А потом, в третьем часу пополудни, площадь пустеет: «народ весь спустился вниз к реке и расселся на бесчисленное множество лодок, готовых к отплытию вслед за великим угодником». А там, уже в ночь под праздник, несметные толпы не только русских, но и вотяков, черемис, татар заполняют берега широко разлившейся Вятки. Пойменные луга скрыты еще под полой водой, и зелеными островами глядятся на бескрайнем водном зеркале рощи и боры на низменном правом берегу, и отражается в этом зеркале заречная слобода Дымково. Икона на богатом дощанике отправляется по реке, описывает это «шествие» Герцен, «с нею архиерей и все духовенство в полном облачении. Сотни всякого рода лодок, дощаников, комяг, наполненных крестьянами и крестьянками, вотяками, мещанами, пестро двигаются за плывущим образом. И впереди всех — губернаторская расшива, покрытая красным сукном... Десятки тысяч народа из близких и дальних уездов ждут образа на Великой роке. Все это кочует шумными толпами около небольшой деревни, и, что всего страннее, толпы некрещеных вотяков и черемис, даже татар, приходят молиться иконе. Зато и праздник имеет чисто языческий вид».
   «Народный праздник», «дикое», но поразительное зрелище, какое-то удивительное «духовное торжество» — таково было впечатление Герцена. Сходное, но еще неясное чувство испытывал и Салтыков при виде этой пестрой, движущейся, сверкающей картины народного ликующего праздника и весеннего ликования природы. Томил и волновал душу вопрос, на который пока не было ответа: какая сила столь властно влечет эти толпы, каков смысл их стремлений, их веры?
   Но все же это был праздник, какой-то особый, исключительный день, а чем же живет народная масса изо дня в день, из года в год, ведь в ее говоре явно слышатся порой «самые странные, самые фальшивые ноты», в ее «гуле» — «жалобные и молящие», «трезвые и суровые тоны»?
   Итак, летом 1850 года Салтыков деятельно готовит Вятскую выставку плодов народного, крестьянского труда. «Распорядитель» выставки увлечен новым поручением. Это уже не бесконечные вереницы отупляющих бумаг. Повеяло родным, близким: он ведь не новичок в сельском хозяйстве. Через местные сельские власти обращается Салтыков к крестьянам: «Везите на выставку все, что у вас есть, что производите и обрабатываете». Салтыков заботливо и внимательно отбирает экспонаты, беспокоится о помещении, в котором должна разместиться выставка. Слово главного распорядителя было решающим и, как мы сказали бы теперь, «при награждении победителей»: все медали выставки и большая часть денежных наград были отданы крестьянам. Перед Салтыковым открылась редкая возможность посмотреть на экономический быт народа уже и с более обширной, высокой точки зрения, с целью некоторых обобщений: недаром столь богато размышлениями и выводами то описание выставки, которое публикует в начале следующего 1851 года Салтыков в «Вятских губернских ведомостях» и «Журнале министерства государственных имуществ».
   Этот министерский орган назвал организованную Салтыковым выставку «одною из наиболее изобильных, благоустренных и поучительных во всей империи». Это «изобилие), однако, не обмануло трезво мыслившего Салтыкова. Выставка, конечно, поучительна, но скорее именно потому, что показала „младенческое“, „недостаточное состояние сельской промышленности в Вятской губернии“. Где же причины этой „недостаточности“? Салтыков может сравнить Вятскую губернию с другими губерниями средней России, участвовавшими в выставке, а также с родной ему Тверской. Что же оказывается? Постоянный, еще со времен петрашевства, интерес Салтыкова к экономическим вопросам дает себя знать и в анализе „общественных отношений“ и „сельской промышленности“ Вятской губернии. На обширных ее просторах нет помещичьего землевладения, а потому нет и крупных хозяйств, ибо в дореформенной России крупным могло быть лишь хозяйство помещичье (такую хозяйственную „машинищу“ соорудила, например, Ольга Михайловна Салтыкова). А ведь „свойство самих улучшений в сфере сельского хозяйства таково, — пишет Салтыков, — что они возможны и приносят действительную пользу только в тех случаях, когда они делаются в больших размерах и на значительных пространствах“. Наделы же государственных крестьян — основного сельского населения губернии — невелики, землевладение раздроблено. Конечно, в условиях небольшого хозяйства возможен лучший за ним уход благодаря „личным трудам и достоинствам хозяина“. Но много ли даст „личный труд“? Для хозяйственных улучшений необходимы материальные средства, которые даже у зажиточного хозяина уходят полностью на содержание себя и своего семейства. Да и сложившийся веками косный уклад крестьянской жизни, крестьянское сознание таковы, что „класс крестьян, как менее других образованный, с недоверчивостью смотрит на все нововведения, предпочитая испытанное уже веками и опытом нововведению, может быть, и полезному, но, во всяком случае, неверному...“ Но что же, неужели поэтому помещичье землевладение предпочтительнее? Вряд ли можно заподозрить Салтыкова в том, что он хочет доказать такую мысль. Ведь помещичье землевладение, а следовательно, и помещичье хозяйство, крупное ли, мелкое ли, покоилось на мужицкой спине, а вовсе не на „улучшениях“ и „нововведениях“, и Салтыков, сын богатейшей помещицы, владевшей десятками тысяч десятин земли и тысячами крепостных крестьян, не мог не видеть этого. Где же выход, что надо сделать, чтобы вывести российское сельское хозяйство, и не только вятское, из „младенческого состояния“? Ответ на этот вопрос Салтыков будет искать в продолжение всей жизни, всего творчества.
