Вернувшись в октябре 1856 года из Тверской и Владимирской губерний и едва успев обработать в виде служебной записки собранные материалы о губернских комитетах ополчения, Салтыков получил от министра Ланского новое поручение, несомненно, связанное с предварительными работами по подготовке крестьянской реформы. Следовало разобраться в «крайне неудовлетворительном состоянии земских полиций» — местной административно-полицейской власти.
   Что такое «земские полиции» Салтыков знал не понаслышке, не на словах, а на деле; много раз приходилось ему — провинциальному губернскому чиновнику — иметь дело со становыми, исправниками, с земскими писарями и земским судом. Особенно печально запомнилась ему, конечно, уязвившая его самолюбие неудачная поездка в город Кай и Трушниковскую волость, где земский суд и местная полиция никак не могли справиться со взбунтовавшимися мужиками. Много тяжелых минут пришлось пережить тогда Салтыкову. К началу выполнения нового поручения был уже опубликован очерк «Неумелые», в котором мещанин Голенков советовал чиновнику Николаю Ивановичу Щедрину не «лазить по верхам», а держаться «около земли, около земства», то есть около тех, кого называли «податными сословиями», около народа. Появился уже и очерк «Старец»: жило еще среди раскольников идеальное воспоминание о старом, допетровском «земстве» — самоуправляющейся крестьянской общине, без помещиков и чиновников. И понятно, почему Ланской поручил именно Салтыкову разобраться в делах «земских полиций» и сделать свои предложения об их будущем устройстве. Салтыков принялся за работу с обычным для него рвением, тем более что новое поручение совпадало с его собственными литературными интересами. К выполнению его он был подготовлен не только опытом вятской жизни, но и теми размышлениями, которые так или иначе отразились в уже опубликованных до этого времени «Губернских очерках». Надо думать, что и Ланской, предлагая Салтыкову заняться «предположениями» о новой организации местного управления, внимательно читал «очерки» своего чиновника, в которых эта тема и обсуждалась и представала в живых образах.
   Когда Салтыков начал свои «изыскания», которые должны были лечь в основу предложений о реформе земских учреждений, в его сознании вновь и вновь возникали фигуры вятских знакомцев, в толпе которых там и сям замелькали и знакомцы петербургские. Живые образы обобщались в умозаключения, мысль рождала, двигала образы. Салтыков формулировал размышления о централизации и земстве в первоначальных набросках служебной записки и одновременно выливал переполнявший его душу гнев в сатирических образах «озорников» — высокопоставленных проповедников «чистой творческой администрации», с презрением отметавших низменные заботы и боли Куземок и Прошек, — «надорванных» местных «агентов» центральной власти, каждую минуту готовых разорвать любого, на кого только укажет перст свыше (эти два очерка — «Озорники» и «Надорванные» — и были опубликованы в первой январской книжке «Русского вестника» за 1857 год).
   Личный вятский и петербургский опыт и составил фундамент его рассуждений. «В России благотворное действие полиции почти незаметно; что касается до ее злоупотреблений и сопряженных с всеобщим ущербом вмешательств в частные интересы, то они не только заметны, но оставляют по себе несомненно весьма вредное впечатление... В провинции существует не действие, а произвол полицейской власти, совершенно убежденной, что не она существует для народа, а народ для нее».
   Одновременно с Салтыковым состоянием «градских и земских полиций» занимался его сослуживец, статистик и краевед А. И. Артемьев, некогда служивший в тех же местах, что и Салтыков, — в Вятской и Казанской губерниях. Артемьев мыслил традиционно, ему и в голову не приходило как-то преобразовывать полицию: просто он составил правила полицейского делопроизводства. Явившись однажды к товарищу министра А. И. Левшину, дабы представить эти новые правила, он был предупрежден Салтыковым, сообщившим Левшину действительно новую идею. Салтыков сказал: «Полезно было бы организовать полицию по выборам». — «Так! так! — отвечал Левшин, — я сам всегда думал... Займитесь-ка этим...» Салтыков этим и занимался, он убежден, что чины полиции должны быть представителями «земства», а не агентами центральной государственной власти. Эта мысль о выборности полиции больше всего и удивила, и взволновала тех, от кого зависела судьба салтыковского проекта. Но для него это была частность, хотя и важная.
