Мы помним, что десять лет назад Салтыков написал рассказ «Гегемониев», в котором истолковал легенду о призвании в 862 году на Русь варяжских князей как миф, так сказать, прообразующий создание Петром Великим бюрократической системы власти. В «Истории одного города» Салтыков вновь обращается к этой легенде, многократно истолковывавшейся русскими историками на протяжении XVIII и XIX веков. Легенда эта положила начало так называемой «норманской» теории происхождения русской государственности, главным в которой было именно призвание властителей со стороны для установления порядка в «нашей великой и обильной стране» (сторонником норманнской теории был, в частности, Михаил Петрович Погодин, не раз иронически упоминаемый на страницах «Истории одного города»).
   И вот Салтыков пишет главку «О корени происхождения глуповцев», как раз и рассказывающую о поисках «головотяпами» князя, который и устанавливает «секущий» порядок в их неустроенной земле. И помещает Салтыков эту главку в отдельном издании своей книги вслед за «Обращением» летописца к читателям. Таким образом рамки истории раздвигаются, летописец с удивительным простодушием повествует о временах легендарных, когда как раз и был взращен «корень» самовластия и глуповства.
   Салтыков пародирует рассказы русской летописи («Повесть временных лет») и сочинения историков (например, H. M. Карамзина) о племенах, населявших в доисторические времена землю, ставшую потом Русским государством.
   Иронический склад ума, склонность к насмешливым, часто злым и ядовитым прозвищам, умение увидеть и самого себя в смешном свете — все это в натуре русского человека. И это качество в высокой степени было присуще самому Салтыкову. Он, сам калязинец, конечно, еще с детских лет запомнил прозвище калязинцев — толоконники, и присказку: «Калязинцы — свинью за бобра купили». А над соседями калязинцев — кашинцами — смеялись: «Собаку за волка убили, да деньги заплатили».
   У И. Сахарова («Сказания русского народа») и В. Даля («Пословицы русского народа») Салтыков берет те насмешливые прозвища, которыми обменивались насельники разных русских городов и весей: «головотяпы» — егорьевцы, «моржееды» — архангелогородцы, «лукоеды» — арзамасцы и т. д. Знал он и те «анекдоты», которые приписываются «слепородам»-пошехонцам, в трех соснах заблудившимся. В Вятке рассказывались те же истории о нелепых похождениях пошехонцев, но действующими лицами были в них «Вани-вятчане». По всему лицу земли русской разносили балагуры эти шутки-прибаутки, сложившиеся когда-то в глубокой древности.
   На этой народно-поэтической основе и строит Салтыков свою пародию.
   «Был, говорит он <глуповский летописец>, в древности народ, головотяпами именуемый, и жил он далеко на севере, там, где греческие и римские историки и географы предполагали существование Гиперборейского моря. Головотяпами же прозывались эти люди оттого, что имели привычку „тяпать“ головами обо все, что бы ни встретилось на пути». (Трудно сказать, почему в народе егорьевцев прозвали головотяпами, хотя, разумеется, какая-то причина тому была; Салтыков выявляет буквальный смысл прозвища, при этом наделяя его и тем значением, которое в русском языке стало главным, определяющим — нелепый, бестолковый человек, разиня.) «Стена попадется — об стену тяпают; богу молиться начнут — об пол тяпают». (И в этом случае ощущается смысловой подтекст, выражаемый русской поговоркой: «Заставь дурака богу молиться — он и лоб расшибет»). «По соседству с головотяпами, — продолжает Салтыков излагать рассказ глуповского летописца, — жило множество независимых племен <в „Повести временных лет“ упоминаются племена: поляне, древляне, кривичи, вятичи и др.>, но только замечательнейшие из них поименованы летописцем, а именно: моржееды, лукоеды, гущееды, клюковники, куралесы, вертячие бобы, лягушечники, лапотники, чернонёбые, долбежники, проломленные головы, слепороды, губошлепы, вислоухие, кособрюхие, ряпушники, заугольники, крошевники и рукосуи. Ни вероисповедания, ни образа правления эти племена не имели, заменяя все сие тем, что постоянно враждовали между собою». «Таким образом взаимно разорили они свои земли, взаимно надругались над своими женами и девами и в то же время гордились тем, что радушны и гостеприимны. Но когда дошли до того, что ободрали на лепешки кору с последней сосны, когда не стало ни жен, ни дев, и нечем было „людской завод“ продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум. Поняли, что кому-нибудь да надо верх взять, и послали сказать соседям: будем друг с дружкой до тех пор головами тяпаться, пока кто кого перетяпает. „Хитро это они сделали, — говорит летописец, — знали, что головы у них на плечах растут крепкие — вот и предложили“. И действительно, как только простодушные соседи согласились на коварное предложение, так сейчас же головотяпы их всех, с божьей помощью, перетяпали. Первые уступили слепороды и рукосуи; больше других держались гущееды, ряпушники и кособрюхие», то есть новгородцы, тверитяне и рязанцы.
