Мы возили молоко также в Кренцберг, пастору Лекшейдту из церкви Мелантхон. Тот с утра играл на органе, чтобы заглушить вой сирен, грохот зениток и рев американских самолетов. Хозяин Пагановска, сгружая для пастора бидон, подпевал "Из самой глубины страждущего сердца взываю". Кстати, я теперь не лютеранин. Перешел в католичество. С испанцами, которых в полуроте треть, и филиппинцами веселее.
   Ну вот, у Лекшейдта на дворе обретались беженки, которыми руководила врачиха Мария Дюрант-Вевер. Имя показалось мне таким прекрасным, что наших трех коров я переименовал - Мария, Дюрант и Вевер. Все немецкие женщины, обещала врачиха, будут более или менее изнасилованы русскими монголами, если они придут. Хозяин Пагановска, которому она никогда не платила за молоко, сказал, что жаднющая баба сама мечтает быть более или менее изнасилованной более или менее несколькими русскими монголами сразу. Я ещё подумал, что мой хозяин пораженец и следовало бы сказать об этом пастору.
   Теперь подхожу к главному.
   На рассвете 22 марта 1945 года в Берлине похолодало, стоял туман. В районе Рейхштрассе мы тащились в хвосте колонны грузовиков с ящиками, обтянутыми стальной лентой, а также картинами, мебелью и скульптурами. Машины шли медленно. Я спрыгнул с нашей телеги, уцепился за борт последнего и снял с него какой-то футляр. Охраны не было. В футляре находился деревянный кулак, покрытый позолотой... Поразительно, что этот предмет ещё остается у меня. Но о его значении - позже...
   28 марта самолеты впервые прилетели бомбить Берлин с востока, а не запада. Из-за этого зенитные батареи вступили с опозданием. Летчики действовали иначе, чем американские. Резали крыльями по крышам, а не сбрасывали бомбы с высоты. "Русские", - сказал хозяин Пагановска и впервые отправился в бомбоубежище днем. Хозяйка же отказалась уйти из очереди за пайком и получила его на удивление быстро, потому что почти все разбежались, чего раньше не бывало. После этого к нам поступило распоряжение перегнать коров на территорию зоопарка. Горилла Понго за два дня русских налетов потеряла 22 кило из своих 240. Господин старший зоолог доктор Вальтер Вендт считал её в общем-то в безопасности. Воровали на мясо многих животных, но жрать гориллу все равно как людоедствовать.
   30 марта на святую пятницу перед Пасхой на меня одели форму фольксштурма. С Пагановска я распрощался. От русской канонады сама по себе принялась выть сирена воздушной тревоги на посту наблюдения, который мы охраняли. А в понедельник рухнула от снарядов церковь Мелантхон. Пастор Лекшейдт служил общую панихиду над братской могилой. Мне нужно было поговорить с ним о своем будущем. Мне исполнилось четырнадцать, я был сирота, поскольку отец погиб в Польше, а мать отравилась от жадности старыми консервами. Пастор заменял мне родственников. Но после панихиды к нему подошла девочка, которая плакала, потому что её брат был эсэсовцем и не признавал церкви. Она хотела узнать, можно ли за него молиться. Пастор сказал, что Господь не отворачивается ни от кого.
   Чтобы поблагодарить за доброту к брату, девочка отдала пастору плакат, из которого можно было делать кульки для пайка. Обычный, с надписью "Германия победит!" Девочка выглядела такой жалкой, что я решил драться с русскими всерьез, а то эти монголы в случае своей победы в самом деле её изнасилуют. Говорят, что у них на уме только шнапс да бабы. Все остальное, в том числе и собственность, у них запрещены. Пастор подарил мне бутылку шампанского, наказав не пить, а чистить зубы. Порошка больше не выдавали, а запас вина в церковном подвале сохранился. Я распил бутылку с Рудольфом Решке, коллегой по фольксштурму, с которым потом мы покатили трамваем в последний работавший кинотеатр в Шарлоттенбурге, где показывали "Большой номер" про цирк, да ещё в цвете.
