Страница:
Когда Салтыков писал о «действительном либерализме», он, возможно, имел в виду оппозиционное движение в Твери, либеральное по своему содержанию, но весьма радикальное по предложениям и выводам. Взлет этого движения пришелся как раз на конец 1861-го — начало 1862 годов, то есть то время, когда завершались глуповские очерки.
«В середине декабря 1861 года в Твери состоялось собрание (съезд) членов мировых учреждений губернии. Салтыков исправлял в это время <с 10 ноября 1861-го по 11 января 1862 года> должность губернатора — значит, административно и политически нес свою долю ответственности за это событие в местной жизни, получившее сразу же громкий резонанс во всей стране. Здесь следует вспомнить, что самая мысль об „устройстве периодических съездов всех посредников одной губернии в губернском городе“ была впервые публично высказана и аргументирована не кем иным, как Салтыковым в его апрельской за 1861 год статье „Об ответственности мировых посредников“... Идея съезда возникла среди группы тверских дворян, „решивших под инициативным и организующим воздействием лидеров либерального крыла — Унковского, Европеуса и других — возвысить голос общественного протеста против усиливавшегося реакционного натиска крепостнического помещичества“ (С. А. Макашин). Об этом свидетельствует поданное губернскому предводителю дворянства где-то в конце октября или начале ноября коллективное письмо восьмидесяти двух тверских дворян-„прогрессистов“, подписанное среди других и Салтыковым (его подпись стояла на втором месте). Программа этой группы была сформулирована следующим образом: „Мы утверждаем, что задача действующих по крестьянскому делу учреждений состоит главным образом в том, чтобы развитием самостоятельности и сознания права в крестьянах положить прочное основание нашему соединению со всеми сословиями в ту плотную, однородную массу, для которой есть будущее. Имея в виду эту главную цель, мы не находим, чтобы сохранение исключительных сословных привилегий и преимуществ составляло для нас жизненный вопрос“. В сущности говоря, такой же была и программа Салтыкова, изложенная им в статьях 1861 года по крестьянскому вопросу и, в особенности, в статье „Где истинные интересы дворянства?“.
Эти идеи были развиты тверским Чрезвычайным дворянским собранием, состоявшимся 1—3 февраля 1862 года, на заседаниях которого Салтыков присутствовал, хотя был в это время в отпуске и подал уже (20 января) прошение об отставке. Собрание «высказалось за изменение финансовой системы управления в том смысле, чтобы „оно зависело от народа, а не от произвола“, за учреждение независимого и гласного суда, за введение полной гласности во все отрасли управления, за уничтожение всех сословных привилегий дворянства и за слияние сословий. Исходя из убеждения, что само правительство не в состоянии осуществить эти реформы и что новые учреждения „могут выйти только из самого народа“, Собрание заявляло: „Посему дворянство не обращается к правительству с просьбой о совершении этих реформ, но признавая его несостоятельность в этом деле, ограничивается указанием того пути, на который оно должно вступить для спасения себя и общества. Этот путь есть собрание выборных от всего народа без различия сословий“ (С. А. Макашин).
Салтыков давно уже решил уйти в отставку, потому что реальности государственной службы все больше приходили в явное несоответствие с его коренными убеждениями. Это несоответствие выразилось и в подаче им протестов на решения Губернских присутствий по крестьянскому делу (за что, как он полагал, ему предстояло слететь с должности) и в его высказываниях в серии очерков о Глупове относительно места и роли «человека убеждений» в «глуповском» царстве и в «глуповском» возрождении. Вице-губернаторство мешало и формально и по существу его литературной деятельности, которая все определеннее и определеннее становилась деятельностью сатирика, разрушающего самые основы той системы, которой служил.
13 января Салтыков получил четырехмесячный отпуск и отправился в Петербург. Вероятно, сразу же после отпуска он собирался подать в отставку. Однако «времена созрели». Развязка наступила быстрее, чем он ожидал и рассчитывал. Правительству, конечно, стало известно о причастности Салтыкова к акциям тверских либералов. Такой — оппозиционный — вице-губернатор вряд ли был терпим в государственном аппарате царизма, уже лишившемся к этому времени и Ланского и Н. Милютина. Министр юстиции Панин даже подозревал Салтыкова в «подстрекательстве». 20 января, вернувшись в Тверь, Салтыков подал губернатору Баранову прошение, в котором, ссылаясь на крайне расстроенное здоровье (чего на самом деле не было), «покорнейше просил ходатайства» об увольнении от службы. 9 февраля отставка была санкционирована «высочайшим приказом».
Мысль Салтыкова вступала, может быть, в самый острый и напряженный «фазис теоретических блужданий». Для Салтыкова это был и период кардинальных решений, которые должны были определить его судьбу.
На протяжении всех пяти-шести лет подготовки крестьянской реформы и ее проведения, наконец в год после реформы насмотрелся Салтыков на поведение дворянства как главной политической силы российского государства, разных его «партий» и «группировок» — от явных крепостников до радикальных либералов. Это поведение дало богатейшую пищу мысли Салтыкова, его художественному таланту сатирика. Так рождаются три последних очерка глуповского цикла.
В начале февраля, то есть как раз тогда, когда состоялось тверское Чрезвычайное дворянское собрание, или вскоре после него, пишет Салтыков одну из своих самых уничтожающих сатир — «Глупов и глуповцы. Общее обозрение» (вероятно, она была бы вступлением к циклу, если бы он состоялся).
Глупов в «Общем обозрении» представлен как некая «муниципия»[21], которая уже не умещается в рамках города. И незачем разуметь под Глуповом Пензу, Саратов, Рязань или пусть даже нечто более обширное, но все же достаточно конкретное. Глупов — «муниципия» фантастическая.
Глупов раскинулся широко по обеим сторонам реки Большой Глуповицы и многих других рек и речушек, а граничит с другими, весьма расстроенными «муниципиями» (Дурацким Городищем, Вороватовым, Полоумновым) и упирается в Болваново море. «Глупов представляет равнину, местами пересекаемую плоскими возвышенностями. Главнейшие из этих возвышенностей суть Чертова плешь и Дураковы столбы». Такова глуповская «топография». В новом очерке Глупов теряет ту свою бытовую и реальную конкретность, которая еще сохранялась в «Наших глуповских делах».
