Страница:
В Москве и Петербурге царский манифест о крестьянском освобождении был прочитан в церквах 5 марта, в последний день масленицы («прощеное воскресение»). В следующие дни марта, в дни великого поста, манифест объявлялся по всей стране.
Крестьянская Русь встретила манифест о воле и «Положение 19 февраля» угрюмо, недоверчиво и тревожно. Манифест был составлен московским митрополитом Филаретом витиевато, высокопарно и маловразумительно, но мужик очень хороню понял, что то, что ему было дано манифестом, далеко от его давних сокровенных чаяний. Очевидец вспоминал, как происходило чтение манифеста в одной из сельских церквей: «Перекрестившись, священник начал читать. Как только прочел он слова манифеста: „Добрые отношения помещиков к крестьянам ослабевали и открывали путь произволу...“, народ зашумел... Исправник обратился к народу, тихо и протяжно произнес: „Тс!“ Все разом умолкли. Священник прочел: „Самому дворянству предоставили мы, по собственному вызову его, составить предположения о новом устройстве быта крестьян...“ Народ загудел опять. Исправник остановил опять. При словах: „...Помещики, сохраняя право собственности на все принадлежащие им земли, предоставляют крестьянам за установленные повинности... усадебную оседлость...“ — крестьяне зашумели опять. Исправник опять остановил их. Когда прочтено было: „Пользуясь сим поземельным наделом, крестьяне засие обязаны исполнять в пользу помещиков определенные в „Положении“ повинности...“, крестьяне, видимо, были огорчены и повесили головы. Один из стоявших впереди крестьян сказал вслух: „Да какая же это воля?“ Но становой пристав дернул его за рукав, и он замолчал. Когда прочтено было: „Как новое устройство... не может быть произведено вдруг и потребуется для сего время, примерно не менее двух лет...“, народ зашумел опять. А этот же крестьянин... сказал: „Да господа-то, в два-то года-то, все животы наши вымотают“. Но порядок опять тотчас же был восстановлен. Священник прочел: „До истечения сего срока крестьянам и дворовым людям пребывать в прежнем повиновении помещикам и беспрекословно исполнять прежние их обязанности...“ Крестьяне зашумели не на шутку. Поднялся ропот и крик до того, что священник должен был остановиться чтением».
Малограмотный мужик с трудом вникал в многочисленные статьи и параграфы «Положения». Стоило крестьянам собраться лишь для того, чтобы истолковать ту или иную статью или параграф, помещикам мерещились бунт и неповиновение. Да и в самой угрюмости, недоверчивости или грубости «хамов», уже не желавших повиноваться беспрекословно, виделся бунт — и вызывались войска для усмирений и экзекуций. Напряжение в деревне, глухое или вдруг вспыхивавшее там и сям разной силы волнениями, росло.
Вице-губернатор в соответствии с установленным порядком не имел непосредственного отношения к проведению крестьянской реформы. Этим занимался губернатор и специально созданное Губернское по крестьянским делам присутствие, куда Салтыков желал и мог бы войти как тверской помещик, но по должности это ему не было позволено. Тем не менее он посещал заседания присутствия и не только был в курсе всех его дел, но и подавал свои мнения и протесты.
Поначалу Салтыков возлагал большие надежды на разумных и понимающих дело спокойно и трезво членов Губернского присутствия — в случае возникновения «недоразумений» при осуществлении реформы. Когда в апреле он писал статью «К крестьянскому делу», ему, конечно, было известно о жестоком подавлении массового выступления крестьян в Спасском уезде Казанской губернии, где крестьянин села Бездна Антон Петров стал толковать «Положение 19 февраля» так, как этого страстно желали крестьяне: немедленная воля, вся земля крестьянам, отказ от выполнения повинностей в пользу помещиков. По приговору военного суда Антон Петров был расстрелян, а десятки крестьян подвергнуты жестокой порке и сосланы. Салтыков считает не только возможным, но и вполне естественным неясное понимание неграмотными крестьянами, только что освободившимися от ненавистного крепостного рабства, «силы и значения законодательства, дающего права массе до сих пор бесправной». Вину за обострение отношений мужика и барина он возлагает на «общество наше», которое «в самом законном желании простолюдина уяснить себе известное требование или дело... уже видит заднюю мысль». «Обращаться в подобных случаях к содействию полицейских мер было бы не только несправедливо, но и нерасчетливо». Необходимо терпеливое разъяснение крестьянам их прав и обязанностей, вытекающих из «Положения 19 февраля». Однако Салтыков горько обманулся в своих иллюзорных надеждах на членов Губернских присутствий.