   Под пером литератора и мыслителя Салтыкова служебная записка превращалась в социально-политический трактат об отношениях власти и народа и в прямой памфлет против государства, усматривающего в народе бездушный и бессмысленный субъект, который можно гнуть в ту или другую сторону по произволу чиновничества. Земская полиция в том виде, в каком она существует ныне, — лишь частное проявление общей системы централизованной администрации, чуждой народному духу и народным стремлениям. Кроме уроков, вынесенных из перипетий вятской службы, Салтыков не забыл, как оказалось, и уроков молодости. «Азбука всякой системы администрации, — пишет он уверенно, — гласит, что предметом ее должно быть благо народное. Но понятие об этом благе, особливо в государствах обширных, весьма относительно и изменяется сообразно с условиями местности, обычаев и т. д. Претензия подчинить все местности одним и тем же началам не значила бы то же, что уложить все личности на Прокрустово ложе?»
   Так в записке возникает тема «земства», с его кровными местными интересами, касающимися каждой личности, каждого местного обывателя.
   «Какая существенная надобность государству знать, как я хозяйствую у себя дома, — пишет Салтыков, — если я в точности исполняю все обязанности, лежащие на мне как на гражданине? То же замечание в такой же степени верно и по отношению к земству, с тою только разницей, что хозяйство последнего происходит, так сказать, при открытых дверях, и, следовательно, не только правительству, но и всякому частному человеку представляется полная возможность контроля...»
   Бюрократическое стремление к безграничной централизации и мелочной регламентации частных интересов, с одной стороны, «освобождает граждан от всякой самобытной деятельности», порождает апатию, равнодушие и застой, а с другой — при реальной невозможности такой регламентации — имеет неизбежным результатом неразбериху, хаос и произвол, и «благонамеренному чиновнику» (пессимистически обобщает Салтыков итоги своей провинциальной службы) не остается ничего другого, как вместо реального дела заняться перепискою бумаг. «Надобно прочитать любой журнал губернского правления, чтобы убедиться в том, что весь он — результат работы писца, его перебелявшего. Работа столоначальника заключается в том только, что он на подлинных бумагах обозначает, с которых пор до которых следует переписать. Из этого проистекает галиматья неописанная».
   Все это до такой степени искусственно и нелепо, «что не знаешь, чему более удивляться: терпению ли людей, которые придумали призрачную машину, не имеющую никаких корней в природе человеческой, или долговечности этой машины, которая, несмотря на всю свою противоестественность, продолжает и доднесь существовать и пользоваться правами гражданственности».
   Проделав весь этот анализ, Салтыков, таким образом, вовсе не занимается устройством полиции как таковой, а предлагает организацию всесословного «земства» в виде уездного совета, которым заменяются все существующие ныне государственные и сословные уездные учреждения, включая полицию. Предполагается, что совет будет состоять из девяти членов, выбранных по три человека от дворянства, городских сословий и казенных крестьян. (О помещичьих крестьянах пока что не могло быть и речи: ведь крепостное право еще не было отменено.) Этому совету «должно принадлежать обсуждение всех мер по общему управлению уездом и городом, по устройству повинностей, развитию торговли и промышленности, наблюдению за правильным их производством, учреждению школ, охранению тишины и спокойствия и т. п.».
   Еще приступая к работе над «запиской о земских полициях», в первоначальном наброске, Салтыков счел необходимым подчеркнуть, что возложенное на пего поручение «сопряжено с большим трудом и требует много самых разнообразных работ и разысканий», при этом он разработал целую программу таких работ и разысканий. И нет сомнения, что Салтыков все эти разыскания произвел, хотя окончательный текст его записки, представленной министру в середине января следующего, 1857, года, неизвестен.