Истории у Глупова нет — вновь повторяется тезис, высказанный в «Наших глуповских делах», но теперь этот тезис разъясняется особенностями и характером обитателей Глупова.
«Обитатели эти разделяются на два сорта людей: на Сидорычей, которые происходят от коллежских асессоров, и на Иванушек, которые ниоткуда и ни от кого не происходят», или, точнее, «происходят от сырости», как доказал один из молодых глуповских ученых. Речь идет, понятно, о дворянстве и крестьянстве.
Салтыков создает образ России, но образ фантастический, односторонний, вычленяющий лишь характернейшие и отрицаемые им черты ее социально-политического устройства и бытия.
«Меня интересует собственно возрождение глуповское и отношение к нему глуповцев, и в этих видах я стараюсь выяснить себе те материалы, которые должны послужить ему основанием». Что же это за материалы?
Анализируя эти материалы, Салтыков исключает Иванушек, ибо они стоят, так сказать, вне политики: «Приступая к определению глуповцев, как расы, существующей политически, я, очевидно, могу говорить только о Сидорычах, ибо что же могу я сказать о людях, происшедших от сырости?»
Салтыков не видит каких-либо национально-исторических заслуг Сидорычей, то есть дворянства, на которых они могли бы основывать свое политическое значение и политическое господство. Сидорычи сами признают, что произошли от коллежских асессоров, то есть выслужились на государственной, царской службе, главным образом в послепетровское время (коллежский асессор — чин VIII класса по петровской табели о рангах, получение которого давало право на потомственное дворянство). И как выслужились? «У нас, говорят, ничего этакого и в заводе не было, чтоб мы предками хвастались или по части крестовых походов прохаживались; у нас было просто: была к нам милость — нас жаловали, был гнев — отнимали пожалованное... никто как бог!» Доктрина замечательная, ибо освещает принцип личной заслуги и указывает на спину, как на главного деятеля для достижения почестей».
Эта доктрина определила и общественное положение Сидорычей.
«Отличительные свойства сидорычевской политики заключаются: а) в совершенном отсутствии корпоративной связи и б) в патриархальном характере отношений к Иванушкам».
«Корпорация предполагает известный и притом общий целому ее составу интерес». Но о каком общем интересе может быть речь, когда Сидорычи даже не уважают друг друга? «Сидорычу не может и на мысль прийти, чтоб кто-нибудь находил его не гнусным...» Не корпоративная связь, а круговая порука гнусностей, «в которой не было ни одного не битого и насквозь не исплеванного». Попытки Сидорычей проявить какое-то корпоративное единство в период реформы оказались бесплодными и несостоятельными. «И долго потом качал головой Обер-Сидорыч <явный и смелый намек на высшую правительственную власть в лице императора>, взирая на потехи своих собратий, и долго повторял он унылым голосом:
— А как было хорошо пошло по началу!
Тем и кончились сидорычевские поиски за корпоративным единством».
Что же касается сидорычевской «патриархальности», то патриархами являются они просто «потому только, что даже сечение не умеют подчинить известной регламентации». Патриархальность в отношении к Иванушкам только затемняет, только мешает выявить истинную суть этих отношений. И в последнее время появилось достаточное число юных глуповцев-идеологов, глуповских Гегелей, которые предприняли такую регламентацию: «И я сам видел, как бледнели и терялись Иванушки при одном взгляде этих доктринеров розги и кулака».
Таким образом, материалов, которые должны послужить основанием глуповскому возрождению, «совсем не оказывается, или оказываются только отрицательные».
Но Сидорычи видят неминуемую смерть и жаждут спастись от нее, и предсмертные потуги и судороги Сидорычей Салтыков называет «глуповским распутством». В том же феврале он пишет одну из самых своих эзоповых сатир, которую так и называет — «Глуповское распутство».
Салтыков вспоминает судьбу римской цивилизации, уничтоженной «Пастуховыми детьми» — варварами. Не такая же ли судьба уготована и «глуповской цивилизации»? Кто же тот «злой Генсерих[22], который не затруднился поднять руку даже на такую заплесневшую и почтенную вещь, как глуповская цивилизация»? Глуповский Генсерих зовется Иваном, по прозвищу «дурачок», прозвищу, которое «он справедливо стяжал бесчисленными годами усилий (тоже своего рода глуповская цивилизация)» (иронически добавляет Салтыков).
В предшествующих очерках глуповского цикла фигура Иванушки маячила где-то на заднем плане, рисовалась пусть крупными, по все-таки штрихами, ее место в глуповском «горшке» было еще не совсем ясно, она не содержала в себе никакого творческого «элемента». В «Глуповском распутстве» Иван становится главной, мощно нарисованной фигурой: именно он, несмотря ни на что, определяет судьбы «глуповской цивилизации».
Поначалу, в первой части очерка, рассказывается история барыни Любови Александровны и ее дворового человека Петрушки. Любовь Александровна — барыня стареющая и жаждущая любви и обновления своего вконец расстроенного и расслабленного организма. В прошлые времена (то есть при крепостном праве), когда гневными взорами она способна была приводить в трепет не только своих холопов, но и Глупов в целом его составе, она, не затрудняясь, прибегала, с той же целью «обновления», к содействию молодых и здоровых дворовых людей — Костяшки и Ионки. Но те оказались мерзавцами и подлецами и, естественно, угодили под «красную шапку». Теперь не то. Приблизила она к себе пышущего здоровьем и красотой дворового человека Петрушку — и подчинилась ему, хотя он тоже оказался и мерзавцем и подлецом, подчинилась потому, что «в одном Петрушке видела для себя спасение и жизнь». «А теперь... что за перемена, что за странный вид представляется взорам! С одной стороны, Любовь Александровна с померкшими взорами, с неверною поступью, Любовь Александровна дряхлеющая, но все еще жаждущая любви и жизни, расстроенная, но все еще надеющаяся и живущая в будущем; с другой стороны — Петрушка, не тот робкий Петрушка <или Костяшка, или Ионка>, огрызающийся лишь под пьяную руку и цепенеющий при одном взоре гневной барыни, но Петрушка властный, Петрушка, собирающийся унести на плечах своих вселенную, Петрушка румяный и довольный, Петрушка в красном жилете и голубых штанах <красные жилеты и голубые штаны носили санкюлоты — участники Великой французской революции XVIII века>, Петрушка в енотах и соболях, Петрушка, показывающий целый ряд белых как кипень зубов... Или этого мало! Или молодое, свежее и здоровое не посечет ветхого, изгнивающего и издыхающего? Да где ж после этого была бы справедливость, читатель?» Бытовая история перерастает в символический образ мужика-санкюлота, не только собирающегося, но и способного «унести на плечах своих вселенную»!