«Крестьянское дело в Тверской губернии идет довольно плохо, — пишет он 11 мая 1861 года Е. И. Якушкину, который был членом Губернского по крестьянским делам присутствия в Ярославле. — Губернское присутствие <в Твери> очевидно впадает в сферу полиции, и в нем только и речи, что об экзекуциях. Покуда я ездил в Ярославль, уже сделано два распоряжения о вызове войск для экзекуций. Крестьяне не хотят и слышать о барщине и смешанной повинности <то есть оброке и барщине вместе>, а помещики, вместо того чтоб уступить духу времени, только и вопиют о том, чтобы барщина выполнялась с помощью штыков. Я, со своей стороны, убеждаю, что военная экзекуция мало может оказать в таком деле помощи, но, как лицо постороннее занятиям присутствия, имею успех весьма ограниченный. Впрочем, я, со своей стороны, подал губернатору довольно энергический протест против распоряжений присутствия и надеюсь, что на днях мне придется слететь с места за это действие».
Самочувствие Салтыкова было отвратительным. Он глубоко страдал от своего бессилия изменить «полицейский» характер действий Губернского присутствия. Он рассорился со многими его членами, в особенности с «вождем» крепостнического большинства — управляющим палатой государственных имуществ В. Г. Коробьиным. Он приложил всю свою энергию и волю, но в этом сложном случае не смог использовать своего влияния на губернатора Баранова. «В настоящую минуту, — жаловался он 16 мая в письме П. В. Анненкову, — так гадко жить, как вы не можете себе представить. Тупоумие здешних властей по крестьянскому делу столь изумительно, что нельзя быть без отвращения свидетелем того, что делается».
«Крестьянское дело идет в Тверской губернии столь же плохо, как и в Ярославской, — вновь пишет Салтыков Е. И. Якушкину. — В течение мая месяца было шесть экзекуций; в одной выпороли 17 человек, в другой троих, в третьей двоих; в трех случаях солдатики постояли-постояли и ушли.... Гр. Баранов, очевидно, действует таким образом по слабости рассудка, им совершенно овладел Коробьин, который рассвирепел ужасно и с которым, вследствие сего, я перестал кланяться. Вам, быть может, покажется ребячеством с моей стороны подобная штука, но увы! Я и до сих пор не всегда умею скрывать свои чувства, особенно если это чувства омерзения. Свирепость Коробьина произошла оттого, что он получил известие, что в Михайловском уезде (Рязанской губ.), где у него находится имение, крестьяне ворвались в земский суд и стоптали исправника. Отсюда ярость, отсюда приурочение личной боязни к принципу общему. «Это они пробуют свои силы!» — вопиет Коробьин. — «Свои силы», бессознательно повторяет Баранов и вслед за этим краснеет. И, несмотря на свою стыдливость, посылает команды. Я пытался усовещивать его, подал даже формальную бумагу с доказательствами нелепости его действий; но и тут Коробьин подпакостил: «Пускай, говорит, волнуется, а вы идите себе своей дорогой; вас, говорит, за бездействие власти под суд отдадут». С тех пор Баранов встречается со мною и краснеет; краснеет и посылает команды».
Дальше в этом же письме Салтыков с возмущением рассказывает о подробностях «Арнаутовского погрома», то есть экзекуции в имении угличского уездного предводителя Арнаутова, где «после объявления воли» крестьяне отказались исправлять барщину и платить оброки. Имение Арнаутова соседствовало с ярославским имением Салтыковых Заозерьем. «Командир полка, бывшего на экзекуции, доносил начальнику дивизии (полк квартирует в Кашине), что один эскадрон еще оставлен в имении, с таким распоряжением: выводить людей каждый день на барщину и каждый же день резать по крестьянской корове на мясные порции. Дуббельт <флигель-адъютант, генерал-майор, присланный для подавления крестьянского бунта> перед отправлением в экспедицию был в Твери и говорил другу своему Баранову: „Я стрелять не стану, а только всех их кур и коров передушу“. И Баранов ничего, даже не замахнулся на своего друга, даже не назвал его сукиным сыном». Михаил Евграфович Салтыков, конечно, сделал бы и то и другое: и замахнулся бы и сукиным сыном назвал!
Именно в эти тяжелые дни мая — июня 1861 года Салтыков принимает твердое решение «рассчитаться со службой», чтобы приобрести небольшое имение, где можно было бы заняться сельским хозяйством на новых основаниях «свободного труда», и, главное, чтобы писать и писать.
В газетных и журнальных статьях, написанных с апреля по октябрь 1861 года, под впечатлением всего увиденного и пережитого, он обобщает свои соображения о ходе «крестьянского дела» в продолжение первых послереформенных месяцев, о роли и месте в этом деле государства, дворянства и крестьянства.
В статье, написанной одновременно со вторым письмом к Якушкину, Салтыков вновь обращается к тому, что он называет «недоразумениями по крестьянскому делу» («Несколько слов об истинном значении недоразумений по крестьянскому делу»). Представьте себе забитого и загнанного мелкого чиновника, какого-нибудь писца из Галерной гавани Петербурга, который вдруг получает известие о нежданно-негаданно свалившемся на него наследстве в миллион рублей. Вы, благоразумные люди, думаете, что ему следовало бы, так сказать, «тихо и добропорядочно совлечь с себя ветхого человека и кротко и не брыкаясь прокрасться в новую жизнь». Ан нет. Он первым делом нагрубит начальству и устроит дебош, что в его положении весьма естественно.