   21 апреля командир фольксштурма Дитер фон Хальт построил на Олимпийском стадионе всех, кто оставался после тяжелых боев в живых и на ногах. Он сказал, чтобы каждый шел куда заблагорассудится. Перед этим нам прислали итальянские патроны, которые к нашим винтовкам не подходили... Пастор Лекшейдт после всего, что пережил наш батальон, показался мне идиотом. Он теперь жил в подвале, куда ему перетащили из дома пианино. Когда я подошел к подвалу, он пререкался с экономкой. Ему хотелось петь псалом девяностый со слов "Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний...", а она настаивала на сорок шестом - "Бог нам прибежище и сила..."
   Я решил не заходить и подался в кондитерскую в районе Дальвитц-Хофф-гартен. Старик-подавальщик сказал, что осталось лишь три бутылки с сиропом. Я достал "люгер" и спросил: "Кафе это или не кафе?" Из-под прилавка появилась банка с сардинами. Я их сожрал прямо у стойки. Тогда одна посетительница стала возмущаться, что член фольксштурма ведет себя, как американский гангстер. Мне не мешали есть в окопах даже мины, чего там обращать внимания на старую задницу!
   Вторую банку сардин я не стал просить, а просто зашел за стойку и взял. Там было их штук пять, завернутых в газету "Фолькишер беобахтер". Я ел и читал оказавшееся на обрывке сообщение, что разведкой перехвачен приказ русского маршала Жукова. Берлинцы, не погибшие на баррикадах, будут депортированы в трудовые лагеря в Сибири, а женщины отданы во вторые и третьи жены русским монголам в мусульманской Киргизии. От сытости я задремал. А когда выбрался из заведения, вспомнил, что спросонья оставил на столике "люгер". Но эта смешная вещица в боях только мешала. Зато оставались три заряда к панцерфаусту. Несколько раз я намеревался выбросить из ранца деревянный кулак. Но почему-то не решался. Сухое дерево было легким. Может, поэтому. И кроме того, я стал относиться к этой чурке, как к талисману...
   Рано утром следующего дня на перекресток у Кюрштрассе, охранявшийся взводом эсэсовцев, к которым я прибился из-за жратвы, выскочил русский танк. Он едва развернул башню, когда схлопотал прямое попадание. У оставшегося в живых водителя в карманах нашли снимки главных монументов Берлина. Странно, но этот первый в моей жизни военнопленный выглядел спокойнее нас, которым предстояло его прикончить. Он оказался белесым и очень похожим на Решке, которого засыпало у Шпиттельмаркета, когда мы отсыпались в развалинах. Рыжий фельдфебель похлопал танкиста по плечу и показал жестом, что он может идти куда хочет. Русский попытался вроде улыбнуться, а когда повернулся спиной, рыжий кончил его одним выстрелом. Я решил, что буду таким же милосердным в будущем.
   После этого со мной произошло нечто странное. Начался страшный бой. Я истратил заряды. Я будто не слышал и не видел ничего вокруг. Меня просто начало затягивать в сон. Я отыскал лаз в подвал и улегся на полу. Мне приснился парад гитлерюгенда в 1943 году, когда мы в едином порыве кричали слова горячей любви к фюреру. Никогда не забуду этот день! Счастливейший в жизни.
   Я пробудился с ощущением чего-то ненормального. Выбравшись, чуть не ослеп от яркого солнца. И всюду трупы. Самое невероятное, что они оказались уложены рядами, возле каждого винтовка или панцерфауст...