Отношения Любови Александровны и Петрушки как бы прообразуют, предвещают те отношения, которые складываются между глуповцами и Иванушками.
Роковая сила обстоятельств поработила старую барыню своему холопу. Та же сила подчиняет и Глупов.
Но не только сила обстоятельств заставляет глуповцев приблизить к себе Иванушек, но и расчет. Умирающий Глупов пытается спасти себя за счет полных жизни Иванушек. Может быть, Иванушки (в Глупове они именуются «непочатыми родниками»[23])настроят глуповскую жизнь на иной, новый ряд? «А что, если в самом деле эти подлецы Ваньки молчали-молчали, да все думали? А может быть, они до чего-нибудь и додумались? А может быть, в них-то и сила вся?»
Глуповцы рассуждают при этом так: если Иванушка и додумался, если в нем и вправду сила, то надо призвать его, чтобы подал полезный совет, а затем пусть скроется... немедленно! Немедленно, «ибо всякая дальнейшая в этом смысле проволочка может повредить его собственным интересам, может отвлечь его от приличных званию его занятий». Славная наша история, разглагольствуют «старшие» глуповцы, «везде и всегда показывает она нам Иванушку надежною опорой глуповской славы и глуповского величия! везде и всегда она представляет его: в мирное время кротко возделывающим землю, во время брани — беспрекословно сеющим смерть в рядах неприятельских... Ужели же теперь он захочет изменить столь славным преданиям? Ужели теперь, когда наш старый, славный Глупов трещит, он не потщится вместе с нами восстановить его посрамленную физиономию?»
Ну а если не потщится? Что же, тогда «никто не может воспрепятствовать нам своевременно изыскать средства», прибегнуть к соответствующим «мероприятиям» или (если раскрыть смысл иносказаний Салтыкова) экзекуциям. Ведь бывали случаи, когда Ваньки «даже очень достаточно пакостили, но, получив в непродолжительном времени возмездие, скрывались и на долгое время уже не огорчали Глупова проявлениями своей необузданности». Было это (подразумевает Салтыков) и во время разинского бунта и во время крестьянской войны Пугачева, да и совсем недавно, в прошлом году, по случаю объявления «воли».
Ну а если Иванушка и не поддастся всем этим средствам и мероприятиям, не потщится восстановить посрамленную глуповскую физиономию? И Сидорыч лезет к Иванушке целоваться, предлагает ему забыть прошлое, приглашает к «сожительству». Но «Ванька столь же мало может согласиться на сожительство, как и на поцелуи». (Как тут не вспомнить, что совсем недавно сам Салтыков, да и тверская оппозиция, видел «истинные интересы дворянства» в таком «сожительстве» — сближении и даже слиянии с крестьянством.) Иван хочет только одного — чтобы оставили его в покое. Потрудился-таки, помаялся он на своем веку, надо ему и отдохнуть: «Сидорыч! а Сидорыч! останемся пока на своих местах, — говорит он, — там что выйдет: твоя возьмет — ты барин; моя возьмет — я барин!» И говорит так потому, что наверное знает, что возьмет его, а не Сидорычева».
И, пожалуй, наиболее сложна своими иносказаниями, намеками, эзоповым языком последняя сатира глуповского цикла «Каплуны», так и названная в подзаголовке — «Последнее сказание».
Сатира Салтыкова вырастала из глубин его возмущенного духа, питалась болью его сердца. В этом смысле — она всегда субъективна, даже в наиболее «объективных», эпических созданиях, как ранних, так и поздних.
Но были у него и такие произведения, которые непосредственно и прямо выражали личный опыт, диктовались необходимостью осмыслить свою деятельность, увидеть ее дальнейшие пути, определить ближайшие поступки. В таких произведениях сплавляются воедино тоскующая, мучительная исповедь и гневная, полная страсти и огня проповедь, лирическая тональность и сатирический сарказм.
К числу таких произведений принадлежит и сатира «Каплуны» с ее трудной, драматической судьбой; и в содержании «Каплунов» и в судьбе ее отразилось непростое положение Салтыкова — крупного правительственного чиновника — в наиболее близком ему лагере социалистов и демократов. Ему приходилось слышать раздававшиеся из этого лагеря не только горькие упреки, но и прямые обвинения (обвинения несправедливые).
Салтыков обрушивает «Ювеналов бич» на головы каплунов-людей, безмятежно курлыкающих в самоуслаждении, в то время как неустойчивая и «трепещущая» действительность призывает к действию и борьбе. Салтыков защищает свою позицию деятельного вмешательства в жизнь, изнемогающую под гнетом насилия и неправды.
Каплун — птица нешуточная, солидная, пользующаяся уважением, пишет Салтыков, разумея под «каплунством» определенный тип общественного поведения. «Каплун — консерватор по природе и даже несколько доктринер». Он усовершенствовал знаменитую доктрину героя повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» — доктора Панглоса, утверждавшего, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров. Доктрина каплуна: мир достаточно прекрасен, чтобы нуждаться в изменении к лучшему.
И это самоудовлетворение, самодовольство в то ужасное время, в те страшные минуты в истории, «когда случайность и заблуждение делаются как бы общим руководящим законом для всего живущего, когда летопись с каким-то горьким нетерпением жгучими буквами заносит на страницы свои известия... все об ошибках, да об уступках, да о падениях», когда насилие «в предсмертной агонии еще простирает искривленные судорогой руки, чтоб задушить ищущее, но не обретающее, алкающее, но не находящее утоления...».