Не находятся ли в подобном положении наши крестьяне?
Конечно, многим хотелось бы, чтобы крестьяне при вести об освобождении, надевши синие кафтаны и праздничные сарафаны, стали бы водить хороводы, а на другой день благонравно принялись бы за исполнение испокон веку привычных обязанностей. «Этим господам хотелось бы подменить человеческую природу и сделать из нее, хоть на время, хоть на два годочка, исключительное хранилище чувств благонравия и благодарности». Но ведь крестьяне, теперь уже свободные, не могут оставаться при выработанном веками бессловесном благонравии и не выражать недовольства необходимостью по-старому нести все те же повинности опостылевшему барину. Желание же «некоторых личностей» «остаться хоть на время на прежней крепостной почве» и порождает те «недоразумения», которые, по вине все тех же «личностей», принимают нередко форму «бунта». Салтыков остро и болезненно воспринимал злонамеренные обвинения мужика в «неблагодарности» и бунтовщических наклонностях (вспоминались слова Коробьина: «Это они пробуют силы»).
Руководствуясь тем своим пониманием реформы, ее значения для русского крестьянина и русского общества, которое постоянно двигало им во всем его поведении этого знаменательного года, Салтыков формулирует целую, по содержанию своему — идеальную (он, реальный политик, это несомненно понимает), но все же, как ему тогда представлялось, возможную, программу действий для мировых посредников и Губернских присутствий. Вероятно, эта программа находила выражение и в подаваемых Салтыковым формальных письменных и устных протестах губернатору и в тверском Губернском присутствии, «Чтоб действовать с успехом, для них <то есть мировых посредников и Губернских присутствий> необходимо с первого же раза приобрести свободное доверие крестьян, а им указывают на угрозу, на страх наказания, забывая при этом, что окончательная и истинно разумная цель преобразования быта сельских сословий заключается не только в улучшении материальных условий этого быта, но преимущественно в нравственном перевоспитании народа», то есть в освобождении его от рабской морали, в воспитании в бывшем «холопе» и «хаме» свободной личности, сознающей свое человеческое достоинство. И именно поэтому «в настоящее время все усилия должны быть направлены к тому, чтобы предпринятая правительством реформа прошла спокойно, без потрясений, и чтобы плодом ее было сближение двух заинтересованных в деле сословий, а не разъединение их».
«Средство к такому сближению одно. Оно представляется в том, чтобы помещик стал сам членом того сельского общества и той волости, в районе которых находится его поместье». Это давняя мечта Салтыкова, высказанная еще в записке о земской полиции — всесословной и выборной. Теперь же, когда новым законодательством установлена крестьянская волость, она может, она должна стать волостью всесословной. Помещик — уже не как помещик, а как равноправный член общины — принимает участие во всех ее делах, платит наравне с мужиком в зависимости от количества земли, подати и налоги, несет государственные и земские повинности. Подлинная сила государства лежит все-таки в земстве, но земстве не дворянско-помещичьем, а всесословном — в основе своей — мужицком. Итак, истинные интересы дворянства состоят в том, чтобы перестать быть дворянством!
Вскоре развернувшиеся в Твери события и время вынесли оценку и приговор салтыковской идее «сближения сословий».
Да и собственно художественное, а не чисто публицистическое творчество Салтыкова в конечном счете открывало истинный смысл его теоретических формул, не совсем совпадающий с прямым их толкованием.
Вятка явилась в «Губернских очерках» и некоторых других рассказах и очерках конца пятидесятых годов под псевдонимом Крутогорска. Конечно, Крутогорск не тождествен Вятке. Панорама Вятки ширится. Крутогорск объемлет особенности, присущие и другим губернским и уездным «муниципиям». Генерал Зубатов появляется поначалу в окружении крутогорских обывателей, и чиновником особых поручений служит у него Николай Иванович Щедрин. Но Зубатов действует уже на более обширной художественно-сатирической арене, олицетворяя администратора «прошлых времен», вынужденного «приютиться» к временам новым, на арене уже не города Крутогорска, а города Глупова.
Город Глупов формируется в воображении Салтыкова как раз тогда, когда, обогащенный опытом и Вятки, и Рязани, и Твери, возвращается он после ревизии уездных городов северо-восточного угла Тверской губернии. Что могло быть характернее, ярче и осязательнее — именно в глуповском смысле — мелочного, призрачного, какого-то болезненно-прискорбного бытия этих городов — с грязными торговыми площадями, рушившимися пожарными сараями, нетрезвыми чиновниками, становыми, изумляющими своей неестественной расторопностью ревизующее начальство, и нерасторопными земскими судьями, у которых «в утомлении» месяцами без всякого движения лежали дела, с земскими исправниками-самоуправцами.