   Выставка была открыта с 15 августа по 1 сентября. Именно в эти дни из Петербурга шло предписание министра внутренних дел об утверждении Салтыкова, по ходатайству губернатора, советником Губернского правления. Это было уже весьма значительное повышение по службе (хотя чин его по-прежнему оставался незначительным — титулярный советник), особенно если учесть, что ему предстояло возглавить в Губернском правлении очень важное — хозяйственное отделение.
   Двадцать чиновников ждало своего нового начальника на втором этаже одного из корпусов присутственных мест. Ждало его и бесчисленное множество дел (а значит, и бумаг), ведавшихся тремя «столами» хозяйственного отделения. Чем только не предстояло заниматься Салтыкову: городское хозяйство, казенные недоимки, рекрутская и земская повинности, народное продовольствие, лесное хозяйство, воинский постой...
   Приступая к исполнению своих новых обязанностей со всей серьезностью и присущей ему ответственностью, Салтыков сразу же просит брата прислать необходимые тома Свода законов.
   Прошла осень, наступала еще одна зима, уже третья зима его изгнания. Он опять с головой погружается в деловые бумаги — теперь уже бумаги Губернского правления. Это тоже своего рода забвение, самооглушение, опиум — та же водка, те же карты, бостон, вист, преферанс — у губернатора, вице-губернатора, в «благородном собрании»!
   15 января 1851 года ему исполняется двадцать пять лет. Через педелю он пишет брату Дмитрию: я «гибну среди нелепых бумаг Губернского правления и подлейшего бостона».
   Не надеясь уже на успех новых ходатайств, после второго императорского окрика: «рано», недовольная нежеланием сына жениться по ее выбору на богатой помещичьей дочке, Ольга Михайловна шлет в Вятку грозное письмо: раздраженно и сердито она прямо пишет, что ей уже тягостно продолжать бесплодные попытки, да к тому же угрожает лишить сына денежной помощи, оставив на советницком жалованье. «Неужели мое дело так безнадежно?» — с тревогой спрашивает Салтыков брата. «Бросили меня все, и знакомые и родные...» — горько жалуется он в другом письме, но тут же прибавляет гневно: родители «думают, что я как советник должен иметь посторонние доходы; если это так, то они ошибаются, потому что никогда рука моя не осквернится взяточничеством» (22 января). А еще через неделю: «...я так сделался ко всему равнодушен, что меня интересует только одно: быть в Петербурге». Маменька и брат Дмитрий никак не хотят и не могут понять эту неутолимую тоску по Петербургу, эту жажду освобождения из Вятки: ведь он не просто какой-то ссыльный, а советник, а о такой карьере даже в Петербурге можно было только мечтать.
   Состояние его духа, его душевные настроения колеблются; сменяют друг друга подъемы и спады. Он пропадает, гибнет, отчаивается среди нелепых бумаг, за столом советника или за зеленым карточным столом. Но и с тем вместе он не позволяет себе быть равнодушным, когда речь идет об общественном благе, в гражданском служении которому видит смысл своей службы. Он искренне предан тому делу, которому волею судеб вынужден подчинить свою жизнь, он забывается в деле, но и увлечен им, и даже гордится тем, что приносит пользу: «...я службу свою считаю далеко не бесполезною в той сфере, в которой я действую, хотя уже по одному тому, что я служу честно» (Д. Е. Салтыкову, 19 февраля 1851).