И в эту тяжелую минуту каплуны курлыкают! Они удовлетворены, они самоуспокоились, они отрицают «личное деятельное участие в жизни».
«Глупов! милый Глупов! Кто ж похлопочет об тебе?»
Каплуны настоящего — это просто глуповцы, апологеты глуповской жизни и глуповского миросозерцания. Мелодично их курлыканье, но в нем есть недомолвка. Можно ли «удовлетвориться жизнью с распространенными в воздухе миазмами, с рыскающими по улицам волками? „Жизнь дает, жизнь поступается!“ — но ведь она дает смерть, но ведь она поступается веревкой на шею!»
«Еще мелодичнее курлыканье каплунов будущего. В нем все стройно, все чуждо непотребства сделок и компромиссов. Мелодия развивается просто и ясно: махни рукою на жизнь, потому что она не стоит того, чтоб с ней связываться; прикосновение к ней может только замарать честного человека; обратись к идеалам и живи в будущем... Однако и в этом курлыканье есть недомолвка. Несомненно, что текучая жизнь изобилует мерзостью и что формы ее перед судом безотносительной истины резко несостоятельны, но на практике дело складывается несколько иначе. Вот мерзость мерзкая, и вот мерзость еще мерзейшая: я оставляю за собой право выбора и избираю просто мерзкую мерзость предпочтительно перед мерзейшею. Я не только не отрицаю идеалов, но даже нахожу, что без них невозможно дышать, и за всем тем не могу, однако, признать, чтоб мне следовало жить только в будущем, потому что у меня на руках настоящее, которого мне некуда деть и которое порядочно-таки дает мне чувствовать себя всякими тычками и пощипываниями. Куда я уйду от него? запрусь ли? стану ли в стороне?
Но ведь надо же понять, что запереться — значит добровольно обречь себя на нравственное и политическое самоубийство, значит добровольно отказаться от всяких надежд на осуществление идеалов».
Обращаясь во второй половине статьи уже непосредственно к «каплунам будущего» — чистым теоретикам социалистического идеала, Салтыков обсуждает ряд проблем, коренных для его миросозерцания демократа, социалиста, просветителя. И первая из них, волновавшая еще героя его юношеской повести «Противоречия», — отношение грязной действительности настоящего к несомненно имеющему быть, но отдаленному гармоническому будущему, трагический «перерыв», исторически, наверное, весьма длительный промежуток, долгий период, простирающийся между настоящим и будущим. «Между этими двумя крайними пунктами лежит целый путь, который надлежит пройти и который остается неосвещенным». Где тут «посредствующее звено», чем надлежит заполнить «перерыв»? Салтыков отвечает: только одним, только неустанной практической деятельностью, только повседневным будничным делом, «которое необходимо хотя бы для того, чтобы раздавить гидру прошлого».
Геройство чуждо глуповскому миру, миру каплуньего курлыканья. Но и в глуповском мире геройство не только возможно, но и необходимо. В этом геройстве нет ничего яркого, бросающегося в глаза. «Действительное геройство» тут заключается «в упорном и непрерывном раздалбливанье туго уступающей глуповской среды». Тот, кто хочет бороться со злом, должен сам пожить в этом зле. Надо бестрепетно погружаться в самые глубины глуповских омутов — и долбить, долбить. Пусть тому, кто способен на такое «действительное геройство», суждена гибель. «И нет нужды, что для многих из собравшихся на борьбу жизнь будет рядом ошибок, источником падений, а быть может, и конечной гибели: если один из них сотрет главу змия — и того достаточно... Пускай они ошибаются, пускай погибают сотнями и тысячами, но каждый из них может поставить в заслугу себе, что успел определить хотя небольшой признак области неизвестного, но каждый гибелью своей утучнил почву будущего». Пускай они достигли только ближайшей цели, пускай их деятельность представляется призрачной, но бесспорно, что «на развалинах старой истины зреет новое слово, и чем скорее оно зреет, тем скорее выкажется, в свою очередь, и его запоздалость, тем ближе будем мы к идеалам». Так возникает волнующая Салтыкова тема «призраков», которой вскоре будет посвящена специальная статья.
И, пожалуй, самое главное, чем заключает Салтыков свое «последнее сказанье», — это отношение «каплунов будущего» к народным массам. В высокомерном отношении к жизни, в себялюбивой брезгливости мысли, в устранении от «хлама» современности открывается презрение к массе, к ее идеалам и нуждам. Необходима деятельность в массах. Каков должен быть ее характер?
Прежде всего дайте массам «сначала хоть то, что они сами неотложно просят, без чего они жить и дышать не могут, и потом развивайте вашу мысль на досуге. А может быть, массы и без ваших забот, сами похлопочут о дальнейшем воспитании себя? А может быть, это дальнейшее воспитание укажет на формы жизни, совершенно отличные от тех, которые составляют предмет ваших мечтаний и надежд?» В этих словах слышится скептическое отношение к тем утопически-социалистическим идеалам, которые выработаны «людьми убеждения» без учета реальных запросов и реального положения масс.
Сатира «Каплуны» была набрана для майской книжки «Современника» и в корректуре послана Чернышевскому. Революционный демократ-социалист усмотрел в ней мысли, для него неприемлемые, о чем и писал Салтыкову в не дошедшем до нас письме. В это тревожное, напряженное время, время накануне крестьянской революции, а в близости ее Чернышевский был убежден, обличение каплунов будущего и проповедь практической деятельности в недрах самого глуповского мира, представились руководителю «Современника» «уступкой в сфере убеждений» и, кроме того, были, по его мнению, несвоевременными. (Так претензии Чернышевского определил сам Салтыков.) Но, как бы ни расценивал Чернышевский салтыковскую сатиру, ей все равно не дано было дойти до читателя. Все три последних очерка глуповского цикла были запрещены цензурой.