В конце 1860 года Салтыков пишет очерк «Литераторы-обыватели» (напечатан в «Современнике» в феврале 1861-го). Система многочисленных иносказаний и «эзоповских» образов, уже наметившаяся в таких, например, предшествующих очерках, как «Скрежет зубовный», в новом очерке, в «Литераторах-обывателях», чрезвычайно усложняется. Собственно, главная тема очерка — либеральное обличительство — «устность и гласность» — его смысл, характер и судьбы — то самое «обличительство», которое, с легкой руки Н. И. Щедрина, широким потоком разлилось по журнальным и газетным страницам от столиц до губерний. «Голоса», «заметки», «впечатления» всяческих «проезжих», «прохожих», «наблюдателей» и т. п. заполонили эти страницы. Но сам Николай Иванович Щедрин (Салтыков) насмешливо следит за либеральными потугами провинциальных корреспондентов-обличителей, за эпидемией «скрежета зубовного» и «либерального терроризма», все больше скатывающегося в болото мелочей, частностей, пустословия и болтливости. Он дает волю своей ядовитой иронии, обличая «обличителей», занимающихся мелочным «анализированием отечественных нечистот».
Впервые город Глупов — один из самых значительных и великих образов щедринской сатиры — скромно появляется среди тех многочисленных городов и городишек, скверную и дырявую изнанку которых выворачивают провинциальные корреспонденты. Из очередного нумера «Московских ведомостей»[20] узнает автор «Литераторов-обывателей», что «у нас, в городе Глупове, городничий совсем от рук отбился; на главной площади лежит кучами навоз; по улицам ходят стаями собаки» и т. д. и т. п. И далее рассказывается история, которая произошла в городе Глупове с местным корреспондентом-обличителем. Невероятный переполох, «ужасное, потрясающее действие» произвела в городе обличительная статья, направленная против глуповского градоначальника. Корреспондент — им оказался учитель местного уездного училища Корытников, скрывшийся под псевдонимом «Туземец», — «обличал» городничего в том, что тот последним явился на пожар, когда горели холостые постройки при доме мещанки Залупаевой, и вместо того, чтобы командовать пожарными, играл в карты... И что же? Шустрый публицист, будучи «пропущен сквозь строй жизненных обстоятельств» — всяческих мелких, но изнуряющих преследований, — был в конце концов переведен из города Глупова в город Дурацкое Городище, а незадачливый градоначальник, по-видимому, продолжал заниматься карточной игрой. «К чести Корытникова, — замечает автор, — я должен сказать, что несправедливость судеб отнюдь не заставила его упасть духом и понурить голову. Проникнутый убеждением в святости своего гражданского назначения, он с легким сердцем отправился в Дурацкое Городище, твердо уверенный, что и там найдется мещанка Залупаева, и там найдется градоначальник, не брегущий о благосостоянии и здравии пасомого им стада».
«Мещанка Залупаева» вырастает в символ всех глуповских неурядиц и неустройств. «Увы! мир кишит Залупаевыми! Они ходят по белому свету и с бородами, и без бород, и в паневах, и в зипунах, и о двух ногах, и о четырех!.. А городничие, поклоняющиеся мамоне?.. Ужели иссякнет родник их?» Итак, всякое сомнение в неиссякаемости Залупаевых устраняется. И даже если вы живете далеко от Глупова или Дурацкого Городища — «ваш родной Глупов всегда находится при вас, и никуда не уйти вам от Дурацкого Городища». О Глупов! ты везде, ты в нас, ты вокруг нас! «Возможно ли, естественно ли при такой обстановке не сделаться публицистом» — обличителем «зол действительных, невымышленных, зол, которых жало преимущественно обращено против бедного и беспомощного».
Недаром по ходу изложения возникает тема преемственности мыслей и стремлений. Здесь лежит смысловой, идейный центр очерка «Литераторы-обыватели».
«Сосредоточившись в самих себе и размышляя о вещах мира сего, вы невольным образом переноситесь мыслью к временам вашей юности, к тем золотым временам, когда с кафедры к вам обращалась живая речь, если не самого Грановского, то одного из учеников его, вызывая к деятельности благороднейшие инстинкты души, когда с иной, более обширной кафедры, лилось к вам полное страсти слово Белинского, волнуя и утешая вас, и наполняя сердца ваши скорбью и негодованием, и вместе с тем указывая цель для ваших стремлений! Будем же верны добру и истине! будем верны памяти наставников наших! — восклицаете вы, к бодро выступаете вперед на честный бой с лицемерием, равнодушием и неправдою!
Да, замечательное было этовремя. То было время, когда слово служило не естественною формой для выражения человеческой мысли, а как бы покровом, сквозь который неполно и словно намеками светились очертания этой мысли; и чем хитрее, чем запутаннее сплетён был этот покров, тем скорбнее, тем нетерпеливее трепетала под ним полная мощи мысль и тем горячее отдавалось ее эхо в молодых душах читателей и слушателей! То было время, когда мысль должна была оговариваться и лукавить, когда она тысячу раз вынуждена была окунуться в помойных ямах житейского базара, чтоб выстрадать себе право хотя однажды, хотя на мгновение засиять над миром лучом надежды, лучом грядущего обновления! И чем тяжелее был гнет действительности, тем сильнее крепла в сердцах бодрых служителей истины вера в будущее, вера в человечность! И стало быть, крепки были эти люди, если и при такой обстановке они не изолгались, не измелочнились, не сделались отступниками».