   Он забывается в деле, когда его делает, и проклинает, сомневается, хандрит, когда дела нет, когда тонет в болоте нелепостей и окружающего бездельничества. Где-то в глубинах терзающегося духа хранится смутное знание другой судьбы, другого предназначения. Быть в Петербурге — не быть в Вятке, без этого предназначение не осуществится. Больше того, как это ни странно, даже быть в Оренбурге, в Иркутске, в Уфе — уже путь к освобождению, к истинной судьбе; но главное — не быть в Вятке. К этому направлены все помыслы — наперекор высочайшей воле, которую надо преодолеть, победить во что бы то ни стало. И здесь тем более не место равнодушию и примирению.
   Публикация статьи о Вятской выставке совпала с усиленной работой над составлением очередного годового отчета, которое вновь поручено Салтыкову губернатором. Вновь накапливаются на его письменном столе из разных присутственных мест — губернских и уездных, горы всяческих донесений, справок, статистических сведений. Уже одна эта бездонность и неисчерпаемость бумажного моря способна привести в отчаяние, лишить покоя, особенно при таком нетерпеливом характере, каков у молодого советника. К тому же все приходится делать самому, без помощи столь необходимых способных и понятливых сотрудников. Чиновники же, просиживающие целые дни в «присутствии» Губернского правления, только раздражают и мутят душу, не без их помощи «все крайне неустроено и запущено».
   «Части» административного и общественного управления, хозяйство городов, «сельская промышленность», делопроизводство — все это подвергается строгому и проницательному разбору. «Работы такая гибель, что я решительно нередко теряюсь», — пишет брату при конце этого подвижнического и изнурительного труда и в преддверии все новых безустанных (не бесплодных ли?) попыток разгрести помойные ямы губернского делопроизводства, привычного чиновничьего равнодушия, хозяйственного застоя и неразберихи: «Иногда и желал бы всякое дело обработать совестливо и зрело, но так устанешь, что дело невольно из рук валится. Помощников у меня решительно нет, ибо всякий старается как бы только поскорее сбыть дело с рук. Весьма замечательно, что я менее всех нахожусь на службе и более всех понимаю дело, несмотря на то, что у меня есть подчиненные, которые по пятнадцати лет обращаются с делами».
   «Сбыть дело с рук» — не в правилах ведающего хозяйственным отделением советника Салтыкова. Он быстро улавливает смысл дела, вникает в самую его суть, пишет ясно и содержательно. В составленных им служебных бумагах нет пустых отписок и формальных ответов.
   Вспомним, что еще в конце 1849 года, при самом начале его службы в Вятке, Салтыкову было поручено составление «инвентарей» недвижимых имуществ городов Вятской губернии. Состояние городского хозяйства не только уездных городов, но даже и самой «губернии» — Вятки, при всей красоте ее естественного местоположения, находилось в удручающе-запущенном состоянии: ветхие дома обывателей-мещан, недостроенные казенные здания и церкви, темень и грязь на улицах. «Наружное устройство» городов весьма неприглядно. И Вятка «не может похвалиться красотою своего внешнего вида» (напишет Салтыков в отчете за 1850 год). А уж уездные города, в большинстве своем, как скажет через тридцать лет (!) об уездном городе Вятской губернии Глазове Короленко, были какие-то «ненастоящие» — заснувшие, захиревшие, почти умирающие. Салтыков, после назначения советником, уже не смог заняться выполнением министерского поручения, но, несомненно, воспринял его со всей присущей ему серьезностью. «В видах устройства городского хозяйства и усиления городских доходов», — пишет он в отчете за 1850 год, — начаты были «местные исследования, имеющие предметом собрание необходимых сведений об истинных способах увеличения доходов и потребностях городов». Это именно те «исследования», которые начал он сам. Хотя он и побывал в июне 1850 года в Уржуме, состояние уездных городов изучал он в это время по тем документам, что стекались в подчиненное ему хозяйственное отделение. Вятка же во всей своей живописной красе и своей провинциальной неустроенности открывалась ему и из окон его советницкого кабинета, и в часы нелегких путешествий по плохо освещенным, а то и вовсе не освещенным улицам, по деревянным тротуарам и грязи долгих весенних и осенних распутиц... Значительное внимание в писавшемся отчете он и уделил описанию городского хозяйства и причин его вопиющей запущенности и отсталости. Главные, по его мнению, причины, тесно друг с другом связанные, — недостаток общественной самодеятельности и ограниченность материальных средств. Сами «городские общества», «места, в которых сосредоточивается общественное управление городами Вятской губернии» (прежде всего городские думы), проявляют «крайнюю небрежность и медленность и крайнее нерадение о пользах общественных». Средства на содержание «сих мест» чрезвычайно малы, люди, действительно сведущие и заботливые, неравнодушные к «делам общей пользы», ничего, кроме обременения в общественных