   До захода солнца мне удалось пробраться к Шарлоттенбургу. Из разговоров эсэсовцев выходило, что где-то здесь кончалось русское окружение. Но я все равно дважды пересекал их линии. Наверное, из-за моей молодости я прошел беспрепятственно. Наших они строили в рабочие команды. В одном месте я наткнулся на труп гражданского. Снял с него серый костюм. Ботинки его уже украли. В кармане пиджака оказался пистолет Р-38. Я выстрелил в лицо трупа три раза или сколько, не помню, и сунул в свой брошенный рядом мундир мое удостоверение фольксштурма. О таких трюках я слышал тоже из разговоров эсэсовцев. Больше Дитер Пфлаум не существовал. Думал, если так пойдет и дальше, доберусь до швейцарской границы, лишь бы разжиться жратвой. В Сибирь к киргизам в трудовые лагеря мне совсем не хотелось.
   Неподалеку от Регенсбурга я забрался в стог сена. Мне показалось, что я вовсе не спал, когда почувствовал острую боль в заднице. Кто-то колол стог штыком. Не следовало бы поднимать руки, а я это сделал. И, кроме того, я оставил себе Р-38. Передо мной стояли четверо, в американской форме, но со значками "Свободной Франции". На немецком они потребовали бумаги. Я ответил по-французски, что у меня их нет. Конечно, они вытянули пистолет из моего кармана. Да и сапоги на мне оставались. Старший сказал: "Иди с нами, без глупостей, иначе - пуля". Деревянный кулак, повертев, бросили назад в мой мешок.
   У Штутгарта меня сдали полевой жандармерии, опять обыскали и втолкнули в каменный сарай, где набралось человек пятьдесят наших. Утром покормили и перевезли на территорию Франции только тех, кто выглядел физически здоровым и имел боевой опыт. Поместили за колючую проволоку возле Лиона. Обрили головы, под мышками и в паху. Не дали даже палаток. Полевые жандармы допрашивали круглосуточно. Вопросы всем были одинаковые: в каких войсках и где воевал, боевой опыт. Сверяли с фотографиями. Один оказался на кого-то похожим, и больше его не видели.
   Десять дней жрали одну свеклу. Еще день-два, и я бы решился развести костерок из позолоченного кулака. Ночи стояли холодные... На одиннадцатый выстроили на плацу, где польский сержант с нашивками 13-й полубригады Иностранного легиона выкрикивал команды по-немецки. Он орал, что Легион для нас единственное возможное будущее, при этом национальность и гражданство не имеют значения. Добровольцы после истечения срока вербовки получают французский паспорт. А закончил поляк заявлением: или легион, или подыхайте на свекле в лагере. Из трехсот пятидесяти человек, гнивших за колючей проволокой, вызвались более сотни. Думаю, им что-то приходилось скрывать...
   Я сказал, что мое имя - Бруно Лябасти. Так звали преподавателя французского языка в школе, хотя он считался чистокровным немцем. Я заявил также, что мне восемнадцать... Жандарм сказал, что не восемнадцать, а двадцать, иначе я - несовершеннолетний. Так мне прибавили шесть лет.
   Учебный лагерь, где я пишу сегодня, 4 января 1946 года, располагается в Алжире, у Сиди-Бель-Аббеса. Новый год мы отпраздновали броском с полной выкладкой на 50 километров по пустыне. Никто в походе не сказал нам, когда наступил новый год, а часов у меня, да и у других нет. Я встал в очередь на татуировку "Легион - моя родина". Вовсю бреюсь. Говорят, послезавтра отправка, но куда - никто не знает... Кормят здорово."
   Начиная дремать над рукописью, Барбара подумала, какая никчемная и грустная жизнь складывалась у поколения Бруно. Пачку тонкой, почти сигаретной бумаги он, наверное, сворачивал в трубку, которою расплющило в ранце. На сгибах обветшавшие листки протерлись. В те далекие времена писали чернильными карандашами, строчки от жары и влажности расползлись кляксами.
   Когда зазвонил телефон, часы показывали двенадцатый час ночи.
   Барбара перепроверила время на ручных часах.
   - Говорит Клео Сурапато, госпожа Чунг, - услышала она в трубке. Доброй ночи. Простите за позднее беспокойство. Хи-хи-хи... Самые почтительные извинения.
