумать позже, когда-нибудь, а не сегодня. Да, видно, нельзя, видно, мысли приходят не по расписанию. События дня сменяли друг друга в памяти и путались во времени. Что было раньше, вспоминал потом, и наоборот. А то и вообще вспоминал вещи, не имевшие отношения к этому дню. Но выходит, имевшие, раз вспоминал…
Говорят, на новом месте не спится. Но эта поговорка не для войны, по ней вообще спать разучишься. Только за шесть дней наступления третье место. Дело не в новом месте, а в новых мыслях, которые лезут в бессонную голову вперемежку с воспоминаниями о прошлом.
И хотя завтра продолжение того же, что было сегодня, того же самого наступления, но в твоей собственной жизни освобождение Могилева что-то одно заканчивает, а что-то другое начинает. Наверно, потому и не спится!
Предугадывая дальнейшую задачу, они еще вчера ночью наметили с Бойко эту, только что взятую тогда деревню у дороги Могилев — Минск как удобное место для будущего командного пункта. Вчера, в это время, с ходу взяли — потому и деревня цела, — а сегодня уже ночуем в ней, в семнадцати километрах к северо-западу от Могилева.
А Могилев, о котором последние дни столько было говорено, что казалось, само это слово висит перед тобой в воздухе, остался позади, в прошлом. И, по новой разгранлинии, даже не в полосе твоей армии, а у соседа слева. И его дивизия там останется, и его комендант! А тебя нацелили прямо на Минск.
Хотя шоссе Могилев — Минск отсюда, от конца деревни, в двух километрах, все равно слышно, как ревут на объездах грузовики. Всю ночь идут и войска, и техника, и тылы. А шоссе — только название! По сути, улучшенная грунтовая, которую немцы при отступлении и размесили и запрудили своей разбитой с воздуха и с земли техникой; вся дорога — один сплошной объезд…
Генералов в Могилеве взяли только двух — командующего укрепленным районом и командира дивизии. Показывают, что вчера, когда замкнули кольцо окружения, генералов было пять. Одного раненого ночью вывезли на «шторхе» с могилевского аэродрома в Минск. Долетел или нет, неизвестно. Второго наши штурмовики сожгли на дороге в машине. А еще про одного сами не знают, куда он девался. Считают, что погиб где-то под городом.
Можно поверить! Бывало, что и мы не знали.
Досадно, конечно, что обоих генералов взял не ты, а сосед слева. Когда днем рассекли город пополам, а потом еще переполовинили, генералы оказались в тех квартирах, которые брал сосед.
Когда потом встретились в Могилеве, сосед сказал про командира немецкой дивизии, что тот в свое время, командуя полком, участвовал во взятии Могилева, признался в этом разведчику.
— Какой полк? — спросил Серпилин.
Сосед подозвал своего разведчика, чтоб назвал полк.
— Правильно, — сказал Серпилин, — участвовал. У меня первые за войну пленные были из этого полка.
Такое событие, как первые пленные, западает в память надолго.
— Значит, именно с тобой дрался, — сказал сосед. — Я их еще в штаб фронта не отправил, — может, поговоришь со старым знакомым?
Серпилин отказался. Был соблазн, но была и неловкость. Чего ж допрашивать чужих пленных? А чуда никакого нет: был немецким полковником, командовал полком, брал Могилев. Потом стал генералом — стал командовать дивизией на этом же направлении. Сначала шел вперед, потом назад…
— Если и есть чудо, так в нас самих. Как все же выдержали, вынесли тогда их первый удар? Как не дали им войти в Москву? А дальнейшее закономерно! Хотя есть, конечно, и процент случайности — что тебе выпала судьба брать именно Могилев, который тогда оставил. А в остальном у всех, кто жив с сорок первого года, как их ни перетасовывала война, чувство одинаковое: каждый вспоминает сейчас, наступая, где он был тогда и что оставлял…
Сосед заспешил в комендатуру, проверить, как там разворачивается назначенный им комендант города, а Серпилин встретил Батюка, приехавшего посмотреть, какой он есть, взятый войсками его фронта город Могилев.
Разговор с Батюком подтвердил предположение Серпилина о дальнейшем движении армии на Минск.
И раньше и сегодня, когда еще на несколько часов оттянулись сроки взятия Могилева, Батюк нажимал только на это. Не слезал с этой темы — и по телефонам и когда приезжал. А сейчас, когда Серпилин доложил ему последние данные о продвижении Кирпичникова, который за день уже прошел двадцать верст и дал слово к ночи передовыми отрядами форсировать реку Друть на полпути к Березине, Батюк не возвращался к прежним упрекам из-за Могилева, не считал, сколько кварталов взял ты и сколько сосед…
Об этом разговора уже не было. Было молчаливое признание того, что ты правильно действовал — и сегодня с утра и до этого, когда нажимал на продвижение своих правофланговых корпусов на запад, к Березине.