должностях, не видят, а потому занимать эти должности отказываются, избираются же люди несведущие и даже малограмотные. Особенно удручающую картину представляет в этом отношении Сарапульское городское общество, «состав которого с давнего времени был самый неудачный, ибо значительная часть оного или принадлежит к различным раскольничьим сектам, или же опорочена по суду и, следовательно, и в том и в другом случае не может быть допущена к исправлению общественных должностей». (И по-прежнему Салтыков все еще верит в «личность» чиновника ли, члена ли городской думы: «порядок вещей» ускользал, признавался все же порядком — сложившимся, узаконенным, а потому и законным.) Главный источник городских доходов — так называемые «оброчные статьи», то есть отдаваемые в содержание за определенную плату участки принадлежавших городу выгонных земель, рыбных ловель, лавок и т. п. В своих «исследованиях» по этой части Салтыков сразу же столкнулся с затруднением, о котором писал в «отчете»: отсутствовали планы городских земель, не было даже плана Вятки. И все же «чиновником, ревизовавшим Вятскую городскую думу и обозревавшим городские имущества <то есть самим Салтыковым>, открыты по г. Вятке некоторые оброчные статьи, бывшие доселе в негласном пользовании некоторых частных лиц и окружающих селений государственных крестьян». Тем самым были обнаружены новые источники финансирования городского хозяйства. Салтыков и в этом случае оставался верен себе: он требует соблюдения «всех форм, которые предписаны законом и служат единственным ручательством к искоренению произвола и злоупотреблений».
   Если в статье о выставке Салтыков подробно характеризует экономическое состояние Вятского края и, естественно, особенности ведения хозяйства государственными крестьянами, то в отчете он особо касается их, этих крестьян, «нравственного быта», которому свойственны две главнейшие порочные страсти — пьянство и ябедничество. Искоренению пьянства, подрывающего материальное благосостояние крестьян, должно способствовать более широкое использование «предоставленного обществу по закону права отдавать в рекруты крестьян, замеченных в дурном поведении, и ссылать в Сибирь на поселение тех из них, которые опорочены по суду». Страсть же к ябедам, конечно, увеличивает число «кляузных» дел в присутственных местах, но в ней есть, кажется ему, и своя положительная сторона: крестьяне верят в справедливое разрешение их жалоб и просьб. «Порок этот с приведением в большую стройность и ясность всех частей управления должен ослабиться сам собой».
   Отчет за 1850 год был последним, который Салтыков писал для Акима Ивановича Середы, переводившегося на службу в Оренбург. Прощаясь с Салтыковым, губернатор решил особо отметить его деятельность. В отчете появляются вписанные им строки: «Особенного одобрения вполне заслуживает советник Вятского губернского правления титулярный советник Салтыков по отличному усердию к службе и неутомимой существенно полезной деятельностью при исполнении своих обязанностей по настоящему званию своему и по разным особым поручениям...»
   Итак, отчет закончен. И вновь наступает время не административных и хозяйственных наблюдений и анализов, а самонаблюдения и самоанализа.
   Толчком и поводом послужило расставание с Середой и его семейством.
   Служебный итог был подведен в феврале и марте 1851 года в письмах к брату («я служу честно», «я менее всех нахожусь на службе и более всех понимаю дело»). Вновь осмысливает Салтыков итоги своей почти четырехлетней службы в Вятке в связи с полученным им известием о смерти в Оренбурге Акима Ивановича. Несомненно, и в Петербурге, в канцелярии Военного министерства, Салтыков был исполнительным чиновником, и канцелярская «галера» отнюдь не была для него, как, скажем, для Герцена, чем-то новым и непредвиденным. Все же там, в Петербурге, служба никогда не могла стать главным содержанием его жизни. Каждодневное хождение в канцелярию было само по себе, а умственные, духовные интересы, возбужденный обмен мнениями и идеями в кругу друзей, высокое искусство театра, наконец, первые литературные опыты — сами по себе. И это-то, а отнюдь не чиновничья служба или карьера, и составляло жизнь, наполняло существование светом и радостью. В Вятке же получилось так, что все силы ума, все литературные способности, весь идейный и нравственный пафос, короче — весь огромный талант был положен на такую деятельность, которая в конечном счете могла только убить талант, уничтожить то «свое», что родилось в годы детства и росло и мужало в годы юности. Таково было самое страшное, самое мучительное противоречие вятского семилетия, противоречие, которое сделало жизнь Салтыкова в эти годы мучительно тягостной, окрасило его самочувствие, его душевное состояние безысходно мрачными, пессимистическими тонами. Временами он пытался уйти от этого «надрыва», спрятаться за иллюзией честной и полезной службы, забыться в ней, как забывался он порой в годы ссылки в вине или в «подлейшем бостоне» за зеленым столом.