 
   Наступал февраль. Уже два года Россия жила, так сказать, под знаком оттепели, которая, однако, то и дело сменялась заморозками и отнюдь не весенними холодами. Когда Салтыков, с вдохновением и надеждой принявшийся за «перебор» несовершенств и злоупотреблений местной власти, представил свою антицентрализаторскую записку министру, он вскоре должен был почувствовать, как на него повеяло чуть ли не крещенским морозом. Поначалу, когда его записка вызвала одобрение у руководителей министерства — Ланского и Левшина, — Салтыков все еще полон энтузиазма и веры в осуществимость предлагаемых им перемен. Он горячо и возбужденно спорит со скептиками и противниками, хотя все больше и больше плодит вокруг себя врагов. Он все же уверен, что все пойдет отлично. «Как же отлично, — возражает А. И. Артемьев, — разве вы согласитесь быть квартальным надзирателем или частным приставом, если бы вас выбрали?» — «Конечно, откажусь, — мог бы, в свою очередь, возразить Салтыков, — если вы разумеете какого-нибудь Фейера или Живоглота Маремьянкина (реальных сарапульского городничего фон Дрейера и мамадышского исправника Иванова), но ведь в том-то все и дело, что полицейский корпус должен стать иным: честным, деятельным, образованным» (предполагалось, по салтыковскому проекту, ввести для выборных чинов полиции образовательный ценз и испытательный срок).
   Салтыков кипел и возмущался. Его глубокий горловой бас становился хриплым и неприятным. «Что он все спорит? — с раздражением спрашивал Левшин. — Считает, что ли, себя умнее всех?» А у Салтыкова весь этот чиновничий петербургский дух все больше вызывал неприязнь и отвращение. А тут еще создали особый совет для рассмотрения его проекта о выборной полиции, призвали находившихся в ту пору в Петербурге губернаторов. Ну что могли эти бюрократы до мозга костей сказать теперь, когда всеобщий страх перед крестьянскими бунтами требовал скорее усиления правительственной и помещичьей «вотчинной» власти, нежели передачи ее прерогатив каким-то выборным советам и бескорыстным полицейским. А между тем другого пути избавления от проевших всю русскую жизнь продажности, корыстолюбия и взяточничества, по глубокому убеждению Салтыкова, не было. Он вновь возвращается к этой мысли в сентябрьском письме к приятелю еще по Дворянскому институту Ивану Павлову: «Есть одна штука (она же и единственная), которая может истребить взяточничество и поселить правду в судах и вместе с тем возвысить народную нравственность. Это — возвышение земского начала за счет бюрократического. Я даже подал проект, каким образом устроить полицию на этом основании, но, к сожалению, у нас все спит, а следовательно, будет спать и мой проект до радостного утра. Да и то сказать, какое может быть рьянство, когда половина России в крепостном состоянии».
   Логика размышлений о земстве и государстве вела Салтыкова к сближению со славянофилами. Живший в Орле и нередко наведывавшийся в Москву — цитадель славянофильской доктрины — Иван Павлов и сам разделял славянофильские воззрения. В Москве обитала семья Аксаковых во главе с ее патриархом — Сергеем Тимофеевичем, автором столь полюбившейся Салтыкову «Семейной хроники». Главным ратоборцем идей славянской самобытности и единства был в эти годы старший сын Сергея Тимофеевича — Константин, воспитывавшийся некогда, в ранней молодости, в знаменитом кружке московских идеалистов — кружке Н. В. Станкевича. Но и по возрасту и по житейскому опыту Салтыкову ближе оказался младший из братьев — Иван Аксаков. Во время своих приездов в Москву Салтыков навестил однажды С. Т. Аксакова и бывал на оживленных литературных «пятницах» Ивана Аксакова. Это было именно то время, когда Салтыков, по собственному его выражению, «гнул» в сторону славянофилов.
   Тоже «гнувший» в сторону славянофилов Иван Павлов подал Салтыкову мысль «устроить очерк» под названием «Историческая догадка». «Я в последние четыре года, — писал Павлов Салтыкову в одном из писем осени 1857 года, — много читал древних актов и пришел к следующему убеждению: сказание о призвании варягов есть не факт, а миф, который гораздо важнее всяких фактов. Это, так сказать, прообразование всей русской истории. „Земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет“, вот мы и призвали варягов княжить и владеть нами. Варяги — это губернаторы, председатели палат, секретари, становые, полицеймейстеры — одним словом, все воры, администраторы, которыми держится какой ни на есть порядок в великой и обильной земле нашей. Это вся наша 14-классная бюрократия, этот 14-главый змий поедучий, чудо поганое наших народных сказок. Змия этого выпустил Петр Великий на народность русскую за то, что она не укладывалась в рамки европейского государства... Главная опора змия — это крепостное право, в котором закон освящает эксплуатацию человека человеком, произвол, насилие и грабеж».