Крестьянская Русь встретила манифест о воле и «Положение 19 февраля» угрюмо, недоверчиво и тревожно. Манифест был составлен московским митрополитом Филаретом витиевато, высокопарно и маловразумительно, но мужик очень хороню понял, что то, что ему было дано манифестом, далеко от его давних сокровенных чаяний. Очевидец вспоминал, как происходило чтение манифеста в одной из сельских церквей: «Перекрестившись, священник начал читать. Как только прочел он слова манифеста: „Добрые отношения помещиков к крестьянам ослабевали и открывали путь произволу...“, народ зашумел... Исправник обратился к народу, тихо и протяжно произнес: „Тс!“ Все разом умолкли. Священник прочел: „Самому дворянству предоставили мы, по собственному вызову его, составить предположения о новом устройстве быта крестьян...“ Народ загудел опять. Исправник остановил опять. При словах: „...Помещики, сохраняя право собственности на все принадлежащие им земли, предоставляют крестьянам за установленные повинности... усадебную оседлость...“ — крестьяне зашумели опять. Исправник опять остановил их. Когда прочтено было: „Пользуясь сим поземельным наделом, крестьяне засие обязаны исполнять в пользу помещиков определенные в „Положении“ повинности...“, крестьяне, видимо, были огорчены и повесили головы. Один из стоявших впереди крестьян сказал вслух: „Да какая же это воля?“ Но становой пристав дернул его за рукав, и он замолчал. Когда прочтено было: „Как новое устройство... не может быть произведено вдруг и потребуется для сего время, примерно не менее двух лет...“, народ зашумел опять. А этот же крестьянин... сказал: „Да господа-то, в два-то года-то, все животы наши вымотают“. Но порядок опять тотчас же был восстановлен. Священник прочел: „До истечения сего срока крестьянам и дворовым людям пребывать в прежнем повиновении помещикам и беспрекословно исполнять прежние их обязанности...“ Крестьяне зашумели не на шутку. Поднялся ропот и крик до того, что священник должен был остановиться чтением».
Малограмотный мужик с трудом вникал в многочисленные статьи и параграфы «Положения». Стоило крестьянам собраться лишь для того, чтобы истолковать ту или иную статью или параграф, помещикам мерещились бунт и неповиновение. Да и в самой угрюмости, недоверчивости или грубости «хамов», уже не желавших повиноваться беспрекословно, виделся бунт — и вызывались войска для усмирений и экзекуций. Напряжение в деревне, глухое или вдруг вспыхивавшее там и сям разной силы волнениями, росло.
Вице-губернатор в соответствии с установленным порядком не имел непосредственного отношения к проведению крестьянской реформы. Этим занимался губернатор и специально созданное Губернское по крестьянским делам присутствие, куда Салтыков желал и мог бы войти как тверской помещик, но по должности это ему не было позволено. Тем не менее он посещал заседания присутствия и не только был в курсе всех его дел, но и подавал свои мнения и протесты.
Поначалу Салтыков возлагал большие надежды на разумных и понимающих дело спокойно и трезво членов Губернского присутствия — в случае возникновения «недоразумений» при осуществлении реформы. Когда в апреле он писал статью «К крестьянскому делу», ему, конечно, было известно о жестоком подавлении массового выступления крестьян в Спасском уезде Казанской губернии, где крестьянин села Бездна Антон Петров стал толковать «Положение 19 февраля» так, как этого страстно желали крестьяне: немедленная воля, вся земля крестьянам, отказ от выполнения повинностей в пользу помещиков. По приговору военного суда Антон Петров был расстрелян, а десятки крестьян подвергнуты жестокой порке и сосланы. Салтыков считает не только возможным, но и вполне естественным неясное понимание неграмотными крестьянами, только что освободившимися от ненавистного крепостного рабства, «силы и значения законодательства, дающего права массе до сих пор бесправной». Вину за обострение отношений мужика и барина он возлагает на «общество наше», которое «в самом законном желании простолюдина уяснить себе известное требование или дело... уже видит заднюю мысль». «Обращаться в подобных случаях к содействию полицейских мер было бы не только несправедливо, но и нерасчетливо». Необходимо терпеливое разъяснение крестьянам их прав и обязанностей, вытекающих из «Положения 19 февраля». Однако Салтыков горько обманулся в своих иллюзорных надеждах на членов Губернских присутствий.
«Крестьянское дело в Тверской губернии идет довольно плохо, — пишет он 11 мая 1861 года Е. И. Якушкину, который был членом Губернского по крестьянским делам присутствия в Ярославле. — Губернское присутствие <в Твери> очевидно впадает в сферу полиции, и в нем только и речи, что об экзекуциях. Покуда я ездил в Ярославль, уже сделано два распоряжения о вызове войск для экзекуций. Крестьяне не хотят и слышать о барщине и смешанной повинности <то есть оброке и барщине вместе>, а помещики, вместо того чтоб уступить духу времени, только и вопиют о том, чтобы барщина выполнялась с помощью штыков. Я, со своей стороны, убеждаю, что военная экзекуция мало может оказать в таком деле помощи, но, как лицо постороннее занятиям присутствия, имею успех весьма ограниченный. Впрочем, я, со своей стороны, подал губернатору довольно энергический протест против распоряжений присутствия и надеюсь, что на днях мне придется слететь с места за это действие».