Документа еще не было, его ждали с часу на час. Но Батюк, который не любил наводить тень на плетень, тем более со своими командармами, сразу, как встретились в Могилеве, сказал Серпилину, что уже предупрежден по ВЧ — их фронту во взаимодействии с соседями предстоит развивать успех прямо на Минск!
— Как ты и предчувствовал, — сказал Батюк. — Думаешь, я не видел? Видел. Я с него стружку снимаю, что затянул с Могилевом, а он себе и в ус не дует, уже о Минске думает.
— А вы сами разве не думали, товарищ командующий? — спросил Серпилин.
— Мое положение проще. Мне какая армия ни возьми Могилев, обе мои! А ты характер в этом деле проявил — не перенервничал! За Могилев ругал тебя, а за то, что о завтрашнем дне успевал думать, хвалю!
Львов приехал в Могилев позже Батюка, присоединился, когда зашли выпить чаю, к командиру дивизии, бравшей последние дома, в том числе вокзал. Командир дивизии по такому случаю, как освобождение Могилева, имел в виду, конечно, не чай, но Батюк от другого отказался:
— Приглашал на чай — чай и будем пить. До ночи работы много. Ты свое на сегодня закончил, а я только начинаю. — И повернулся к Серпилину: — Правильно или нет, командарм?
Львов чай пить не стал. Зашел в прибранную на скорую руку комнату с побитыми стеклами, посмотрел на кружки, из которых пили чай, — может, ему кружки не понравились, показалось, что гигиена не соблюдена, а может, и правда не хотел пить, — сел в стороне на край стула и так и сидел отдельно, ждал, когда освободится Батюк. Когда садился, поморщился. Как перед наступлением растянул ногу, так и не прошла: перетерпливал.
Оказывается, Львов — Серпилин этого не знал, каким-то образом вышло так, что в горячке не доложили, — был сегодня днем там же, где он сам. Сделал целый круг, доехал до стыка с соседней армией и вернулся в Могилев через соседа слева.
— Как мне доложили, разъехался с вами на двадцать минут, — сказал Львов.
— Значит, всего ненамного боя не застали, — сказал Серпилин. — Я сразу после боя уехал. А результаты видели?
— И результаты видел и бой застал. Только в разных местах с вами.
— Да, — вмешался в разговор Батюк. — Когда мне утром доложили, что командарма на месте нет, находится там, где ему не положено, хотел было вынуть тебя оттуда и накачку дать. А тут почти подряд докладывают, что и член Военного совета фронта тоже там, звонит оттуда начальнику штаба, чтобы обратили внимание на работу трофейных команд. Требует, чтобы начальник трофейной службы фронта лично, срочно, немедленно прибыл туда, на поле боя! Выручил тебя Илья Борисович, — кивнул Батюк на Львова. — Если тебя ругать, надо и члена Военного совета фронта критиковать. А его критиковать себе дороже. А критиковать одного тебя несправедливо…
Львов слушал, не моргнув глазом, словно все это его не касалось. И сказал о том единственном, что его интересовало:
— Давно считаю, что начальник трофейной службы или должен быть смелым человеком, способным навести порядок с трофеями по горячим следам, под огнем, или он вообще не годится. Кладбищенские сторожа на этой должности нам не нужны!
Батюк не ответил. То ли был своего мнения о начальнике трофейной службы фронта, но не хотел спорить при Серпилине, то ли вообще не придавал значения этому разговору.
— Хочу знать ваше мнение, товарищ Серпилин, о заместителе начальника политотдела вашей армии Бастрюкове, — неожиданно для Серпилина спросил Львов. — Сталкивались с ним?
— А какие у меня с ним могут быть столкновения?
Скорей всего, Львов употребил слово «сталкивались» в другом его значении, но Серпилин счел нужным уточнить.
— Я не в том смысле, — нетерпеливо сказал Львов.
— Служу с ним в одной армии давно, но повседневно и непосредственно дела не имею. Думаю, член Военного совета армии обоснованней, чем я, может доложить вам о его служебных качествах.
Уклонившись от ответа, Серпилин не брал особого греха на душу: что скажет Захаров о Бастрюкове, известно!
— Имел это в виду, — сказал Львов. По его лицу нельзя было понять, удовлетворен или не удовлетворен он ответом Серпилина. — А ваше мнение хотел знать лишь по одному вопросу. Проявлений трусости за ним не наблюдали?
— С вашего разрешения, сформулировал бы по-другому: проявлений храбрости с его стороны не наблюдал.