Глава седьмая
«В середине декабря 1861 года в Твери состоялось собрание (съезд) членов мировых учреждений губернии. Салтыков исправлял в это время <с 10 ноября 1861-го по 11 января 1862 года> должность губернатора — значит, административно и политически нес свою долю ответственности за это событие в местной жизни, получившее сразу же громкий резонанс во всей стране. Здесь следует вспомнить, что самая мысль об „устройстве периодических съездов всех посредников одной губернии в губернском городе“ была впервые публично высказана и аргументирована не кем иным, как Салтыковым в его апрельской за 1861 год статье „Об ответственности мировых посредников“... Идея съезда возникла среди группы тверских дворян, „решивших под инициативным и организующим воздействием лидеров либерального крыла — Унковского, Европеуса и других — возвысить голос общественного протеста против усиливавшегося реакционного натиска крепостнического помещичества“ (С. А. Макашин). Об этом свидетельствует поданное губернскому предводителю дворянства где-то в конце октября или начале ноября коллективное письмо восьмидесяти двух тверских дворян-„прогрессистов“, подписанное среди других и Салтыковым (его подпись стояла на втором месте). Программа этой группы была сформулирована следующим образом: „Мы утверждаем, что задача действующих по крестьянскому делу учреждений состоит главным образом в том, чтобы развитием самостоятельности и сознания права в крестьянах положить прочное основание нашему соединению со всеми сословиями в ту плотную, однородную массу, для которой есть будущее. Имея в виду эту главную цель, мы не находим, чтобы сохранение исключительных сословных привилегий и преимуществ составляло для нас жизненный вопрос“. В сущности говоря, такой же была и программа Салтыкова, изложенная им в статьях 1861 года по крестьянскому вопросу и, в особенности, в статье „Где истинные интересы дворянства?“.
Эти идеи были развиты тверским Чрезвычайным дворянским собранием, состоявшимся 1—3 февраля 1862 года, на заседаниях которого Салтыков присутствовал, хотя был в это время в отпуске и подал уже (20 января) прошение об отставке. Собрание «высказалось за изменение финансовой системы управления в том смысле, чтобы „оно зависело от народа, а не от произвола“, за учреждение независимого и гласного суда, за введение полной гласности во все отрасли управления, за уничтожение всех сословных привилегий дворянства и за слияние сословий. Исходя из убеждения, что само правительство не в состоянии осуществить эти реформы и что новые учреждения „могут выйти только из самого народа“, Собрание заявляло: „Посему дворянство не обращается к правительству с просьбой о совершении этих реформ, но признавая его несостоятельность в этом деле, ограничивается указанием того пути, на который оно должно вступить для спасения себя и общества. Этот путь есть собрание выборных от всего народа без различия сословий“ (С. А. Макашин).
Салтыков давно уже решил уйти в отставку, потому что реальности государственной службы все больше приходили в явное несоответствие с его коренными убеждениями. Это несоответствие выразилось и в подаче им протестов на решения Губернских присутствий по крестьянскому делу (за что, как он полагал, ему предстояло слететь с должности) и в его высказываниях в серии очерков о Глупове относительно места и роли «человека убеждений» в «глуповском» царстве и в «глуповском» возрождении. Вице-губернаторство мешало и формально и по существу его литературной деятельности, которая все определеннее и определеннее становилась деятельностью сатирика, разрушающего самые основы той системы, которой служил.
13 января Салтыков получил четырехмесячный отпуск и отправился в Петербург. Вероятно, сразу же после отпуска он собирался подать в отставку. Однако «времена созрели». Развязка наступила быстрее, чем он ожидал и рассчитывал. Правительству, конечно, стало известно о причастности Салтыкова к акциям тверских либералов. Такой — оппозиционный — вице-губернатор вряд ли был терпим в государственном аппарате царизма, уже лишившемся к этому времени и Ланского и Н. Милютина. Министр юстиции Панин даже подозревал Салтыкова в «подстрекательстве». 20 января, вернувшись в Тверь, Салтыков подал губернатору Баранову прошение, в котором, ссылаясь на крайне расстроенное здоровье (чего на самом деле не было), «покорнейше просил ходатайства» об увольнении от службы. 9 февраля отставка была санкционирована «высочайшим приказом».
Мысль Салтыкова вступала, может быть, в самый острый и напряженный «фазис теоретических блужданий». Для Салтыкова это был и период кардинальных решений, которые должны были определить его судьбу.
На протяжении всех пяти-шести лет подготовки крестьянской реформы и ее проведения, наконец в год после реформы насмотрелся Салтыков на поведение дворянства как главной политической силы российского государства, разных его «партий» и «группировок» — от явных крепостников до радикальных либералов. Это поведение дало богатейшую пищу мысли Салтыкова, его художественному таланту сатирика. Так рождаются три последних очерка глуповского цикла.
В начале февраля, то есть как раз тогда, когда состоялось тверское Чрезвычайное дворянское собрание, или вскоре после него, пишет Салтыков одну из своих самых уничтожающих сатир — «Глупов и глуповцы. Общее обозрение» (вероятно, она была бы вступлением к циклу, если бы он состоялся).
Глупов в «Общем обозрении» представлен как некая «муниципия»[21], которая уже не умещается в рамках города. И незачем разуметь под Глуповом Пензу, Саратов, Рязань или пусть даже нечто более обширное, но все же достаточно конкретное. Глупов — «муниципия» фантастическая.
Глупов раскинулся широко по обеим сторонам реки Большой Глуповицы и многих других рек и речушек, а граничит с другими, весьма расстроенными «муниципиями» (Дурацким Городищем, Вороватовым, Полоумновым) и упирается в Болваново море. «Глупов представляет равнину, местами пересекаемую плоскими возвышенностями. Главнейшие из этих возвышенностей суть Чертова плешь и Дураковы столбы». Такова глуповская «топография». В новом очерке Глупов теряет ту свою бытовую и реальную конкретность, которая еще сохранялась в «Наших глуповских делах».
Истории у Глупова нет — вновь повторяется тезис, высказанный в «Наших глуповских делах», но теперь этот тезис разъясняется особенностями и характером обитателей Глупова.