Самочувствие Салтыкова было отвратительным. Он глубоко страдал от своего бессилия изменить «полицейский» характер действий Губернского присутствия. Он рассорился со многими его членами, в особенности с «вождем» крепостнического большинства — управляющим палатой государственных имуществ В. Г. Коробьиным. Он приложил всю свою энергию и волю, но в этом сложном случае не смог использовать своего влияния на губернатора Баранова. «В настоящую минуту, — жаловался он 16 мая в письме П. В. Анненкову, — так гадко жить, как вы не можете себе представить. Тупоумие здешних властей по крестьянскому делу столь изумительно, что нельзя быть без отвращения свидетелем того, что делается».
«Крестьянское дело идет в Тверской губернии столь же плохо, как и в Ярославской, — вновь пишет Салтыков Е. И. Якушкину. — В течение мая месяца было шесть экзекуций; в одной выпороли 17 человек, в другой троих, в третьей двоих; в трех случаях солдатики постояли-постояли и ушли.... Гр. Баранов, очевидно, действует таким образом по слабости рассудка, им совершенно овладел Коробьин, который рассвирепел ужасно и с которым, вследствие сего, я перестал кланяться. Вам, быть может, покажется ребячеством с моей стороны подобная штука, но увы! Я и до сих пор не всегда умею скрывать свои чувства, особенно если это чувства омерзения. Свирепость Коробьина произошла оттого, что он получил известие, что в Михайловском уезде (Рязанской губ.), где у него находится имение, крестьяне ворвались в земский суд и стоптали исправника. Отсюда ярость, отсюда приурочение личной боязни к принципу общему. «Это они пробуют свои силы!» — вопиет Коробьин. — «Свои силы», бессознательно повторяет Баранов и вслед за этим краснеет. И, несмотря на свою стыдливость, посылает команды. Я пытался усовещивать его, подал даже формальную бумагу с доказательствами нелепости его действий; но и тут Коробьин подпакостил: «Пускай, говорит, волнуется, а вы идите себе своей дорогой; вас, говорит, за бездействие власти под суд отдадут». С тех пор Баранов встречается со мною и краснеет; краснеет и посылает команды».
Дальше в этом же письме Салтыков с возмущением рассказывает о подробностях «Арнаутовского погрома», то есть экзекуции в имении угличского уездного предводителя Арнаутова, где «после объявления воли» крестьяне отказались исправлять барщину и платить оброки. Имение Арнаутова соседствовало с ярославским имением Салтыковых Заозерьем. «Командир полка, бывшего на экзекуции, доносил начальнику дивизии (полк квартирует в Кашине), что один эскадрон еще оставлен в имении, с таким распоряжением: выводить людей каждый день на барщину и каждый же день резать по крестьянской корове на мясные порции. Дуббельт <флигель-адъютант, генерал-майор, присланный для подавления крестьянского бунта> перед отправлением в экспедицию был в Твери и говорил другу своему Баранову: „Я стрелять не стану, а только всех их кур и коров передушу“. И Баранов ничего, даже не замахнулся на своего друга, даже не назвал его сукиным сыном». Михаил Евграфович Салтыков, конечно, сделал бы и то и другое: и замахнулся бы и сукиным сыном назвал!
Именно в эти тяжелые дни мая — июня 1861 года Салтыков принимает твердое решение «рассчитаться со службой», чтобы приобрести небольшое имение, где можно было бы заняться сельским хозяйством на новых основаниях «свободного труда», и, главное, чтобы писать и писать.
В газетных и журнальных статьях, написанных с апреля по октябрь 1861 года, под впечатлением всего увиденного и пережитого, он обобщает свои соображения о ходе «крестьянского дела» в продолжение первых послереформенных месяцев, о роли и месте в этом деле государства, дворянства и крестьянства.
В статье, написанной одновременно со вторым письмом к Якушкину, Салтыков вновь обращается к тому, что он называет «недоразумениями по крестьянскому делу» («Несколько слов об истинном значении недоразумений по крестьянскому делу»). Представьте себе забитого и загнанного мелкого чиновника, какого-нибудь писца из Галерной гавани Петербурга, который вдруг получает известие о нежданно-негаданно свалившемся на него наследстве в миллион рублей. Вы, благоразумные люди, думаете, что ему следовало бы, так сказать, «тихо и добропорядочно совлечь с себя ветхого человека и кротко и не брыкаясь прокрасться в новую жизнь». Ан нет. Он первым делом нагрубит начальству и устроит дебош, что в его положении весьма естественно.
Не находятся ли в подобном положении наши крестьяне?