   Салтыков в своем гротесковом мире свободно переходит от одного исторического времени к другому, накладывает одно время на другое, совмещает их. Отправляясь от иронического переосмысления легендарных событий русской «доистории» и истории IX века (призвание варягов), он в то же время намекает и на борьбу Москвы (в этом смысле под головотяпами можно понимать и москвичей, кстати, Егорьевск лежит неподалеку от Москвы) с Новгородом, Тверью и Рязанью уже в XV—XVI веках, и на объединение русских земель вокруг Москвы. Но с помощью «пошехонских» историй-прибауток все эти события отнесены к легендарному прошлому.
   «Собрав воедино куралесов, гущеедов и прочие племена, головотяпы начали устраиваться внутри, с очевидной целью добиться какого-нибудь порядка. Истории этого устройства летописец подробно не излагает, а приводит из нее лишь отдельные эпизоды. Началось с того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте утопили, потом свинью за бобра купили, да собаку за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец, утомились и стали ждать, что из этого выйдет.
   Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя».
   Искали-искали головотяпы князя, да в трех соснах заблудились, к счастью, очутился тут пошехонец-слепород[30], который сразу их на княжий двор привел. Рассказали головотяпы князю о своих смехотворных подвигах во имя порядка, на что от князя услышали: «не головотяпами вам, по делам вашим, называться, а глуповцами! И володеть вами тому князю, какого нет в свете глупее.
   Опять пошли добры молодцы князя искать. Чухломец-рукосуй показывает им на краю болотины князя глупого-преглупого! Но и этот князь оказался еще недостаточно глуп, и он отослал глуповцев.
   Наконец, вор-новотор посылает головотяпов к третьему князю. И оказалось, что этот-то князь вовсе не глуп, а напротив — «умной-преумной».
   «Ладно. Володеть вами я желаю, — сказал князь, — а чтоб идти к вам жить — не пойду...
   Понурили головотяпы головы и сказали:
   — Так!
   — И будете вы платить мне дани многие...
   — Так! — отвечали головотяпы.
   — И тех из вас, которыми ни до чего дела нет, я буду миловать, прочих же всех — казнить.
   — Так! — отвечали головотяпы.
   — А как не умели вы жить на своей воле и сами, глупые, пожелали себе кабалы, то называться вам впредь не головотяпами, а глуповцами.
   — Так! — отвечали головотяпы...
   Шли головотяпы домой и воздыхали сильно. «Воздыхали не ослабляючи, вопияли сильно!» — свидетельствует летописец. «Вот она, княжеская правда какова!» — говорили они. И еще говорили: «Такали мы, такали, да и протакали!» («Новгородцы такали, такали, да Новгород и протакали», — записывает В. Даль, добавляя, что так говорится об уничтожении веча новгородского или о покорении Новгорода. — «Пословицы русского народа».)
   «Но драма уже совершилась бесповоротно. Прибывши домой, головотяпы немедленно выбрали болотину и, заложив на ней город, назвали Глуповым, а себя по тому городу глуповцами. „Так и процвела сия древняя отрасль“, — прибавляет летописец».
   Но «процветание» сей древней отрасли состояло больше всего в раздорах, несогласиях и бунтах.
   «Тогда князь выпучил глаза и воскликнул:
   — Несть глупости горшия, яко глупость!
   И прибых собственною персоною в Глупов и возопи:
   — Запорю!»
   С этим словом начались исторические времена, началась история города Глупова.
   И вот почему глуповцы называются глуповцами: потому, что променяли они свою вольность на княжескую власть, избравшую главным орудием своего правления насилие — сечение. Таков «корень» их происхождения.
   Начиная, после общей «Описи...», свое повествование с главы «Органчик», Издатель оговаривается, что «он счел за лучшее представить здесь биографии только замечательнейших градоначальников, так как правители не столь замечательные достаточно характеризуются предшествующею настоящему очерку „Краткой описью“.