«Обитатели эти разделяются на два сорта людей: на Сидорычей, которые происходят от коллежских асессоров, и на Иванушек, которые ниоткуда и ни от кого не происходят», или, точнее, «происходят от сырости», как доказал один из молодых глуповских ученых. Речь идет, понятно, о дворянстве и крестьянстве.
Салтыков создает образ России, но образ фантастический, односторонний, вычленяющий лишь характернейшие и отрицаемые им черты ее социально-политического устройства и бытия.
«Меня интересует собственно возрождение глуповское и отношение к нему глуповцев, и в этих видах я стараюсь выяснить себе те материалы, которые должны послужить ему основанием». Что же это за материалы?
Анализируя эти материалы, Салтыков исключает Иванушек, ибо они стоят, так сказать, вне политики: «Приступая к определению глуповцев, как расы, существующей политически, я, очевидно, могу говорить только о Сидорычах, ибо что же могу я сказать о людях, происшедших от сырости?»
Салтыков не видит каких-либо национально-исторических заслуг Сидорычей, то есть дворянства, на которых они могли бы основывать свое политическое значение и политическое господство. Сидорычи сами признают, что произошли от коллежских асессоров, то есть выслужились на государственной, царской службе, главным образом в послепетровское время (коллежский асессор — чин VIII класса по петровской табели о рангах, получение которого давало право на потомственное дворянство). И как выслужились? «У нас, говорят, ничего этакого и в заводе не было, чтоб мы предками хвастались или по части крестовых походов прохаживались; у нас было просто: была к нам милость — нас жаловали, был гнев — отнимали пожалованное... никто как бог!» Доктрина замечательная, ибо освещает принцип личной заслуги и указывает на спину, как на главного деятеля для достижения почестей».
Эта доктрина определила и общественное положение Сидорычей.
«Отличительные свойства сидорычевской политики заключаются: а) в совершенном отсутствии корпоративной связи и б) в патриархальном характере отношений к Иванушкам».
«Корпорация предполагает известный и притом общий целому ее составу интерес». Но о каком общем интересе может быть речь, когда Сидорычи даже не уважают друг друга? «Сидорычу не может и на мысль прийти, чтоб кто-нибудь находил его не гнусным...» Не корпоративная связь, а круговая порука гнусностей, «в которой не было ни одного не битого и насквозь не исплеванного». Попытки Сидорычей проявить какое-то корпоративное единство в период реформы оказались бесплодными и несостоятельными. «И долго потом качал головой Обер-Сидорыч <явный и смелый намек на высшую правительственную власть в лице императора>, взирая на потехи своих собратий, и долго повторял он унылым голосом:
— А как было хорошо пошло по началу!
Тем и кончились сидорычевские поиски за корпоративным единством».
Что же касается сидорычевской «патриархальности», то патриархами являются они просто «потому только, что даже сечение не умеют подчинить известной регламентации». Патриархальность в отношении к Иванушкам только затемняет, только мешает выявить истинную суть этих отношений. И в последнее время появилось достаточное число юных глуповцев-идеологов, глуповских Гегелей, которые предприняли такую регламентацию: «И я сам видел, как бледнели и терялись Иванушки при одном взгляде этих доктринеров розги и кулака».
Таким образом, материалов, которые должны послужить основанием глуповскому возрождению, «совсем не оказывается, или оказываются только отрицательные».
Но Сидорычи видят неминуемую смерть и жаждут спастись от нее, и предсмертные потуги и судороги Сидорычей Салтыков называет «глуповским распутством». В том же феврале он пишет одну из самых своих эзоповых сатир, которую так и называет — «Глуповское распутство».
Салтыков вспоминает судьбу римской цивилизации, уничтоженной «Пастуховыми детьми» — варварами. Не такая же ли судьба уготована и «глуповской цивилизации»? Кто же тот «злой Генсерих[22], который не затруднился поднять руку даже на такую заплесневшую и почтенную вещь, как глуповская цивилизация»? Глуповский Генсерих зовется Иваном, по прозвищу «дурачок», прозвищу, которое «он справедливо стяжал бесчисленными годами усилий (тоже своего рода глуповская цивилизация)» (иронически добавляет Салтыков).
В предшествующих очерках глуповского цикла фигура Иванушки маячила где-то на заднем плане, рисовалась пусть крупными, по все-таки штрихами, ее место в глуповском «горшке» было еще не совсем ясно, она не содержала в себе никакого творческого «элемента». В «Глуповском распутстве» Иван становится главной, мощно нарисованной фигурой: именно он, несмотря ни на что, определяет судьбы «глуповской цивилизации».
Поначалу, в первой части очерка, рассказывается история барыни Любови Александровны и ее дворового человека Петрушки. Любовь Александровна — барыня стареющая и жаждущая любви и обновления своего вконец расстроенного и расслабленного организма. В прошлые времена (то есть при крепостном праве), когда гневными взорами она способна была приводить в трепет не только своих холопов, но и Глупов в целом его составе, она, не затрудняясь, прибегала, с той же целью «обновления», к содействию молодых и здоровых дворовых людей — Костяшки и Ионки. Но те оказались мерзавцами и подлецами и, естественно, угодили под «красную шапку». Теперь не то. Приблизила она к себе пышущего здоровьем и красотой дворового человека Петрушку — и подчинилась ему, хотя он тоже оказался и мерзавцем и подлецом, подчинилась потому, что «в одном Петрушке видела для себя спасение и жизнь». «А теперь... что за перемена, что за странный вид представляется взорам! С одной стороны, Любовь Александровна с померкшими взорами, с неверною поступью, Любовь Александровна дряхлеющая, но все еще жаждущая любви и жизни, расстроенная, но все еще надеющаяся и живущая в будущем; с другой стороны — Петрушка, не тот робкий Петрушка <или Костяшка, или Ионка>, огрызающийся лишь под пьяную руку и цепенеющий при одном взоре гневной барыни, но Петрушка властный, Петрушка, собирающийся унести на плечах своих вселенную, Петрушка румяный и довольный, Петрушка в красном жилете и голубых штанах <красные жилеты и голубые штаны носили санкюлоты — участники Великой французской революции XVIII века>, Петрушка в енотах и соболях, Петрушка, показывающий целый ряд белых как кипень зубов... Или этого мало! Или молодое, свежее и здоровое не посечет ветхого, изгнивающего и издыхающего? Да где ж после этого была бы справедливость, читатель?» Бытовая история перерастает в символический образ мужика-санкюлота, не только собирающегося, но и способного «унести на плечах своих вселенную»!