Батюк расхохотался такой аттестации, а Львов, не увидев в ней ничего смешного, счел ее ответом по существу и, коротко кивнув, спросил Батюка, собирается ли тот ехать обратно в штаб фронта. Услышав, что командующий задержится в Могилеве, дал всем своим видом понять, что хочет остаться с ним вдвоем. Серпилин вышел, как водится в таких случаях, попросив у Батюка разрешения пойти распорядиться…
Распоряжаться в данный момент было печем; выйдя из дому, Серпилин сказал подошедшему командиру дивизии, чтобы тот продолжал заниматься своими делами, а сам, стоя у крыльца, на разбитом тротуаре, продолжал глядеть на эту улицу, которая вела на юго-западную окраину Могилева и по которой в сорок первом, еще до боев с немцами, когда готовили оборону, много раз ездил из полка в штаб дивизии. И улица тогда была целая, и люди еще жили на ней где-то между миром и войной, не отвыкнув от одного и не привыкнув к другой. Не только у гражданских и у военных — у тебя у самого в голове еще не умещалось, что здесь целых три года могут пробыть немцы, что через два дома наискосок отсюда будет их, немецкая, комендатура, от которой осталась теперь только груда развалин: подпольщики затащили в подвал адскую машину; подняли в воздух и комендатуру и коменданта.
Люди в городе и сейчас живут. И встречали, и красные флаги, оказывается, сохранили. Группа партизан прошла по улицам с оружием и красным знаменем. И женщины вылезли из подвалов, и дети. И слезы были, и объятия. И бедная хлеб-соль откуда-то взялась — испекли каравай из муки с лебедой. Командир дивизии расплакался и от этой хлеб-соли и от женских слез, когда передавали ему тот каравай на полотенце. Такие слезы — как зараза. Серпилин и сам это почувствовал, когда худая, как жердь, плачущая старуха обняла его и, не считаясь с тем, что он спешил, три раза медленно поцеловала, поворачивая за голову к себе, как будто он не генерал, а блудный сын.
Стоя у крыльца, Серпилин повернулся на скрип тормозов. Из «виллиса» выскочил куда-то ездивший по приказанию Батюка его адъютант Барабанов. Серпилин мельком видел его много раз, но вот так, вплотную, столкнулся впервые. И впервые заметил, как постарел и похудел Барабанов; кожа так туго облегала скулы, словно ее перестало хватать.
Барабанов козырнул, хотел пройти мимо, к командующему, но Серпилин остановил его:
— Что с тобой, Барабанов, болеешь?
— Болею. Язва открылась.
— Надо в госпиталь.
— Пока могу, терплю. Запить боюсь, если из-за этой язвы опять в госпиталь.
— Почему же запить?
— Я себя знаю, товарищ генерал, — сказал Барабанов.
Серпилин вдруг почувствовал себя не то чтобы виноватым перед этим человеком, — нет, виноватым он себя не считал, но, раз столкнул случай, хотел, чтоб между ними не оставалось такого, чего не должно оставаться между людьми на войне.
— Не хочу, чтобы ты был на меня в обиде, Барабанов.
Барабанов поднял глаза, до этого смотрел себе под ноги.
— Аттестат его вдове, как вам обещал, высылаю. Считал бы, что вы не правы, не стал бы этого делать. — И попросил: — Разрешите пройти?
С крыльца, прихрамывая, спустился Львов, кивнул Серпилину, сел в свою высокую, нескладную «эмку» с двумя ведущими осями и уехал.
Когда Серпилин зашел обратно, Батюк еще сидел за столом, а Барабанов докладывал ему, — оказывается, ездил по его приказанию за орденами. Батюк хотел прямо здесь, в Могилеве, вручить ордена и медали тем солдатам и офицерам, которые взяли в плен двух немецких генералов.
— А реляцию к завтрему оформим, — вставая, сказал Батюк. И уже уезжая, наверно, потому, что ехал награждать, заговорил о своем сыне, воевавшем на Ленинградском фронте: — Про сына по ВЧ сегодня позвонили. Оказывается, второй раз ранен. Мы с тобой двадцать третьего только еще начинали, а его как раз в тот день под Мусталахти, уже за Выборгом, осколком в руку. Вторично в строю остался и медаль «За отвагу» получил. Он здоровый у меня, штангист. До войны на третьем курсе у Лесгафта учился.
И Серпилин почувствовал по его голосу, что храбрится, а за сына страшно. Тем более страшно, что знает: малость покривив душой, мог бы на той же самой войне приискать сыну место поближе к себе и подальше от смерти. А может, и жена — мать есть мать — твердит об этом в письмах…
Батюк уехал к соседу, а Серпилин остался в той части города, которую брали его войска, проехал по улицам, проверил, как они снимаются, выходят из города. Не так-то это просто: шесть дней только и думали, как взять город, а теперь, когда взяли, сразу, даже не переночевав, уходить из него дальше. Поздравил нескольких командиров полков, кого еще на отдыхе, кого уже на марше; расспросил о потерях, о которых уже составил себе первое представление. Больше всего убитых там, где не сразу проткнули оборону, затоптались на одном месте, подставили себя под огонь какой-нибудь вдребезги разбитой потом немецкой огневой точки.