   Первым таким замечательнейшим градоначальником, удостоившимся особой главы, явился Дементий Варламович Брудастый (происхождение этого слова — «обросший длинной, косматой шерстью»; «брудастыми» называлась особая порода злющих гончих собак). Без сомнения, есть свой смысл в том, что Брудастый прибыл в город Глупов в августе 1762 года, то есть именно в то время, когда после убийства в июле Петра III к власти пришла «мудрая» и «просвещенная» Екатерина. Глуповцы ликовали. «В порыве восторга вспомнились и старинные глуповские вольности». «Явились даже опасные мечтатели. Руководимые не столько разумом, сколько движениями благодарного сердца, они утверждали, что при новом градоначальнике процветет торговля и что, под наблюдением квартальных надзирателей, возникнут науки и искусства».
   Однако надежды глуповцев не оправдались. Новый начальник прискакал во все лопатки («время было такое, что нельзя было терять ни минуты»!) и «едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков».
   Произошел обычный прием, который устраивал каждый вновь прибывший градоначальник (губернатор) подчиненной чиновничьей элите. И что же? «Тут в первый раз в жизни пришлось глуповцам изведать, каким горьким испытаниям может быть подвергнуто самое упорное начальстволюбие. Все на этом приеме совершилось как-то загадочно. Градоначальник безмолвно обошел ряды чиновных архистратигов <военачальников>, сверкнул глазами, произнес: „Не потерплю!“ — и скрылся в кабинет. Чиновники остолбенели; за ними остолбенели и обыватели».
   И было отчего остолбенеть. «Новый градоначальник заперся в своем кабинете, не ел, не пил и все что-то скреб пером». Брудастый занялся «анализом недоимочных реестров»! «По временам он выбегал в зал, кидал письмоводителю кипу исписанных листков» — итоги своего «анализа», «произносил: „Не потерплю!“ — „и вновь скрывался в кабинете. Неслыханная деятельность вдруг закипела во всех концах города; частные пристава поскакали; квартальные поскакали; заседатели поскакали; будочники позабыли, что значит путем поесть, и с тех пор приобрели пагубную привычку хватать куски на лету. Хватают и ловят, секут и порют, описывают и продают...“ Недоимки собирают, из спины обывателя выколачивают! „А градоначальник все сидит и выскребает всё новые и новые понуждения... Гул и треск проносятся из одного конца города в другой, и над всем этим гвалтом, над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы, царит зловещее: «Не потерплю!“
   Глуповцы ужаснулись. Много видели они начальников, но такого еще не видели. Главное, что они ничего не понимали, а только чувствовали страх — «зловещий и безотчетный страх».
   В городе даже заводится глуповская крамола (шепотом говорили, что Брудастый вовсе не градоначальник, а оборотень, «присланный в Глупов по легкомыслию»), назревает глуповский бунт: смельчаки «предлагали поголовно пасть на колена и просить прощенья». Однако и их взяло раздумье (и раздумье-то не могло быть никаким, кроме как глуповским): «А что, если это так именно и надо? что, ежели признано необходимым <вышним начальством!>, чтобы в Глупове, грех его ради, был именно такой, а не иной градоначальник? Соображения эти показались до того резонными, что храбрецы не только отреклись от своих предложений, но тут же начали попрекать друг друга в смутьянстве и подстрекательстве».
   Доброкачественность «наших предков» и их начальстволюбие были столь неколебимы и прочны перед лицом всяческих испытаний, что они готовы были вынести и такого градоначальника, ведь для выбивания недоимок, собственно, и не нужно ничего другого, кроме сакраментальной формулы: «Не потерплю!» Но вдруг обнаружилось, что на плечах Брудастого не голова, а пустой ящик с механизмом, который не может теперь наигрывать и эту простенькую мелодию: «Не потерплю!», что механизм этот испортился и требует починки, коей и занимается часовых и органных дел мастер Байбаков. Кроме того, к петербургскому часовых и органных дел мастеру Винтергальтеру (которого, правда, в 1762 году не было: новый пример прозорливости летописца, — замечает Издатель) было послано за новой градоначальнической головой, а градоначальник заперт в кабинете.
   «Началась анархия, то есть безначалие». Глупов опять взбунтовался, и это был бунт начальстволюбия: глуповцы «выстроились в каре перед присутственными местами и требовали к народному суду помощника градоначальника, грозя в противном случае разнести и его самого, и его дом...
   — Куда ты девал нашего батюшку? — завопило разозленное до неистовства сонмище, когда помощник градоначальника предстал перед ним».
   И вдруг перед толпой предстали два градоначальника: один с починенной Байбаковым головой, другой же — с присланной от Винтергальтера.
   «Самозванцы встретились и смерили друг друга глазами. Толпа медленно и в молчании разошлась».