Отношения Любови Александровны и Петрушки как бы прообразуют, предвещают те отношения, которые складываются между глуповцами и Иванушками.
Роковая сила обстоятельств поработила старую барыню своему холопу. Та же сила подчиняет и Глупов.
Но не только сила обстоятельств заставляет глуповцев приблизить к себе Иванушек, но и расчет. Умирающий Глупов пытается спасти себя за счет полных жизни Иванушек. Может быть, Иванушки (в Глупове они именуются «непочатыми родниками»[23])настроят глуповскую жизнь на иной, новый ряд? «А что, если в самом деле эти подлецы Ваньки молчали-молчали, да все думали? А может быть, они до чего-нибудь и додумались? А может быть, в них-то и сила вся?»
Глуповцы рассуждают при этом так: если Иванушка и додумался, если в нем и вправду сила, то надо призвать его, чтобы подал полезный совет, а затем пусть скроется... немедленно! Немедленно, «ибо всякая дальнейшая в этом смысле проволочка может повредить его собственным интересам, может отвлечь его от приличных званию его занятий». Славная наша история, разглагольствуют «старшие» глуповцы, «везде и всегда показывает она нам Иванушку надежною опорой глуповской славы и глуповского величия! везде и всегда она представляет его: в мирное время кротко возделывающим землю, во время брани — беспрекословно сеющим смерть в рядах неприятельских... Ужели же теперь он захочет изменить столь славным преданиям? Ужели теперь, когда наш старый, славный Глупов трещит, он не потщится вместе с нами восстановить его посрамленную физиономию?»
Ну а если не потщится? Что же, тогда «никто не может воспрепятствовать нам своевременно изыскать средства», прибегнуть к соответствующим «мероприятиям» или (если раскрыть смысл иносказаний Салтыкова) экзекуциям. Ведь бывали случаи, когда Ваньки «даже очень достаточно пакостили, но, получив в непродолжительном времени возмездие, скрывались и на долгое время уже не огорчали Глупова проявлениями своей необузданности». Было это (подразумевает Салтыков) и во время разинского бунта и во время крестьянской войны Пугачева, да и совсем недавно, в прошлом году, по случаю объявления «воли».
Ну а если Иванушка и не поддастся всем этим средствам и мероприятиям, не потщится восстановить посрамленную глуповскую физиономию? И Сидорыч лезет к Иванушке целоваться, предлагает ему забыть прошлое, приглашает к «сожительству». Но «Ванька столь же мало может согласиться на сожительство, как и на поцелуи». (Как тут не вспомнить, что совсем недавно сам Салтыков, да и тверская оппозиция, видел «истинные интересы дворянства» в таком «сожительстве» — сближении и даже слиянии с крестьянством.) Иван хочет только одного — чтобы оставили его в покое. Потрудился-таки, помаялся он на своем веку, надо ему и отдохнуть: «Сидорыч! а Сидорыч! останемся пока на своих местах, — говорит он, — там что выйдет: твоя возьмет — ты барин; моя возьмет — я барин!» И говорит так потому, что наверное знает, что возьмет его, а не Сидорычева».
И, пожалуй, наиболее сложна своими иносказаниями, намеками, эзоповым языком последняя сатира глуповского цикла «Каплуны», так и названная в подзаголовке — «Последнее сказание».
Сатира Салтыкова вырастала из глубин его возмущенного духа, питалась болью его сердца. В этом смысле — она всегда субъективна, даже в наиболее «объективных», эпических созданиях, как ранних, так и поздних.
Но были у него и такие произведения, которые непосредственно и прямо выражали личный опыт, диктовались необходимостью осмыслить свою деятельность, увидеть ее дальнейшие пути, определить ближайшие поступки. В таких произведениях сплавляются воедино тоскующая, мучительная исповедь и гневная, полная страсти и огня проповедь, лирическая тональность и сатирический сарказм.
К числу таких произведений принадлежит и сатира «Каплуны» с ее трудной, драматической судьбой; и в содержании «Каплунов» и в судьбе ее отразилось непростое положение Салтыкова — крупного правительственного чиновника — в наиболее близком ему лагере социалистов и демократов. Ему приходилось слышать раздававшиеся из этого лагеря не только горькие упреки, но и прямые обвинения (обвинения несправедливые).
Салтыков обрушивает «Ювеналов бич» на головы каплунов-людей, безмятежно курлыкающих в самоуслаждении, в то время как неустойчивая и «трепещущая» действительность призывает к действию и борьбе. Салтыков защищает свою позицию деятельного вмешательства в жизнь, изнемогающую под гнетом насилия и неправды.
Каплун — птица нешуточная, солидная, пользующаяся уважением, пишет Салтыков, разумея под «каплунством» определенный тип общественного поведения. «Каплун — консерватор по природе и даже несколько доктринер». Он усовершенствовал знаменитую доктрину героя повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» — доктора Панглоса, утверждавшего, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров. Доктрина каплуна: мир достаточно прекрасен, чтобы нуждаться в изменении к лучшему.
И это самоудовлетворение, самодовольство в то ужасное время, в те страшные минуты в истории, «когда случайность и заблуждение делаются как бы общим руководящим законом для всего живущего, когда летопись с каким-то горьким нетерпением жгучими буквами заносит на страницы свои известия... все об ошибках, да об уступках, да о падениях», когда насилие «в предсмертной агонии еще простирает искривленные судорогой руки, чтоб задушить ищущее, но не обретающее, алкающее, но не находящее утоления...».
И в эту тяжелую минуту каплуны курлыкают! Они удовлетворены, они самоуспокоились, они отрицают «личное деятельное участие в жизни».
«Глупов! милый Глупов! Кто ж похлопочет об тебе?»