Конечно, многим хотелось бы, чтобы крестьяне при вести об освобождении, надевши синие кафтаны и праздничные сарафаны, стали бы водить хороводы, а на другой день благонравно принялись бы за исполнение испокон веку привычных обязанностей. «Этим господам хотелось бы подменить человеческую природу и сделать из нее, хоть на время, хоть на два годочка, исключительное хранилище чувств благонравия и благодарности». Но ведь крестьяне, теперь уже свободные, не могут оставаться при выработанном веками бессловесном благонравии и не выражать недовольства необходимостью по-старому нести все те же повинности опостылевшему барину. Желание же «некоторых личностей» «остаться хоть на время на прежней крепостной почве» и порождает те «недоразумения», которые, по вине все тех же «личностей», принимают нередко форму «бунта». Салтыков остро и болезненно воспринимал злонамеренные обвинения мужика в «неблагодарности» и бунтовщических наклонностях (вспоминались слова Коробьина: «Это они пробуют силы»).
Руководствуясь тем своим пониманием реформы, ее значения для русского крестьянина и русского общества, которое постоянно двигало им во всем его поведении этого знаменательного года, Салтыков формулирует целую, по содержанию своему — идеальную (он, реальный политик, это несомненно понимает), но все же, как ему тогда представлялось, возможную, программу действий для мировых посредников и Губернских присутствий. Вероятно, эта программа находила выражение и в подаваемых Салтыковым формальных письменных и устных протестах губернатору и в тверском Губернском присутствии, «Чтоб действовать с успехом, для них <то есть мировых посредников и Губернских присутствий> необходимо с первого же раза приобрести свободное доверие крестьян, а им указывают на угрозу, на страх наказания, забывая при этом, что окончательная и истинно разумная цель преобразования быта сельских сословий заключается не только в улучшении материальных условий этого быта, но преимущественно в нравственном перевоспитании народа», то есть в освобождении его от рабской морали, в воспитании в бывшем «холопе» и «хаме» свободной личности, сознающей свое человеческое достоинство. И именно поэтому «в настоящее время все усилия должны быть направлены к тому, чтобы предпринятая правительством реформа прошла спокойно, без потрясений, и чтобы плодом ее было сближение двух заинтересованных в деле сословий, а не разъединение их».
«Средство к такому сближению одно. Оно представляется в том, чтобы помещик стал сам членом того сельского общества и той волости, в районе которых находится его поместье». Это давняя мечта Салтыкова, высказанная еще в записке о земской полиции — всесословной и выборной. Теперь же, когда новым законодательством установлена крестьянская волость, она может, она должна стать волостью всесословной. Помещик — уже не как помещик, а как равноправный член общины — принимает участие во всех ее делах, платит наравне с мужиком в зависимости от количества земли, подати и налоги, несет государственные и земские повинности. Подлинная сила государства лежит все-таки в земстве, но земстве не дворянско-помещичьем, а всесословном — в основе своей — мужицком. Итак, истинные интересы дворянства состоят в том, чтобы перестать быть дворянством!
Вскоре развернувшиеся в Твери события и время вынесли оценку и приговор салтыковской идее «сближения сословий».
Да и собственно художественное, а не чисто публицистическое творчество Салтыкова в конечном счете открывало истинный смысл его теоретических формул, не совсем совпадающий с прямым их толкованием.
Вятка явилась в «Губернских очерках» и некоторых других рассказах и очерках конца пятидесятых годов под псевдонимом Крутогорска. Конечно, Крутогорск не тождествен Вятке. Панорама Вятки ширится. Крутогорск объемлет особенности, присущие и другим губернским и уездным «муниципиям». Генерал Зубатов появляется поначалу в окружении крутогорских обывателей, и чиновником особых поручений служит у него Николай Иванович Щедрин. Но Зубатов действует уже на более обширной художественно-сатирической арене, олицетворяя администратора «прошлых времен», вынужденного «приютиться» к временам новым, на арене уже не города Крутогорска, а города Глупова.
Город Глупов формируется в воображении Салтыкова как раз тогда, когда, обогащенный опытом и Вятки, и Рязани, и Твери, возвращается он после ревизии уездных городов северо-восточного угла Тверской губернии. Что могло быть характернее, ярче и осязательнее — именно в глуповском смысле — мелочного, призрачного, какого-то болезненно-прискорбного бытия этих городов — с грязными торговыми площадями, рушившимися пожарными сараями, нетрезвыми чиновниками, становыми, изумляющими своей неестественной расторопностью ревизующее начальство, и нерасторопными земскими судьями, у которых «в утомлении» месяцами без всякого движения лежали дела, с земскими исправниками-самоуправцами.