   - Какие церемонии, почтенный господин Сурапато! Весьма лестно внимание такой особы...
   Говорили по-китайски, поэтому диалог не казался приторным. Возможно, он был даже излишне формальным, учитывая давность их деловых отношений. Барбара провела ладонью по лбу, следовало сосредоточиться. Старая финансовая гиена Клео Сурапато вылезала из зарослей только за добычей.
   - Над чем работает уважаемая госпожа? Завтра опять прочтем в газете нечто несомненно талантливое и острое? Хи-хи...
   - О, большое спасибо, вы незаслуженно переоцениваете мое скромное дарование... Итак, господин Сурапато?
   - Госпожа Чунг, вас, возможно, заинтересует тема преследования серьезных финансистов со стороны... скажем... скажем...
   - Людей, которые хотели бы подсунуть в их авуары крупные, однако, стыдливые деньги...
   - С надвинутой на глаза шляпой! Ха-ха-ха! Вы запустили в обиход журналистскую находку, которой теперь пользуются все! Так как насчет беседы, скажем, около двух пополудни завтра?
   - В субботу вы не отдыхаете, господин Сурапато?
   - Ай-я... Отдохни денек - и одни убытки.
   - Я хотела бы поздравить вас с удачной покупкой.
   - Ай-я... Кулак с древка героических высокочтимых предков? Неоценимо лестно ваше несомненно талантливое сообщение об этом примечательном явлении в деловой и художественной жизни! Спасибо и спокойной ночи, возобновляю почтительные извинения...
   "Приглашение прогуляться с бандитом", подумала Барбара. И вспомнила деревянный кулак с позолотой в записках Бруно... Значит, раритет ведет происхождение с тех далеких лет и появился в здешних краях вместе с Лябасти? Другими словами, строительно-подрядные дутые компании "Голь и Ко" и "Ли Хэ Пин", акциями которых расплатились за реликвию, - совместная афера Бруно и Клео?
   Барбара спустила ноги с дивана, нащупала шлепанцы, уменьшила, проходя мимо кондиционера, скорость подачи прохладного воздуха, раздвинула ширму, прикрывавшую "Мефисто". Она запустила компьютер и вызвала справку из электронной "Британской энциклопедии": "Знамена восставших в начале века китайских националистов - "боксеров" - после их разгрома объединенными европейскими силами подавления достались немецкому контингенту и были вывезены в Берлинский исторический музей". Затем Барбара заложила в память компьютера догадку о совместной афере Сурапато и Бруно как версию под грифом "Только для себя". Включила было копировальную машину, да вспомнила, что записки отданы насовсем.
   Но почему так решительно и бесповоротно Бруно сбрасывает свое прошлое? Необычным для людей его круга казалось теперь и приглашение на прогулочную джонку, а не на частную яхту, чтобы сделать такое серьезное предложение... Будто ищет для себя новый путь. Путь в новую жизнь? И хлопает дверью, всучив простакам акции "Голь и Ко" и "Ли Хэ Пин", не стоящие даже той типографской бумаги, на которой отпечатаны?
   Вновь станет немцем, Дитером Пфлаумом?
   Документ вызывал теперь интерес.
   После длинного рассказа об Алжире шли короткие заметки.
   "...20 января 1947 года. Прибыли в Марсель, который встретил снегом. Расселили в казармах, вода только холодная, совсем не роскошь после Африки. Бездельничаем, отчего падает дисциплина. Сделал себе третью татуировку: львиную морду на правой ключице. Получил на это право - отличился на стрельбах.
   13 февраля. Борт парохода "Жоффр". На него загнали в 10 утра. Перед этим несколько часов под мокрым снегом, вытянувшись цепочкой, передавали из рук в руки личное барахло по трапу. Не проще было бы, если каждый тащил свой мешок сам? В отсеке выбрал лежбище в четвертом ярусе коек. Приходиться заниматься акробатикой, чтобы, залезая туда, не расшибить череп о какой-то стальной выступ, зато выше меня - никого. Могу спокойно разложить вещи на трубе, и есть место на кронштейне для моего "кулака". Я считаю его талисманом. Подумать только, я ни разу не был ранен!