Каплуны настоящего — это просто глуповцы, апологеты глуповской жизни и глуповского миросозерцания. Мелодично их курлыканье, но в нем есть недомолвка. Можно ли «удовлетвориться жизнью с распространенными в воздухе миазмами, с рыскающими по улицам волками? „Жизнь дает, жизнь поступается!“ — но ведь она дает смерть, но ведь она поступается веревкой на шею!»
«Еще мелодичнее курлыканье каплунов будущего. В нем все стройно, все чуждо непотребства сделок и компромиссов. Мелодия развивается просто и ясно: махни рукою на жизнь, потому что она не стоит того, чтоб с ней связываться; прикосновение к ней может только замарать честного человека; обратись к идеалам и живи в будущем... Однако и в этом курлыканье есть недомолвка. Несомненно, что текучая жизнь изобилует мерзостью и что формы ее перед судом безотносительной истины резко несостоятельны, но на практике дело складывается несколько иначе. Вот мерзость мерзкая, и вот мерзость еще мерзейшая: я оставляю за собой право выбора и избираю просто мерзкую мерзость предпочтительно перед мерзейшею. Я не только не отрицаю идеалов, но даже нахожу, что без них невозможно дышать, и за всем тем не могу, однако, признать, чтоб мне следовало жить только в будущем, потому что у меня на руках настоящее, которого мне некуда деть и которое порядочно-таки дает мне чувствовать себя всякими тычками и пощипываниями. Куда я уйду от него? запрусь ли? стану ли в стороне?
Но ведь надо же понять, что запереться — значит добровольно обречь себя на нравственное и политическое самоубийство, значит добровольно отказаться от всяких надежд на осуществление идеалов».
Обращаясь во второй половине статьи уже непосредственно к «каплунам будущего» — чистым теоретикам социалистического идеала, Салтыков обсуждает ряд проблем, коренных для его миросозерцания демократа, социалиста, просветителя. И первая из них, волновавшая еще героя его юношеской повести «Противоречия», — отношение грязной действительности настоящего к несомненно имеющему быть, но отдаленному гармоническому будущему, трагический «перерыв», исторически, наверное, весьма длительный промежуток, долгий период, простирающийся между настоящим и будущим. «Между этими двумя крайними пунктами лежит целый путь, который надлежит пройти и который остается неосвещенным». Где тут «посредствующее звено», чем надлежит заполнить «перерыв»? Салтыков отвечает: только одним, только неустанной практической деятельностью, только повседневным будничным делом, «которое необходимо хотя бы для того, чтобы раздавить гидру прошлого».
Геройство чуждо глуповскому миру, миру каплуньего курлыканья. Но и в глуповском мире геройство не только возможно, но и необходимо. В этом геройстве нет ничего яркого, бросающегося в глаза. «Действительное геройство» тут заключается «в упорном и непрерывном раздалбливанье туго уступающей глуповской среды». Тот, кто хочет бороться со злом, должен сам пожить в этом зле. Надо бестрепетно погружаться в самые глубины глуповских омутов — и долбить, долбить. Пусть тому, кто способен на такое «действительное геройство», суждена гибель. «И нет нужды, что для многих из собравшихся на борьбу жизнь будет рядом ошибок, источником падений, а быть может, и конечной гибели: если один из них сотрет главу змия — и того достаточно... Пускай они ошибаются, пускай погибают сотнями и тысячами, но каждый из них может поставить в заслугу себе, что успел определить хотя небольшой признак области неизвестного, но каждый гибелью своей утучнил почву будущего». Пускай они достигли только ближайшей цели, пускай их деятельность представляется призрачной, но бесспорно, что «на развалинах старой истины зреет новое слово, и чем скорее оно зреет, тем скорее выкажется, в свою очередь, и его запоздалость, тем ближе будем мы к идеалам». Так возникает волнующая Салтыкова тема «призраков», которой вскоре будет посвящена специальная статья.
И, пожалуй, самое главное, чем заключает Салтыков свое «последнее сказанье», — это отношение «каплунов будущего» к народным массам. В высокомерном отношении к жизни, в себялюбивой брезгливости мысли, в устранении от «хлама» современности открывается презрение к массе, к ее идеалам и нуждам. Необходима деятельность в массах. Каков должен быть ее характер?
Прежде всего дайте массам «сначала хоть то, что они сами неотложно просят, без чего они жить и дышать не могут, и потом развивайте вашу мысль на досуге. А может быть, массы и без ваших забот, сами похлопочут о дальнейшем воспитании себя? А может быть, это дальнейшее воспитание укажет на формы жизни, совершенно отличные от тех, которые составляют предмет ваших мечтаний и надежд?» В этих словах слышится скептическое отношение к тем утопически-социалистическим идеалам, которые выработаны «людьми убеждения» без учета реальных запросов и реального положения масс.
Сатира «Каплуны» была набрана для майской книжки «Современника» и в корректуре послана Чернышевскому. Революционный демократ-социалист усмотрел в ней мысли, для него неприемлемые, о чем и писал Салтыкову в не дошедшем до нас письме. В это тревожное, напряженное время, время накануне крестьянской революции, а в близости ее Чернышевский был убежден, обличение каплунов будущего и проповедь практической деятельности в недрах самого глуповского мира, представились руководителю «Современника» «уступкой в сфере убеждений» и, кроме того, были, по его мнению, несвоевременными. (Так претензии Чернышевского определил сам Салтыков.) Но, как бы ни расценивал Чернышевский салтыковскую сатиру, ей все равно не дано было дойти до читателя. Все три последних очерка глуповского цикла были запрещены цензурой.
Глава седьмая
ОТ ГОРОДА ГЛУПОВА К «ИСТОРИИ ОДНОГО ГОРОДА»
Деревня... деревня... Чуждый тонкой тургеневской поэтизации природы, Салтыков по-своему, с характерной для него душевной суровостью и, одновременно, эмоциональной глубиной воспринимал мир природы и выразительно, хотя и скупо, давал ему место на страницах своих произведений. Салтыков знал и любил сельский хозяйственный обиход, трудовой крестьянский быт. Он любил и «рваного» русского мужика, глуповского Иванушку, вырабатывал свое особое к нему отношение, совмещавшее в себе сострадание и надежду, горечь и веру.