На братских могилах в лучшем случае пишут на дощечке химическим карандашом имена, а откуда кто, не пишется. Но и по именам можно догадаться, кто откуда. На одной такой, темно-серой, примоченной брызнувшим под вечер дождем дощечке, где похоронены не сегодняшние, а еще вчерашние, — среди одиннадцати имен были не только русские, и украинские, и белорусские — как всегда и всюду, — но тут же и казахская, и какая-то похожая на иностранную, наверно, эстонская, фамилия, и кавказская — Джатиев, — может, осетин, а может, чеченец. И все на одной и той же доске, против одного и того же разбитого пулеметного гнезда.
Бой в городе, конечно, дает дополнительные преимущества обороняющимся. Все время, пока их выковыриваешь, несешь жертвы. Но сила, которую мы имели теперь в своих руках, преодолевала и это преимущество — выжигали немцев залпами «катюш», штурмовали их тянувшиеся по окраинам позиции с воздуха, гнезда и опорные пункты в домах разбивали прямой наводкой, — делали все, что могли, чтобы уменьшить свои потери. И в результате даже в черте города потеряли меньше, чем немцы. Итог неплохой.
По предварительным данным, пленных в самом Могилеве взяли около двух тысяч. Если бы немцы вчера пошли на капитуляцию, еще несколько тысяч остались бы живы. И мы тоже сегодняшних потерь не понесли бы!
Когда предъявляешь ультиматум и ждешь, не воюешь, а потом, не получив ответа, продолжаешь молотить, пока не кончишь, чувство у военного человека двойное. Досада за собственные потери, которых могло не быть, если б в ответ на твои условия вышли с белым флагом. И, конечно, злость на противника за эти потери, за то, что он продолжал, как это говорится, бессмысленное сопротивление. Но как ни злись, бессмысленное-то бессмысленное, да не совсем! Потому что те, кого он убил у тебя в этот последний день, лежат в земле и уже не пойдут с тобой дальше, ни на Минск, ни на Варшаву, ни на Берлин. И в этом самая горькая горечь!
Немецкой техники набили много и вчера и сегодня. И в Могилеве и за Могилевом. Особенно по дороге на Минск. Пришлось давать своей пехоте колонные пути слева и справа от этой дороги, а то не пройдешь! А чтоб протащить по ней артиллерию, сейчас саперы работают — разграждают.
Когда проезжал по городу, на главной улице, среди разбитых и полуразбитых домов, увидел уцелевшие вывески. При немцах тут, в Могилеве, водилась кое-какая торговлишка, лепились по магазинчикам вылезшие из подполья лавочники; было здесь и свечное производство, и комиссионный магазин какого-то А.Дуплака, и чье-то, не разобрать чье, потому что полвывески оторвано снарядом, кафе…
Увидел все это и вспомнил двадцатый год — ноябрьский, холодный не по-крымскому день, когда после Перекопа, догоняя бежавших белых, вошли в Симферополь и увидели главную улицу с заколоченными, ободранными, но все же побогаче этих, могилевских, магазинами, лавками и лавчонками с еще оставшимися на вывесках следами всего того, что жило там при Врангеле…
Вспомнил тогдашние свои чувства — молодого, двадцатипятилетнего человека, только недавно взорвавшего старый мир и добивавшего его там, в Крыму. Вспомнил и подумал о том, о чем среди всех военных забот порой забывалось: нет, не просто — мы и немцы! Не только это! Есть еще и свои тараканы, свои клопы! Дохленькие, уж, казалось, так присушенные временем, что одна шелуха осталась, а все же ожившие, сумевшие, открывшие свою небогатую торговлишку. Жили при немцах навряд ли так уж сладко — в страхе и на цыпочках. А все же хоть и на цыпочках, но питали надежду на возвращение старого, разбитого в семнадцатом году… Хоть какого-никакого, на любых условиях…
Когда около вокзала командир дивизии представлял отличившихся солдат, которые взяли в плен самых последних немцев, Серпилин в одном из них, сержанте, по фамилии и выговору угадал касимовского татарина, земляка матери, и заговорил с ним по-татарски. Сержант от неожиданности смотрел на Серпилина так, словно стоящий перед ним командующий армией — это одно, а говорит внутри него по-татарски кто-то другой. Только потом сообразил и откликнулся. Оказался и правда касимовский.
В итоге рабочий день растянулся почти на сутки — с четвертого часа утра, когда встал, чтоб ехать в войска, до третьего часу ночи, когда, простившись с начальником штаба, пошел к себе в избу спать.
И хотя наконец мог себе это позволить, все равно не сделать, но что-то мешало.