   Когда отходили, на пирсе жалкая кучка провожающих - в основном, офицерские "курочки". Родственников нет ни у кого! Поэтому никто и не вышел из трюма посмотреть, как отваливаем. Так и валялись на нарах, драли горло обычным репертуаром вроде "Будэна". Я перекрестился на Нотр-Дам-де-ля-Гард, потому что уже полтора года как католик.
   ...Берег Сицилии похож на сад, всюду лимонные деревья. У кромки прибоя длинный красивый пляж, над которым тянутся дворцы и виллы, множество лодок на песчаном пляже. Впечатление бесконечного спокойствия, счастья, вечной солнечности. Когда-нибудь вернусь сюда и закончу дни в ничегонеделанье. Французы говорят, что люди здесь глупые и ленивые. Ну и что? Так чудесно будет у голубого моря, среди зелени, в роскошном доме погрязать в лени и глупости!
   24 февраля около 5 утра притащились в Джибути. Устроили смотр белья, оружия и прочего, поскольку фельдфебели не знали, чем заняться. Еще в море начались склоки. Я уже подрался с тем, который спит подо мной. А ведь он тоже немец...
   ...Первый раз видел летающих рыб! Как раз на подходе к Сингапуру, в порту которого здания поднимаются из воды. Вижу множество бакенов, скопления джонок, домишки, горбатые мостики через ручьи и реку. А ночью разразилась феерия огней - красных, синих, зеленых, желтых! Снялись с якоря до рассвета. Думаю, потому, что могли начаться побеги.
   27 февраля, четверг. Прошли острова Пуло-Кондор, это опять Франция, но азиатская. Говорят, что там есть тюрьма. Под голубым небом изумрудные волны. Сильная качка. В снастях свистит. На губах соль. Вечером встали напротив мыса Сен-Жак в ожидании, когда поднимется вода в реке Сайгон.
   ...В Сайгоне есть все! Рис, чай, кофе, кожаная обувь, пара которой стоит сто двадцать пиастров, но действительно отличная. Командиру полубригады здесь платят одиннадцать тысяч франков в месяц. Мое жалованье не сравнить. Но и оно может стать значительной суммой, если знать, как менять пиастры на франки. Когда пиастры высылаешь во Францию, за один дают семнадцать франков вместо обычных десяти. А если их выслать, скажем, в Марсель "курочке", потом вернуть и снова обменять и так далее?
   Эта мысль не дает мне покоя. Обдумал её со всех сторон, усевшись на табуретке за кофе со льдом в китайской супной на рынке. Мимо гнали черных поросят, сквозь их продырявленные уши была пропущена бечевка. Уток гоняют тоже стадом по улицам! Да и в гарнизоне жратва не в пример африканской или марсельской. На завтрак сегодня были настоящий кофе, хлеб с маслом и бананы, в полдень дали мясо с рисом, сардины, салат и настоящий чай, а вечером - опять...
   Никогда не видел такого огромного количества дураков в администрации. Здесь для них рай.
   13 марта. В шесть утра выехали на бронемашине, колеса которой приспособлены для движения по рельсам. Мы - боевое охранение поезда. За столько месяцев впервые оказался на природе среди деревьев, пусть хоть и чужих... Перед закатом встали. Ночью джунгли не спят. Москиты летают, цикады, даже поют какие-то птицы. И время от времени из зарослей - странные вопли, то ли совы, то ли огромной ящерицы, то ли ещё каких-то тварей. Чтобы успокоиться, намечал три-четыре ориентира и наблюдал - движутся или нет? Чуть не выстрелил в огромную крысу, шуршавшую в траве... Раньше думал, что тамтамы есть только в Африке. И тут ночью гудят, но в другом ритме. Командир сказал, что местные передают сообщения о нашем передвижении. Вдали разрозненные пулеметные очереди...