   Впрочем, была ли это только иллюзия? Не стоило ли отдать жизнь тому великому делу торжества законности? Не стоило ли, в духе этической программы социального утопизма, в русле поисков юридической правды, «правового порядка» (чем был, в частности, так увлечен Петрашевский), подчинить свой личный интерес общему благу — интересам общества и государства (которые еще осознавались как нечто нераздельное)? И, конечно, энергичная деятельность, нравственная бескомпромиссность А. И. Середы сыграли, наверное, свою роль в попытках молодого человека, так неожиданно брошенного в омут провинциальной чиновничьей жизни, найти опору, найти оправдание, найти жизненный смысл. Именно Середе, пишет Салтыков брату Дмитрию в марте 1852 года, «я обязан как настоящим, так и всем моим будущим, если я впоследствии успею как-нибудь выбраться на дорогу... Я сделался вполне деловым человеком, и едва ли в целой губернии найдется другой чиновник, которого служебная деятельность была бы для нее полезнее. Это я говорю по совести и без хвастовства, и всем этим я вполне обязан Середе, который поселил во мне ту живую заботливость, то постоянное беспокойство о делах службы, которое ставит их для меня гораздо выше моих собственных».
   В своих размышлениях-воспоминаниях о Середе Салтыков не мог, конечно, учесть и оценить одного важного обстоятельства: ведь влияние испытывал не заурядный службист-чиновник, помышляющий лишь о добросовестном исполнении служебного долга и безупречной карьере в будущем. Личность Середы, так сказать, отражалась в личности Салтыкова — входила в особый богатый и сложный мир рождающегося великого мыслителя л художника, осваивалась складывающимся своим, салтыковским, а, пожалуй, даже уже и щедринским художественным сознанием.
   Конечно, Салтыков многим был обязан Середе, но, в свою очередь, не обязан ли и Середа многим Салтыкову? Не в этих ли дружеских взаимных отношениях начальника и подчиненного берет свое начало та «фаза теоретических блужданий», которая выразилась в теории «практикования либерализма в самом капище антилиберализма»? Сознательное оформление этой теории как теории могло, разумеется, прийти позже, вероятнее всего, тогда, когда практиковать «либерализм» начало и само правительство — уже после смерти императора Николая.
   Тяжело, почти с отчаянием переживает Салтыков расставание с Наталией Николаевной Середой. Образ этой женщины не покидает его в дни зимы и весны 1851 года, после отъезда Наталии Николаевны в Петербург (а затем и в Оренбург, к месту службы мужа). Только потому он «не удавился и не застрелился до сих пор в Вятке», что чувствовал ее сочувствие и поддержку, ее истинно материнское участие. Вновь, и в который уже раз варьируя лейтмотив своих душевных состояний времени «пленения вавилонского», — «мне так скучно, так грустно, что нет возможности терпеть более, потому что я совершенно один в этом безобразном захолустье», — Салтыков добавляет: «С отъездом Наталии Николаевны я потерял последнее, что было; одного только желаю, чтобы и тут я не потерял совершенно всего, а, кажется, что к тому все идет» (письмо к Д. Е. Салтыкову от 5 февраля 1851 года). Он мечтал о переводе в Оренбург, куда был тогда переведен Аким Иванович и куда переезжала Наталия Николаевна, он прилагает к тому огромные усилия, добивается согласия влиятельнейшего оренбургского губернатора В. А. Перовского и его брата-министра Л. А. Перовского. Но и на этот раз все оказывается тщетным...
   Подходит пасха 1851 года, любимый с детства праздник, когда во всем спасском доме, по субботам, после всенощной, наступала радостная и благоговейная тишина: «все как будто сосредоточивалось и углублялось в себя» (очерк «Скука» — «Губернские очерки»). Именно в праздничные пасхальные дни этого трудного года его настигает невообразимо тяжелая тоска, все больше и больше он впадает в состояние глубокой ипохондрии. В часы праздничного досуга, в сосредоточенности и самоуглублении грозным предчувствием тревожит его зловещее противоречие между данными природой силами ума и таланта и — «мелочной» жизненной практикой: послано еще одно (какое по счету?) напоминание в подведомственное присутственное место, в уездную городскую думу или земской суд, еще один городничий получил начальственный нагоняй, еще один становой сменен — что же изменилось? Мучит вопрос: не заводит ли изнуряющее и выматывающее служебное рвение в такой умственный тупик, из которого потом и не выберешься? В такие часы особенно остро чувствовалась душевная пустота, духовное одиночество.