Уже и ординарцу сказал, чтоб разбудил в шесть утра. И гимнастерку стащил, осталось только снять сапоги, раздеться, лечь на разобранную койку да выключить работавшую от движка лампочку. Уже два раза собирался это сделать, но что-то мешало.
Как подсел к столу, уже без гимнастерки, на минуту, чтобы выпить на ночь стакан пустого чаю, так и сидел, не отдыхая, а думая, словно нельзя обо всем этом подумать позже, когда-нибудь, а не сегодня. Да, видно, нельзя, видно, мысли приходят не по расписанию. События дня сменяли друг друга в памяти и путались во времени. Что было раньше, вспоминал потом, и наоборот. А то и вообще вспоминал вещи, не имевшие отношения к этому дню. Но выходит, имевшие, раз вспоминал…
Говорят, на новом месте не спится. Но эта поговорка не для войны, по ней вообще спать разучишься. Только за шесть дней наступления третье место. Дело не в новом месте, а в новых мыслях, которые лезут в бессонную голову вперемежку с воспоминаниями о прошлом.
И хотя завтра продолжение того же, что было сегодня, того же самого наступления, но в твоей собственной жизни освобождение Могилева что-то одно заканчивает, а что-то другое начинает. Наверно, потому и не спится!
Предугадывая дальнейшую задачу, они еще вчера ночью наметили с Бойко эту, только что взятую тогда деревню у дороги Могилев — Минск как удобное место для будущего командного пункта. Вчера, в это время, с ходу взяли — потому и деревня цела, — а сегодня уже ночуем в ней, в семнадцати километрах к северо-западу от Могилева.
А Могилев, о котором последние дни столько было говорено, что казалось, само это слово висит перед тобой в воздухе, остался позади, в прошлом. И, по новой разгранлинии, даже не в полосе твоей армии, а у соседа слева. И его дивизия там останется, и его комендант! А тебя нацелили прямо на Минск.
Хотя шоссе Могилев — Минск отсюда, от конца деревни, в двух километрах, все равно слышно, как ревут на объездах грузовики. Всю ночь идут и войска, и техника, и тылы. А шоссе — только название! По сути, улучшенная грунтовая, которую немцы при отступлении и размесили и запрудили своей разбитой с воздуха и с земли техникой; вся дорога — один сплошной объезд…
Генералов в Могилеве взяли только двух — командующего укрепленным районом и командира дивизии. Показывают, что вчера, когда замкнули кольцо окружения, генералов было пять. Одного раненого ночью вывезли на «шторхе» с могилевского аэродрома в Минск. Долетел или нет, неизвестно. Второго наши штурмовики сожгли на дороге в машине. А еще про одного сами не знают, куда он девался. Считают, что погиб где-то под городом.
Можно поверить! Бывало, что и мы не знали.
Досадно, конечно, что обоих генералов взял не ты, а сосед слева. Когда днем рассекли город пополам, а потом еще переполовинили, генералы оказались в тех квартирах, которые брал сосед.
Когда потом встретились в Могилеве, сосед сказал про командира немецкой дивизии, что тот в свое время, командуя полком, участвовал во взятии Могилева, признался в этом разведчику.
— Какой полк? — спросил Серпилин.
Сосед подозвал своего разведчика, чтоб назвал полк.
— Правильно, — сказал Серпилин, — участвовал. У меня первые за войну пленные были из этого полка.
Такое событие, как первые пленные, западает в память надолго.
— Значит, именно с тобой дрался, — сказал сосед. — Я их еще в штаб фронта не отправил, — может, поговоришь со старым знакомым?
Серпилин отказался. Был соблазн, но была и неловкость. Чего ж допрашивать чужих пленных? А чуда никакого нет: был немецким полковником, командовал полком, брал Могилев. Потом стал генералом — стал командовать дивизией на этом же направлении. Сначала шел вперед, потом назад…
— Если и есть чудо, так в нас самих. Как все же выдержали, вынесли тогда их первый удар? Как не дали им войти в Москву? А дальнейшее закономерно! Хотя есть, конечно, и процент случайности — что тебе выпала судьба брать именно Могилев, который тогда оставил. А в остальном у всех, кто жив с сорок первого года, как их ни перетасовывала война, чувство одинаковое: каждый вспоминает сейчас, наступая, где он был тогда и что оставлял…
Сосед заспешил в комендатуру, проверить, как там разворачивается назначенный им комендант города, а Серпилин встретил Батюка, приехавшего посмотреть, какой он есть, взятый войсками его фронта город Могилев.
Разговор с Батюком подтвердил предположение Серпилина о дальнейшем движении армии на Минск.