   Салтыков сразу же оценил все сатирические возможности такой трактовки легенды из Несторовой летописи («Повести временных лет») и сразу же принялся за писание рассказа, получившего, однако, название не «Историческая догадка», а «Гегемониев», по имени отставного («отходящего», «умирающего») подьячего прошлых времен Зиновея Захарыча Гегемониева.
   Еще в школе слыхал Зиновей Захарыч, как в старые годы отцы наши варягов из-за моря призывали и как варяги порядок у нас наводили. «И всему этому я, по невинности своей, в ту пору верил, и все это вышла, однако ж, одна новейшего произведения аллегория», иначе — ядовитое инословие, предвестие беспощадного эзопова языка Щедрина. Кто же эти три брата — Рюрик, Синеус и Трувор? «Первый-то брат — капитан-исправник, второй-то брат — стряпчий, а третий братец, маленький да востренький, — сам мусье окружной!» «Ну-с, сударь мой, пришли, значит, три брата, а как земля наша велика и обильна, то и выходит, что им втроем управиться в этом изобилии стало совсем неспособно. И пошли у них братцы меньшие, примерно, хоть ты или я: чем больше порядку, тем больше братцев, и до того, сударь, дошло, что, кроме порядка, ничего у хозяев-то и не осталось. Где было жито — там порядок; где худоба всякая была — там порядок; где даже рощицы росли — и там завелся порядок...» Вот он — российский порядок — при правителях-«варягах».
   А рядом с «умирающим» старым приказным Гегемониевым должны были явиться и другие «умирающие», «ветхие люди» — промотавшийся помещик-забулдыга, либеральствующий генерал-администратор, идеалист сороковых годов. Начинается же все дело запевкой, в которой, в песенном складе, объясняется, как проснулся дурак Иванушко, русский мужик, вышел на дорогу и встречает всех этих ветхих людей. Заключиться же задуманный цикл должен был эпилогом, в котором Иванушка-дурачок вновь выступает на сцену: за стол его посадили, он сначала думает, что его надувают, а потом судит да рядит, сначала робко, а потом все лучше и лучше. «Скажите, — спрашивает Салтыков Ивана Аксакова в письме от 17 декабря, — как вы находите мою мысль относительно „умирающих“? Разумеется, эти умирающие еще совершенно живы и здоровы, но я предположил себе постоянно проводить мысль о необходимости их смерти и о том, что возрождение наше не может быть достигнуто иначе, как посредством Иванушки-дурака». К сожалению, мы не знаем, что ответил И. Аксаков Салтыкову и ответил ли вообще, но если мысль о необходимости смерти варягов-администраторов ему, конечно, была по душе, то одобрил ли он поведение сказочного Иванушки, ведь он уСалтыкова «правит», иначе говоря — играет роль политическую, на которую народ, по славянофильским представлениям, вовсе и не претендовал.
   Гораздо важнее встречи со славянофилами была другая встреча — с Некрасовым, главой «Современника», хотя ни Салтыков, ни Некрасов в это время еще не могли к предполагать о всем ее значении, не могли знать, что скоро начнется то долгое их дружеское сотрудничество, предел которому положит через двадцать лет только смерть поэта.
   Это было в июле 1857 года. Некрасов, только что вернувшись из-за границы, куда ездил лечиться от тяжелой болезни, жил на даче в Петергофе, лишь изредка наезжая в столицу. Лечение мало ему помогло. Тоска, нездоровье, разные дрязги, думы о журнале томили душу. «Современник», оставленный им на целый год, шел ни шатко ни валко: не хватало хороших повестей, подписка падала, набивать же журнал посредственными повестями о взятках — обличительными — значило только «огадить его для публики» (из письма к Тургеневу от 27 июля 1857 года). В таком нерадостном настроении отправился Некрасов к главному «обличителю» — Салтыкову, который не мог не знать о прохладном отношении к его очеркам круга «Современника», хотя и прочитал только что в «Современнике» весьма одобрительную статью Чернышевского. Но это одобрение и посещение Некрасова — не просто ли тонкая журнальная политика, желание в трудных обстоятельствах заполучить автора, который принес такой успех «Русскому вестнику»? Салтыков умел быть резким, неприятным и даже грубым. Некрасов не испытывал теплых чувств. Первая встреча явно не расположила их друг к другу. С иронией отозвавшись в письме к Тургеневу о «гении эпохи» Щедрине, Некрасов нашел его «туповатым, грубым и страшно зазнавшимся господином». Салтыков не отказался, разумеется, от участия в журнале, который так напоминал ему молодость, напоминал Белинского. Да и сейчас Салтыков очень внимательно следил за публицистическим и литературно-критическим отделами журнала, в особенности за статьями Чернышевского: сила его логики покоряла.