   Прочитали приказ: запрещено иметь более одного автомата на разведгруппу, запрещено брать тяжелые пулеметы на прочесывание деревень. Чтобы не попали в руки противника. Однако все знают: запрещено, чтобы не продавали пулеметы этому противнику... Старший сержант за сорок процентов от выручки подписывает акт о пропаже, скажем, в болоте пулемета "Бренн", который особенно ценят вьетнамцы..."
   Барбара процарапала ноготком отметину возле рассуждений о разнице курсов французского франка и индокитайского пиастра при переводе денег легионерами в метрополию.
   Зеленоватое насекомое на часах трепыхало крылышками вокруг цифры "три".
   3
   К шести вечера выцветшее от зноя небо над Сингапуром сгустилось, стало янтарным. В западной стороне полыхали яростные зарницы.
   Бруно набил "сверхлегким" табаком трубку, постоял, делая глубокие затяжки, возле окна. Его всегда тянуло устраивать потаенные лежбища на верхних этажах прибрежных гостиниц. С двадцатого этажа "Герцог-отеля" город и море расстилались до горизонта, порождая ложное ощущение безграничной свободы в безграничном пространстве... Правда, вечерами этому чувству долго жить не приходилось. Бруно по опыту знал, что янтарь быстро превратится в багрянец и акваторию порта зальет кроваво-красный закат, в котором, словно в раскаленном металле, расплавятся суда на рейде. Потом упадет мгла, начнется пляска проблесковых огней катеров и джонок, пульсация всполохов нефтеперегонных заводов за островами, побегут неоновые надписи над гостиничным комплексом "Мандарин" за заливом. Накатит щемящее чувство одиночества, почти обиды на рекламные обещания праздника, который никогда не приходит.
   Предполагал ли Бруно, всматриваясь в эту гавань и этот город полвека назад с ржавой палубы "Жоффра", накренившегося от скопления солдат на одном борту, что кончит свои дни именно здесь?
   Сумасшедшие закаты наступают в тропиках в апреле. И первый такой закат, увиденный Бруно, совпал с мыслью о смерти.
   ...Грациозная гадина с синей головой и медными пятнами на лоснящейся зеленоватой шкуре скользнула из-под ботинка. Раздраженно шурша пожухлой листвой, исчезла в кустарнике. Бруно придержал шаг, отставая от цепи. На задворках вьетнамской деревушки, которую прочесывали легионеры, влажный ветер гнул высокую траву и бутоны ярких цветов, хлопал выстиранным бельем на бамбуковой жерди.
   Бруно огляделся. Вокруг раскачивались пологие волны холмов. На самом высоком в чаше бетонного лотоса восседал каркас недолепленного Будды. Внизу коричневым шарфом, брошенным на зеленые рисовые чеки, вилась дорога, на которой стояли бронетранспортеры. По огромному небу простирался закат, цветовыми ужасами похожий на атомный взрыв из учебного фильма.
   Бруно отлично помнил, в какую тоску он впал в тот ничем не примечательный, в общем-то, день. Он вдруг уверовал в неминуемую гибель в чужой и враждебной стране.
   Позже врач объяснил ему, что подобные настроения связаны с непривычно резким для северян переходом в тропических широтах от света к ночи. По диаграммам действительно выходило, что если бой шел на закате, потери возрастали без видимых причин именно в сумерках...
   Закат угас, оконный глянец вылизывали отражавшиеся в нем языки пламени.
   Бруно жег личный архив.
   "Воспоминания горят.
   Предчувствия прогорают.
   Только нынешний день уцелеет в ночном пожаре..."
   Нынешним днем в душе поселилась болезнь, которую он ощущал почти физически. Самурай и поэт Сюнтаро, написавший эти любимые Бруно строки, вынимал слова из горьких запасников памяти.