И раньше и сегодня, когда еще на несколько часов оттянулись сроки взятия Могилева, Батюк нажимал только на это. Не слезал с этой темы — и по телефонам и когда приезжал. А сейчас, когда Серпилин доложил ему последние данные о продвижении Кирпичникова, который за день уже прошел двадцать верст и дал слово к ночи передовыми отрядами форсировать реку Друть на полпути к Березине, Батюк не возвращался к прежним упрекам из-за Могилева, не считал, сколько кварталов взял ты и сколько сосед…
Об этом разговора уже не было. Было молчаливое признание того, что ты правильно действовал — и сегодня с утра и до этого, когда нажимал на продвижение своих правофланговых корпусов на запад, к Березине.
Документа еще не было, его ждали с часу на час. Но Батюк, который не любил наводить тень на плетень, тем более со своими командармами, сразу, как встретились в Могилеве, сказал Серпилину, что уже предупрежден по ВЧ — их фронту во взаимодействии с соседями предстоит развивать успех прямо на Минск!
— Как ты и предчувствовал, — сказал Батюк. — Думаешь, я не видел? Видел. Я с него стружку снимаю, что затянул с Могилевом, а он себе и в ус не дует, уже о Минске думает.
— А вы сами разве не думали, товарищ командующий? — спросил Серпилин.
— Мое положение проще. Мне какая армия ни возьми Могилев, обе мои! А ты характер в этом деле проявил — не перенервничал! За Могилев ругал тебя, а за то, что о завтрашнем дне успевал думать, хвалю!
Львов приехал в Могилев позже Батюка, присоединился, когда зашли выпить чаю, к командиру дивизии, бравшей последние дома, в том числе вокзал. Командир дивизии по такому случаю, как освобождение Могилева, имел в виду, конечно, не чай, но Батюк от другого отказался:
— Приглашал на чай — чай и будем пить. До ночи работы много. Ты свое на сегодня закончил, а я только начинаю. — И повернулся к Серпилину: — Правильно или нет, командарм?
Львов чай пить не стал. Зашел в прибранную на скорую руку комнату с побитыми стеклами, посмотрел на кружки, из которых пили чай, — может, ему кружки не понравились, показалось, что гигиена не соблюдена, а может, и правда не хотел пить, — сел в стороне на край стула и так и сидел отдельно, ждал, когда освободится Батюк. Когда садился, поморщился. Как перед наступлением растянул ногу, так и не прошла: перетерпливал.
Оказывается, Львов — Серпилин этого не знал, каким-то образом вышло так, что в горячке не доложили, — был сегодня днем там же, где он сам. Сделал целый круг, доехал до стыка с соседней армией и вернулся в Могилев через соседа слева.
— Как мне доложили, разъехался с вами на двадцать минут, — сказал Львов.
— Значит, всего ненамного боя не застали, — сказал Серпилин. — Я сразу после боя уехал. А результаты видели?
— И результаты видел и бой застал. Только в разных местах с вами.
— Да, — вмешался в разговор Батюк. — Когда мне утром доложили, что командарма на месте нет, находится там, где ему не положено, хотел было вынуть тебя оттуда и накачку дать. А тут почти подряд докладывают, что и член Военного совета фронта тоже там, звонит оттуда начальнику штаба, чтобы обратили внимание на работу трофейных команд. Требует, чтобы начальник трофейной службы фронта лично, срочно, немедленно прибыл туда, на поле боя! Выручил тебя Илья Борисович, — кивнул Батюк на Львова. — Если тебя ругать, надо и члена Военного совета фронта критиковать. А его критиковать себе дороже. А критиковать одного тебя несправедливо…
Львов слушал, не моргнув глазом, словно все это его не касалось. И сказал о том единственном, что его интересовало:
— Давно считаю, что начальник трофейной службы или должен быть смелым человеком, способным навести порядок с трофеями по горячим следам, под огнем, или он вообще не годится. Кладбищенские сторожа на этой должности нам не нужны!
Батюк не ответил. То ли был своего мнения о начальнике трофейной службы фронта, но не хотел спорить при Серпилине, то ли вообще не придавал значения этому разговору.
— Хочу знать ваше мнение, товарищ Серпилин, о заместителе начальника политотдела вашей армии Бастрюкове, — неожиданно для Серпилина спросил Львов. — Сталкивались с ним?
— А какие у меня с ним могут быть столкновения?
Скорей всего, Львов употребил слово «сталкивались» в другом его значении, но Серпилин счел нужным уточнить.
— Я не в том смысле, — нетерпеливо сказал Львов.
— Служу с ним в одной армии давно, но повседневно и непосредственно дела не имею. Думаю, член Военного совета армии обоснованней, чем я, может доложить вам о его служебных качествах.
Уклонившись от ответа, Серпилин не брал особого греха на душу: что скажет Захаров о Бастрюкове, известно!
— Имел это в виду, — сказал Львов. По его лицу нельзя было понять, удовлетворен или не удовлетворен он ответом Серпилина. — А ваше мнение хотел знать лишь по одному вопросу. Проявлений трусости за ним не наблюдали?