   Напечатав в сентябре третий том «Губернских очерков» и вроде бы покончив со своей «крутогорской» темой, Салтыков все никак не может отрешиться от образов и впечатлений вятских лет, все не удается ему преодолеть привычных гоголевских сюжетных схем и юмористических интонаций натуральной школы. Кажется, что он начинает повторяться, и сам это чувствует. Атмосфера петербургских чиновничьих кабинетов не вдохновляла, как не вдохновляла и атмосфера провинциальных канцелярий. В произведениях, написанных в конце года, лишь местами, лишь проблесками предвещается собственный салтыковский стиль. Его комический талант еще не достигает комической силы, еще не становится сатирой...
   Первый рассказ, напечатанный в «Современнике» — «Жених» (1857, октябрь), — это по-прежнему эпизод из истории крутогорских нравов, даже герои все те же — генерал Голубовицкий, Порфирий Петрович. Приезд в Крутогорск промотавшегося помещика Ивана Вологжанина, рассчитывающего здесь жениться, очень напоминает приезд в губернский город N Павла Ивановича Чичикова. Лишь однажды в скучную и бледную картину вторгается нечто новое — фантастическое появление и исчезновение загадочного форштмейстера капитана Махоркина («небо, осветившись на мгновение багровым светом, изрыгнуло из себя огненного змия», «небоизрыгало потоки пламени»). Кажется, что и Салтыков, изображая этот странный для сонного крутогорского бытия эпизод, оживляется, фантазия его разыгрывается, предсказывая будущие сатирические фантасмагории.
   Для продолжения «Губернских очерков» писал Салтыков комедию «Царство смерти». И дело не только в том. что перед зрителями должны продефилировать герои «прошлых времен» — «отходящие», «умирающие». «Царство смерти» — какое многозначительное, пожалуй, даже фантастическое название: всеобщий распад, всеобщая гибель — гибель целого мира будто бы неизменных, от века устоявшихся и прочных отношений: истина во всей своей наготе открывается перед лицом смерти. Умирает символический представитель этого мира, и рушится мир. Главным действующим лицом комедии, названной при публикации в октябрьской книжке «Русского вестника» «Смерть Пазухина», становится всепроникающая, всеразрушающая смерть — умирают продажные статские советники Фурначевы, умирают купцы Пазухины, всегда готовые расстаться со своей «старой верой» во имя корысти. Смерть беспощадно обнажает истину этого мира греха, лжи, преступления и лицемерия. Лицемер и предатель Иудушка Головлев начинает свой путь отсюда.
   На святках 1857 года вспоминает Салтыков рождественскую ночь года 1854-го, когда ехал он ловить раскольников в вятских и пермских лесах, — так рождается «Святочный рассказ». Боязный, трудолюбивый и честный русский мужик заполняет сознание Салтыкова: «...я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни». Мир народной жизни — это тот мир, который никогда не умрет, который будет жить вечно.