В конце 1860 года Салтыков пишет очерк «Литераторы-обыватели» (напечатан в «Современнике» в феврале 1861-го). Система многочисленных иносказаний и «эзоповских» образов, уже наметившаяся в таких, например, предшествующих очерках, как «Скрежет зубовный», в новом очерке, в «Литераторах-обывателях», чрезвычайно усложняется. Собственно, главная тема очерка — либеральное обличительство — «устность и гласность» — его смысл, характер и судьбы — то самое «обличительство», которое, с легкой руки Н. И. Щедрина, широким потоком разлилось по журнальным и газетным страницам от столиц до губерний. «Голоса», «заметки», «впечатления» всяческих «проезжих», «прохожих», «наблюдателей» и т. п. заполонили эти страницы. Но сам Николай Иванович Щедрин (Салтыков) насмешливо следит за либеральными потугами провинциальных корреспондентов-обличителей, за эпидемией «скрежета зубовного» и «либерального терроризма», все больше скатывающегося в болото мелочей, частностей, пустословия и болтливости. Он дает волю своей ядовитой иронии, обличая «обличителей», занимающихся мелочным «анализированием отечественных нечистот».
Впервые город Глупов — один из самых значительных и великих образов щедринской сатиры — скромно появляется среди тех многочисленных городов и городишек, скверную и дырявую изнанку которых выворачивают провинциальные корреспонденты. Из очередного нумера «Московских ведомостей»[20] узнает автор «Литераторов-обывателей», что «у нас, в городе Глупове, городничий совсем от рук отбился; на главной площади лежит кучами навоз; по улицам ходят стаями собаки» и т. д. и т. п. И далее рассказывается история, которая произошла в городе Глупове с местным корреспондентом-обличителем. Невероятный переполох, «ужасное, потрясающее действие» произвела в городе обличительная статья, направленная против глуповского градоначальника. Корреспондент — им оказался учитель местного уездного училища Корытников, скрывшийся под псевдонимом «Туземец», — «обличал» городничего в том, что тот последним явился на пожар, когда горели холостые постройки при доме мещанки Залупаевой, и вместо того, чтобы командовать пожарными, играл в карты... И что же? Шустрый публицист, будучи «пропущен сквозь строй жизненных обстоятельств» — всяческих мелких, но изнуряющих преследований, — был в конце концов переведен из города Глупова в город Дурацкое Городище, а незадачливый градоначальник, по-видимому, продолжал заниматься карточной игрой. «К чести Корытникова, — замечает автор, — я должен сказать, что несправедливость судеб отнюдь не заставила его упасть духом и понурить голову. Проникнутый убеждением в святости своего гражданского назначения, он с легким сердцем отправился в Дурацкое Городище, твердо уверенный, что и там найдется мещанка Залупаева, и там найдется градоначальник, не брегущий о благосостоянии и здравии пасомого им стада».
«Мещанка Залупаева» вырастает в символ всех глуповских неурядиц и неустройств. «Увы! мир кишит Залупаевыми! Они ходят по белому свету и с бородами, и без бород, и в паневах, и в зипунах, и о двух ногах, и о четырех!.. А городничие, поклоняющиеся мамоне?.. Ужели иссякнет родник их?» Итак, всякое сомнение в неиссякаемости Залупаевых устраняется. И даже если вы живете далеко от Глупова или Дурацкого Городища — «ваш родной Глупов всегда находится при вас, и никуда не уйти вам от Дурацкого Городища». О Глупов! ты везде, ты в нас, ты вокруг нас! «Возможно ли, естественно ли при такой обстановке не сделаться публицистом» — обличителем «зол действительных, невымышленных, зол, которых жало преимущественно обращено против бедного и беспомощного».
Недаром по ходу изложения возникает тема преемственности мыслей и стремлений. Здесь лежит смысловой, идейный центр очерка «Литераторы-обыватели».
«Сосредоточившись в самих себе и размышляя о вещах мира сего, вы невольным образом переноситесь мыслью к временам вашей юности, к тем золотым временам, когда с кафедры к вам обращалась живая речь, если не самого Грановского, то одного из учеников его, вызывая к деятельности благороднейшие инстинкты души, когда с иной, более обширной кафедры, лилось к вам полное страсти слово Белинского, волнуя и утешая вас, и наполняя сердца ваши скорбью и негодованием, и вместе с тем указывая цель для ваших стремлений! Будем же верны добру и истине! будем верны памяти наставников наших! — восклицаете вы, к бодро выступаете вперед на честный бой с лицемерием, равнодушием и неправдою!
Да, замечательное было этовремя. То было время, когда слово служило не естественною формой для выражения человеческой мысли, а как бы покровом, сквозь который неполно и словно намеками светились очертания этой мысли; и чем хитрее, чем запутаннее сплетён был этот покров, тем скорбнее, тем нетерпеливее трепетала под ним полная мощи мысль и тем горячее отдавалось ее эхо в молодых душах читателей и слушателей! То было время, когда мысль должна была оговариваться и лукавить, когда она тысячу раз вынуждена была окунуться в помойных ямах житейского базара, чтоб выстрадать себе право хотя однажды, хотя на мгновение засиять над миром лучом надежды, лучом грядущего обновления! И чем тяжелее был гнет действительности, тем сильнее крепла в сердцах бодрых служителей истины вера в будущее, вера в человечность! И стало быть, крепки были эти люди, если и при такой обстановке они не изолгались, не измелочнились, не сделались отступниками».