   Что же значит это фантастическое гротескное преувеличение, вызвавшее недоумение некоторых критиков? Собственно, в тексте главы «Органчик» сам Салтыков уж дал ему объяснение. На вопрос «глуповских интеллигентов», обращенный к смотрителю народного училища: «Бывали ли в истории примеры, чтобы люди распоряжались, вели войны и заключали трактаты, имея на плечах порожний сосуд?» — смотритель, подумав с минуту, отвечал, что «в истории многое покрыто мраком; но что был, однако же, некто Карл Простодушный, который имел на плечах хотя и не порожний, но все равно как бы порожний сосуд, а войны вел и трактаты заключал». На возмущение Суворина в его статье «Историческая сатира» по поводу «органчика» Салтыков в письме в редакцию «Вестника Европы», где была напечатана суворинская статья, отвечал: «...зачем же понимать так буквально? Ведь не в том дело, что у Брудастого в голове оказался органчик, наигрывавший романсы: „Не потерплю!“ и „Раззорю!“, а в том, что есть люди, которых все существование исчерпывается этими двумя романсами. Есть такие люди или нет?» Ответ мог быть только один — такие люди есть, и Салтыков хорошо узнал их.
   Удаление «самозванцев» с «пустыми посудинами» вместо голов вызвало среди начальстволюбивых глуповцев семидневное междоусобие и взаимоистребление. Движимые фатальной силой начальстволюбия, они, естественно, не могли не впасть и на самом деле «немедленно впали в анархию» («Сказание о шести градоначальницах»). Смиренные глуповцы, привыкшие испытывать всяческие бедствия и неурядицы, в особенности если они исходят от законных начальников, легко становятся добычей пагубного безначалия и губительной анархии, когда начальники вдруг исчезают, глуповцы даже начинают бунтовать (чаще всего на коленях, как это было и при «органчике»). Но и бунт-то у них поистине глуповский — темный, бессмысленный и бессознательный: и на этот раз выход своим чувствам они нашли в том, что, собравшись у колокольни, «сбросили с раската[31] двух граждан: Степку и Ивашку». Потом перебили стекла в модном заведении француженки девицы де Сан-Кюлот (в просторечии — Трубочистихи) и пошли к реке. «Тут утопили еще двух граждан: Порфишку да другого Ивашку, и, ничего не доспев, разошлись по домам».
   Власть была дезорганизована, и этой дезорганизацией воспользовались честолюбивые личности. «И, что всего страннее, представительницами анархического элемента явились на сей раз исключительно женщины». Какую же роль во всей этой сумятице семи дней, когда сменяли и побивали друг друга глуповские градоправительницы, играли глуповские обыватели — глуповские «интеллигенты» и глуповские «мужики»? Когда первая претендентша Ираида Палеологова заняла градоначальнический «престол», обыватели «поздравляли друг друга, лобызались и проливали слезы». Но вот «овладела умами почти мгновенно» вторая претендентша — Клемантинка де Бурбон. Тогда «опять шарахнулись глуповцы к колокольне, сбросили с раската Тимошку да третьего Ивашку, потом пошли к Трубочистихе и дотла разорили ее заведение, потом шарахнулись к реке и там утопили Прошку да четвертого Ивашку». Ираидка была побеждена, и «обыватели вновь поздравляли друг друга, лобызались и проливали слезы». Но претендентши появлялись одна за другой: в конце концов в пригородной солдатской слободе объявилась Дунька-толстопятая, а в стрелецкой слободе заявила претензию Матренка-ноздря.
   Дикое междоусобие поднимается до какого-то высочайшего градуса общественной безнравственности и всеобщего террора, и салтыковский ожесточенный и беспощадный гротеск не смешит, а наводит ужас и отчаяние. «И Дунька, и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим головы, ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполье, ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели. Распустивши волоса по ветру, в одном утреннем неглиже, они бегали по городским улицам, словно исступленные, плевались, кусались и произносили неподобные слова».
   «Глуповцы просто обезумели от ужаса». И в чем же находит выход их безумный, их бессмысленный ужас? «Опять все побежали к колокольне, и сколько тут было перебито и перетоплено тел народных — того даже приблизительно сообразить невозможно. Началось общее судбище; всякий припоминал про своего ближнего всякое, даже такое, что тому и во сне не снилось, и так как судоговорение было краткословное, то в городе только и слышалось: шлеп-шлеп-шлеп!»
   На «Сказании о шести градоначальницах» закончилась публикация глав «Истории одного города» в первой книжке «Отечественных записок» за 1869 год.