   Только что, в декабрьской книжке «Современника», в статье Добролюбова о третьем томе его «Губернских очерков», прочитал Салтыков следующие слова: «Не дальше как в прошлом году сам господин Щедрин похоронил прошлые времена». (Речь идет о заключительных словах «Эпилога» «Губернских очерков», напечатанного в декабре 1856 года.) «Но вот опять, — продолжает Добролюбов, — все покойники оказались живехоньки и зычным голосом отозвались в третьей части „Очерков“...» Да-да, конечно, Салтыков согласен, что и князь Чебылкин, и Порфирий Петрович, и все эти Живновские и Разбитные, и бесчисленные подьячие и приказные никак не хотят умирать и возглашают о себе зычными голосами. Однако — ведь о похоронах прошлых времен вещал автору в его фантастическом сновидении Владимир Константиныч Буеракин с болезненной иронией в голосе. Да, эти похороны — сон, да, скептик Буеракин иронизирует, и Салтыков готов иронизировать вместе с ним. И все же — когда писалось проникнутое бодростью и надеждой декабрьское письмо к И. Аксакову, Салтыков был уверен в неизбежной и близкой гибели прошлых времен, в том. что умирающие, хотя еще и живы, но тем не менее умирают, и следует всячески этому умиранию содействовать. Он уверен и в том, что трудолюбивый и честный Иванушка скоро сядет за стол, чтобы судить и рядить.
   Салтыков мог быть доволен. Несмотря на настороженное отношение к нему Некрасова, «Современник» — а мнением журнала Салтыков очень и очень дорожил — в лице Добролюбова (а раньше Чернышевского) с одобрением отозвался о той благородной борьбе, которую продолжает «г. Щедрин», «не обнаруживая ни малейшего истощения сил», постоянно высказывая в каждом новом «губернском» рассказе, «как велик запас его средств, как неистощим источник его наблюдений».
   В противоположность суровому добролюбовскому приговору «талантливым натурам» какая-то даже несколько неожиданная нежность звучит в характеристике живого образа народной массы, многоликой и многозвучной толпы богомольцев и странников, проходящих по страницам «Губернских очерков». Именно в то время, когда в творческом сознании Салтыкова рождалась сказочная «запевка» о судящем, рядящем и правящем Иване-дураке, Добролюбов проницательно увидел в авторе «Губернских очерков» защитника народа «от всякого рода талантливых натур и бесталанных озорников». Щедрин «любит этот народ, он видит много добрых, благородных, хотя и неразвитых или неверно направленных инстинктов в этих смиренных, простодушных тружениках... Тут нет сентиментальничания и ложной идеализации; народ является как есть, с своими недостатками, грубостью, неразвитостью».
   Добролюбов, наверное, сам того не зная, поддержал Салтыкова в момент тяжелый и смутный, в дни, когда мысль и фантазия работали напряженно и творчески, когда замыслы радостно роились в голове, требуя воплощения, но когда росли беспокойство и тревога. Репутация обличителя бюрократии не сулила ничего доброго, а особенно Салтыкову, который сам был «действующим» бюрократом — чиновником, близким к самым верхам правительственной иерархии. Министру Ланскому, очень ценившему служебные способности и трудолюбие своего чиновника особых поручений, приходилось — из-за Салтыкова и другого литератора-обличителя, служившего в министерстве, П. И. Мельникова (Андрея Печерского) — постоянно отражать недоброжелательные нападки со стороны высокопоставленных сановников. Особенно донимал мягкого Ланского непримиримый консерватор и крепостник граф Панин, который даже жаловался царю, что стало невозможно министерством управлять — обличительная литература во все вмешивается.
   Где-то в октябре—ноябре 1857 года Ланской призвал к себе Мельникова и потребовал, «чтобы тот не писал в журналах». Через много лет Салтыков вспоминал: «Мельников прибегает ко мне и сообщает об этом. Ну, стало быть, и до меня дело касается. Иду к Ланскому. Спрашиваю его. Старик весь покраснел и говорит: „Это до вас вовсе не касается“. Однако все-таки это очень и очень Салтыкова касалось. Ведь именно осенью его письма вскрывались (перлюстрировались) в III отделении, а в октябре в этом малопочтенном учреждении завелась даже переписка, в которой Салтыков упоминался как „человек безнравственный и сатирик, нерасположенный к правительству“, и агент-осведомитель даже предлагал произвести „обыск его бумаг“. Вряд ли такой обыск был произведен, однако соответствующие предупреждения „быть осторожным“ Салтыков, конечно, получил, что заставляло его на какое-то время прекратить печатание своих новых произведений, по крайней мере до тех пор, „покуда не разъяснится мрак, скопившийся на моем горизонте“. Письмо к Е. Ф. Коршу, где находятся эти слова, было написано 10 декабря 1857 года, и как раз в эти дни читал Салтыков статью Добролюбова.