— С вашего разрешения, сформулировал бы по-другому: проявлений храбрости с его стороны не наблюдал.
Батюк расхохотался такой аттестации, а Львов, не увидев в ней ничего смешного, счел ее ответом по существу и, коротко кивнув, спросил Батюка, собирается ли тот ехать обратно в штаб фронта. Услышав, что командующий задержится в Могилеве, дал всем своим видом понять, что хочет остаться с ним вдвоем. Серпилин вышел, как водится в таких случаях, попросив у Батюка разрешения пойти распорядиться…
Распоряжаться в данный момент было печем; выйдя из дому, Серпилин сказал подошедшему командиру дивизии, чтобы тот продолжал заниматься своими делами, а сам, стоя у крыльца, на разбитом тротуаре, продолжал глядеть на эту улицу, которая вела на юго-западную окраину Могилева и по которой в сорок первом, еще до боев с немцами, когда готовили оборону, много раз ездил из полка в штаб дивизии. И улица тогда была целая, и люди еще жили на ней где-то между миром и войной, не отвыкнув от одного и не привыкнув к другой. Не только у гражданских и у военных — у тебя у самого в голове еще не умещалось, что здесь целых три года могут пробыть немцы, что через два дома наискосок отсюда будет их, немецкая, комендатура, от которой осталась теперь только груда развалин: подпольщики затащили в подвал адскую машину; подняли в воздух и комендатуру и коменданта.
Люди в городе и сейчас живут. И встречали, и красные флаги, оказывается, сохранили. Группа партизан прошла по улицам с оружием и красным знаменем. И женщины вылезли из подвалов, и дети. И слезы были, и объятия. И бедная хлеб-соль откуда-то взялась — испекли каравай из муки с лебедой. Командир дивизии расплакался и от этой хлеб-соли и от женских слез, когда передавали ему тот каравай на полотенце. Такие слезы — как зараза. Серпилин и сам это почувствовал, когда худая, как жердь, плачущая старуха обняла его и, не считаясь с тем, что он спешил, три раза медленно поцеловала, поворачивая за голову к себе, как будто он не генерал, а блудный сын.
Стоя у крыльца, Серпилин повернулся на скрип тормозов. Из «виллиса» выскочил куда-то ездивший по приказанию Батюка его адъютант Барабанов. Серпилин мельком видел его много раз, но вот так, вплотную, столкнулся впервые. И впервые заметил, как постарел и похудел Барабанов; кожа так туго облегала скулы, словно ее перестало хватать.
Барабанов козырнул, хотел пройти мимо, к командующему, но Серпилин остановил его:
— Что с тобой, Барабанов, болеешь?
— Болею. Язва открылась.
— Надо в госпиталь.
— Пока могу, терплю. Запить боюсь, если из-за этой язвы опять в госпиталь.
— Почему же запить?
— Я себя знаю, товарищ генерал, — сказал Барабанов.
Серпилин вдруг почувствовал себя не то чтобы виноватым перед этим человеком, — нет, виноватым он себя не считал, но, раз столкнул случай, хотел, чтоб между ними не оставалось такого, чего не должно оставаться между людьми на войне.
— Не хочу, чтобы ты был на меня в обиде, Барабанов.
Барабанов поднял глаза, до этого смотрел себе под ноги.
— Аттестат его вдове, как вам обещал, высылаю. Считал бы, что вы не правы, не стал бы этого делать. — И попросил: — Разрешите пройти?
С крыльца, прихрамывая, спустился Львов, кивнул Серпилину, сел в свою высокую, нескладную «эмку» с двумя ведущими осями и уехал.
Когда Серпилин зашел обратно, Батюк еще сидел за столом, а Барабанов докладывал ему, — оказывается, ездил по его приказанию за орденами. Батюк хотел прямо здесь, в Могилеве, вручить ордена и медали тем солдатам и офицерам, которые взяли в плен двух немецких генералов.
— А реляцию к завтрему оформим, — вставая, сказал Батюк. И уже уезжая, наверно, потому, что ехал награждать, заговорил о своем сыне, воевавшем на Ленинградском фронте: — Про сына по ВЧ сегодня позвонили. Оказывается, второй раз ранен. Мы с тобой двадцать третьего только еще начинали, а его как раз в тот день под Мусталахти, уже за Выборгом, осколком в руку. Вторично в строю остался и медаль «За отвагу» получил. Он здоровый у меня, штангист. До войны на третьем курсе у Лесгафта учился.