   Выведенные перламутровыми иероглифами на дощечке из черного лакового дерева стихи были прощальным подарком Легиона. Каптенармус просто скупал в антикварной лавке что приглянется из местной экзотики - для вручения героям, выходящим вчистую.
   Бруно усмехнулся, припомнив первую гражданскую работу после демобилизации. Четыре часа, меняя бобины, снимал кинокамерой горящие поленья в камине, временно сложенном в холле гостиницы "Тропикана" в китайском квартале Сайгона. Ленту предполагалось прокрутить по телевидению, передачи которого только что начались, в рождественскую ночь. Голубой экран превращался в чрево камина. Несколько часов - только поленья и пламя, да музыка. Черно-белые поленья. Черно-белое пламя. Черно-белый уют, создающий среди бескрайних топей рисовых чеков, джунглей и гевейных рощ иллюзию заснеженных долин и зимней свежести у изнывающих от духоты людей в рубашках с короткими рукавами.
   Восемь лет спустя после вступления в легион... Тогда он обладал первым миллионом. Поэтому снимал камин потехи ради. Рене, дочь генерала де Шамон-Гитри, считала, что она на пятом месяце, а чтобы старик не бесновался, давая согласие на брак, Бруно следовало представить кем угодно, только не спекулянтом валютой. Решили - кинооператором. У отставного вояки, прожившего тридцать лет в Индокитае, за сорок лет службы побывавшего в плену у немцев, англичан, японцев и китайцев, после национализации каучуковых плантаций в Камбодже, а затем в Кохинхине случились два инфаркта. Приходилось щадить старика. Хотя бы из-за его большой пенсии.
   Гонорар за ленту промотали в ресторане "Дракон" на верхотуре гостиницы "Мажестик". Управляющий клялся, что устроил тот же кабинет, где обедал в начале века в кампании японской замужней дамы русский наследник, путешествовавший по Азии. Во всяком случае на стене висела гравюра, изображающая ревнивого самурая с мечом, занесенным над головой будущего последнего русского царя во время его визита в японскую столицу Киото.
   Ночевать остались в гостинице - в номере с бассейном...
   Он как раз сжигал фотографии, на которых Рене снималась в тот вечер обнаженной. По бумагам Бруно исполнилось двадцать семь, в действительности двадцать один, а ей было тридцать пять. Живот у неё и в самом деле выделялся. В его жизни она стала первой белой женщиной, европейкой, и с ней он осознал, что у белого должна быть белая... Желтые казались игрушечными.
   Как сложилось бы с Барбарой?
   Старые фотографии не разгорались, чадили. Бруно задержал перед глазами ветхие листки, оказавшиеся в том же пакете. Всмотрелся. Записки относились к дням, когда он наступил на змею.
   "...марта - 2 апреля 1947 года. Если деревню спалить, остается квадрат утрамбованной земли, посыпанной пеплом. Никакой металлической утвари. Иногда под ногами битые горшки... Зато наши грузовики в четыре яруса завешаны собранной данью - визжащими свиньями. Хрюшек привязывают за ноги. Вонь ужасающая, но наемники-кхмеры наслаждаются под этот аромат арбузом.
   Ружей азиатам не выдаем, только пики. Армия Аттилы!
   Через пять километров уперлись в болото. Пехота из мобилизованных скисает. Погружаюсь в трясину до колен, вода до ремня. Пулемет "Бренн", чешского производства, тащим по очереди, он кочует с одного фланга цепи на другой... Солнце жарит. Жажда мучительная. Штаны в паху забиты жирным илом.
   Двигаемся только мы, легионеры. Ни парашютистов, ни местной пехоты рядом нет. Отстали. Нам за такой поход платят особо. Стараюсь думать о том, что завтра день выдачи, о том, как соберу у всех желающих по полторы сотни пиастров для отправки во Францию. Обменный курс по-прежнему в нашу пользу...