   Работая уже над следующими главами «Истории...», Салтыков понял, что картина глуповского бытия была бы неполной, если бы не дать в ней надлежащего места глуповскому либерализму (вольномыслию).
   «Органчик», прибывший в город сразу же после екатерининского переворота, был все же самозванец, и правление его закончилось очень плачевно и быстро, стоило испортиться несложному механизму, с помощью которого он приводил в трепет и ужас преданных глуповцев. Вскоре после террористического семидневного безначалия, в том же 1762 году, появляется в Глупове Семен Константинович Двоекуров, который и градоначальствовал до 1770 года. (Об этом повествуется в главке «Известие о Двоекурове», напечатанной лишь в девятой книжке «Отечественных записок» за 1870 год, но поставленной в отдельном издании после «Сказания о шести градоначальницах»). «Подробного описания его градоначальствования не найдено, но, судя по тому, что оно соответствовало первым и притом самым блестящим годам екатерининской эпохи, следует предполагать, что для Глупова это было едва ли не лучшее время в его истории».
   «Известие о Двоекурове», в отличие от описания других градоначальствований, весьма кратко. Объясняется эта краткость предположением, что «преемники Двоекурова с умыслом уничтожили его биографию, как представляющую свидетельство слишком явного либерализма и могущую послужить для исследователей нашей старины соблазнительным поводом к отыскиванию конституционализма даже там <Салтыков не удерживается от саркастического комментария>, где, в сущности, существует лишь принцип свободного сечения». По-видимому, и Двоекуров от этого «принципа» не отказывался, но уже то, что он ввел медоварение и пивоварение и «сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа», свидетельствовало о его либерализме. Тем самым он оказался «родоначальником тех смелых новаторов, которые, спустя три четверти столетия, вели войны во имя картофеля». Так либерализм Двоекурова прямо связывается с военными мерами против крестьян, не желавших сеять картофель, уже в сороковые годы XIX века. Но, пожалуй, самое важное дело, которое совершил Двоекуров, — сочинение проекта о необходимости учреждения в Глупове академии — для «рассмотрения» наук, но отнюдь не для их «насаждения» и «распространения».
   В глуповском архиве сохранился густо перемаранный листок, по-видимому, принадлежащий к биографии Двоекурова, на котором можно было разобрать лишь загадочные обрывки фраз; «имея не малый рост... подавал твердую надежду, что... Но, объят ужасом... не мог сего выполнить... Вспоминая, всю жизнь грустил...» Как разгадать эти таинственные, интригующие слова? Может, имея последовательно восемь «амант», то есть любовниц, а следовательно, особенный талант нравиться женщинам, свой этот талант утратил, не удовлетворив последнюю из «амант»? Или, получив какое-то поручение, объятый ужасом, этого поручения не выполнил и потом «всю жизнь грустил»?
   Салтыковские иносказания сложны и, конечно, несут в себе смысл, вряд ли имеющий отношение к «амантам». Ключ наверняка надо искать в невыполненном «поручении», а может быть, и обещании, которым начинал в 1762 году свою либеральную деятельность Двоекуров.
   Вспомним, что императрица Екатерина поначалу желала сделать свое царствование просвещенным и чуть ли не конституционным, переписывалась с французскими просветителями. В 1762 году императрица созвала Комиссию для сочинения нового Уложения и даже придумала для комиссии Наказ, выдержанный в духе просветительских идей. В комиссию были допущены и депутаты от «податных сословий» (исключая крепостных крестьян). Однако слишком активные выступления в комиссии депутатов от податных сословий и их сторонников в пользу ограничения крепостного права, несомненно, объяли царицу ужасом, и комиссия закрылась, не закончив своей деятельности. А вскоре захлестнувшее чуть ли не всю страну крестьянское пугачевское движение и вовсе заставило Екатерину отказаться от своих просветительских затей.
   А другой царь, Александр I, воспитанный швейцарским просветителем Лагарпом, в начале царствования попытался реформировать устаревшую и застойную политическую систему. Но попытка эта в конечном счете не имела никаких результатов. А близкий одно время Александру Сперанский, предполагавший даже создать в России нечто вроде парламента, был вскоре сослан. (К Александру и деятелям его царствования Салтыков еще вернется в следующих главах «Истории одного города»).
   Но Салтыков метит, конечно, и еще в одного «градоначальника», свидетелем и даже участником либеральной реформаторской деятельности которого он был совсем недавно, — Александра II. Конечно, лишь только «ужасом» мог быть вызван весь тот поворот, который совершала после 1862 года правительственная политика, тот фактический отказ от продолжения реформ, который переживала Россия в годы, когда писалась «История одного города».