И Серпилин почувствовал по его голосу, что храбрится, а за сына страшно. Тем более страшно, что знает: малость покривив душой, мог бы на той же самой войне приискать сыну место поближе к себе и подальше от смерти. А может, и жена — мать есть мать — твердит об этом в письмах…
Батюк уехал к соседу, а Серпилин остался в той части города, которую брали его войска, проехал по улицам, проверил, как они снимаются, выходят из города. Не так-то это просто: шесть дней только и думали, как взять город, а теперь, когда взяли, сразу, даже не переночевав, уходить из него дальше. Поздравил нескольких командиров полков, кого еще на отдыхе, кого уже на марше; расспросил о потерях, о которых уже составил себе первое представление. Больше всего убитых там, где не сразу проткнули оборону, затоптались на одном месте, подставили себя под огонь какой-нибудь вдребезги разбитой потом немецкой огневой точки.
На братских могилах в лучшем случае пишут на дощечке химическим карандашом имена, а откуда кто, не пишется. Но и по именам можно догадаться, кто откуда. На одной такой, темно-серой, примоченной брызнувшим под вечер дождем дощечке, где похоронены не сегодняшние, а еще вчерашние, — среди одиннадцати имен были не только русские, и украинские, и белорусские — как всегда и всюду, — но тут же и казахская, и какая-то похожая на иностранную, наверно, эстонская, фамилия, и кавказская — Джатиев, — может, осетин, а может, чеченец. И все на одной и той же доске, против одного и того же разбитого пулеметного гнезда.
Бой в городе, конечно, дает дополнительные преимущества обороняющимся. Все время, пока их выковыриваешь, несешь жертвы. Но сила, которую мы имели теперь в своих руках, преодолевала и это преимущество — выжигали немцев залпами «катюш», штурмовали их тянувшиеся по окраинам позиции с воздуха, гнезда и опорные пункты в домах разбивали прямой наводкой, — делали все, что могли, чтобы уменьшить свои потери. И в результате даже в черте города потеряли меньше, чем немцы. Итог неплохой.
По предварительным данным, пленных в самом Могилеве взяли около двух тысяч. Если бы немцы вчера пошли на капитуляцию, еще несколько тысяч остались бы живы. И мы тоже сегодняшних потерь не понесли бы!
Когда предъявляешь ультиматум и ждешь, не воюешь, а потом, не получив ответа, продолжаешь молотить, пока не кончишь, чувство у военного человека двойное. Досада за собственные потери, которых могло не быть, если б в ответ на твои условия вышли с белым флагом. И, конечно, злость на противника за эти потери, за то, что он продолжал, как это говорится, бессмысленное сопротивление. Но как ни злись, бессмысленное-то бессмысленное, да не совсем! Потому что те, кого он убил у тебя в этот последний день, лежат в земле и уже не пойдут с тобой дальше, ни на Минск, ни на Варшаву, ни на Берлин. И в этом самая горькая горечь!
Немецкой техники набили много и вчера и сегодня. И в Могилеве и за Могилевом. Особенно по дороге на Минск. Пришлось давать своей пехоте колонные пути слева и справа от этой дороги, а то не пройдешь! А чтоб протащить по ней артиллерию, сейчас саперы работают — разграждают.
Когда проезжал по городу, на главной улице, среди разбитых и полуразбитых домов, увидел уцелевшие вывески. При немцах тут, в Могилеве, водилась кое-какая торговлишка, лепились по магазинчикам вылезшие из подполья лавочники; было здесь и свечное производство, и комиссионный магазин какого-то А.Дуплака, и чье-то, не разобрать чье, потому что полвывески оторвано снарядом, кафе…
Увидел все это и вспомнил двадцатый год — ноябрьский, холодный не по-крымскому день, когда после Перекопа, догоняя бежавших белых, вошли в Симферополь и увидели главную улицу с заколоченными, ободранными, но все же побогаче этих, могилевских, магазинами, лавками и лавчонками с еще оставшимися на вывесках следами всего того, что жило там при Врангеле…
Вспомнил тогдашние свои чувства — молодого, двадцатипятилетнего человека, только недавно взорвавшего старый мир и добивавшего его там, в Крыму. Вспомнил и подумал о том, о чем среди всех военных забот порой забывалось: нет, не просто — мы и немцы! Не только это! Есть еще и свои тараканы, свои клопы! Дохленькие, уж, казалось, так присушенные временем, что одна шелуха осталась, а все же ожившие, сумевшие, открывшие свою небогатую торговлишку. Жили при немцах навряд ли так уж сладко — в страхе и на цыпочках. А все же хоть и на цыпочках, но питали надежду на возвращение старого, разбитого в семнадцатом году… Хоть какого-никакого, на любых условиях…
Когда около вокзала командир дивизии представлял отличившихся солдат, которые взяли в плен самых последних немцев, Серпилин в одном из них, сержанте, по фамилии и выговору угадал касимовского татарина, земляка матери, и заговорил с ним по-татарски. Сержант от неожиданности смотрел на Серпилина так, словно стоящий перед ним командующий армией — это одно, а говорит внутри него по-татарски кто-то другой. Только потом сообразил и откликнулся. Оказался и правда касимовский.