Пребывание Салтыкова на посту управляющего пензенской Казенной палатой стало и вовсе невозможным, когда он в действиях губернатора вскрыл прямое казнокрадство. «Подписывая ведомости о расходах, произведенных Казенной палатой по распоряжению губернатора на содержание политических заключенных и ссыльных, Салтыков обратил внимание на большие расхождения относящихся сюда данных Казенной палаты с теми сведениями, которые были получены от губернатора, непосредственно отвечавшего за эту статью расходов. Довольно крупные суммы, указанные губернатором по этой графе расходов за 1862—1864 годы, непонятным образом отсутствовали в документации Казенной палаты, то есть не подтверждались. По поводу этого неблагополучия в отчетности, бросавшего тень уголовщины на губернатора, Салтыков изложил, в резкой форме, свое „мнение“. Он довел его до сведения не только самого губернатора, но и министерства финансов, чем навлек на себя ярость Александровского» (С. А. Макашин).
   2 декабря 1866 года, после почти двухлетнего там пребывания, Михаил Евграфович и Елизавета Аполлоновна оставили Пензу. Образ города Глупова обогатился здесь «брюховскими» чертами и вместе с тем, видимо, сатирически заострился, если можно так выразиться, — «гротесковался», постепенно приобретая те беспощадно-«нелепые», страшные и уродливые сатирические формы, в которых скоро предстанет он перед пораженным читателем в «Истории одного города».
   Сама жизнь была удивительна и гротескна. Неумолимый обличитель бюрократии, начальстволюбия и чинопочитания, Салтыков именно в эти декабрьские дни еще выше поднялся по иерархической лестнице табели о рангах: ему был присвоен чин действительного статского советника, штатского генерала!
   В самом конце декабря 1866 года Салтыков прибыл на новое место своей службы управляющим Казенной палатой в Туле.
   И опять — в делах, теперь уже Тульской палаты — мерзость запустения, путаница и неразбериха; шеренги и колонки цифр. Опять — чинобоязнь и начальстволюбие подчиненных, дошедшее до того, что начальники отделений Казенной палаты, не дождавшись еще появления нового управляющего в присутствии, поспешили отправиться к нему для представления домой.
   И вот приходит в палату недовольный и раздраженный явлением к нему на квартиру чиновников Салтыков, суровый и мрачный на вид, проходит в присутствие, «застает там старшего делопроизводителя с кипою бумаг на присутственном столе и, указывая на него, спрашивает сопровождавших его начальников отделений:
   — Это кто такой?
   Докладывают:
   — Старший делопроизводитель.
   — Зачем, — говорит, обращаясь к нему, — вы здесь сидите?
   Объясняют:
   — По распоряжению бывшего управляющего все члены общего присутствия сидят здесь.
   — Что же вы тут делаете?
   — Обсуждаем дела общего присутствия.
   — Что за дела такие? Вы знаете, что теперь управляющий один своею властью решает все дела по докладу одного из начальников отделения, причем же тут общее присутствие ваше, и зачем будут торчать здесь другие члены?[28] Мешать только докладам, отвлекать от дела себя и других пустою болтовнею или непрошеными советами? Вот нашли место для занятий! Разве чтобы подписывать, не читая, бумаги, какие подложат? Эй, швейцар, — кричит он, указывая на зерцало, — убери подальше это воронье пугало, чтобы его тут не было. В этой комнате должен быть мой кабинет, а не какое-то мифическое присутствие. Я буду здесь сидеть один, а вас прошу заниматься в своих отделениях; когда будет нужно, позову вас» (эту сценку воспроизвел в своих воспоминаниях тогдашний старший делопроизводитель палаты И. М. Мерцалов).
   Все это было совсем не похоже на обычные представления чиновников своим начальникам. Да и вызывающая презрительная выходка с зерцалом — «вороньим пугалом» — поразила и напугала присутствующих, и тут же весть о ней разнеслась по городу. Ведь зерцало — особая трехгранная призма с царским орлом наверху и указами Петра I о соблюдении правосудия — по закону обязательно должно было находиться в присутственных местах как символ самодержавия. Теперь уже тульский жандармский штаб-офицер полковник Муратов не замедлил сообщить губернатору и донести в Петербург о дерзком поступке нового управляющего. К этому жандарм добавлял, что Салтыков является в присутствие в пальто, то есть в обычной одежде, а не в форменном платье и «дозволяет себе курить, несмотря на то, что в присутствии находится портрет государя императора!» Ведь так утрачивается должное уважение (понятно, к кому и к чему)! — обобщал полковник. Салтыков же, если и имел когда-нибудь такое уважение, то давно уже его утратил. И приказ о «ссылке» зерцала не был, конечно, просто неосторожно сказанной фразой, вылетевшей в минуту безудержного раздражения. По поводу этой «выходки» Салтыкову пришлось давать объяснения в Петербурге, где ему, по собственным же словам, так «взмылили» голову, что вышел, словно из бани.
   Но совсем иным было отношение Салтыкова к зависевшим от него чиновникам и мелким торговцам и ремесленникам, за поступлением сборов и налогов с которых он тоже обязан был следить. И они очень скоро поняли, что Салтыков, при всей его строгости и раздражительности, не был начальником злым, несправедливым и деспотичным. Он сам знал за собой эту бурную, неудержимую вспыльчивость. Нашумит, накричит, наругается, отведет душу — и отойдет, даже прощения придет просить. Однажды, рассказывает И. М. Мерцалов, не понравилась ему ведомость губернского казначейства, «и вот перед приходом в палату он заходит в казначейство и набрасывается с азартом на казначея:
   — Что вы тут напутали? Как не стыдно представлять такую ведомость!
   Казначей, застигнутый врасплох, растерялся, сказал неудачно что-то в свое оправдание.
   — Что? — закричал, выйдя из себя, Салтыков, — ах ты... — и хватил несчастного площадною бранью.
   Побледнел старик казначей и затрясся, а Салтыков швырнул ему чуть не в лицо ведомость и ушел в палату, но не прошло и десяти минут, как является опять в казначейство, на этот раз уже с повинной головой:
   — Простите меня, бога ради, Василий Ипполитович, я всегда вас уважал и высоко ценю вашу службу. Сорвалось как-то нелепое слово с языка, и самому досадно на себя. Извините, пожалуйста, и забудьте, что высказал вам в пылу досады».
   В другой раз он поручил одному из своих чиновников проверить правильность платежа пошлин некоторыми торгово-промышленными предприятиями Тулы, напутствуя его при этом:
   «— Смотрите, чтобы не было укрывающихся от платежа пошлин, раздавайте документов побольше, но актов о нарушениях составляйте поменьше. Между торговцами, и особенно кустарями тульскими, конечно, найдется немало бедняков; им и пошлины-то оплачивать тяжело, зачем же их обременять еще штрафами по вашим актам? Тем, кто не в силах сразу заплатить, давайте отсрочки, взыскивайте по частям... а с упрямых требуйте настойчиво, грозите штрафами, для большей острастки берите иногда с собой полицейского чиновника и только в крайних случаях, когда уже никакие предупредительные меры не подействуют, прибегайте к составлению протоколов».
   Можно было услышать от Салтыкова и такие слова: «Ну, претензии-то всякие в сторону, когда представляется возможность помочь бедному человеку».
   Обладая твердым характером, сильной волей, почти подавляющей способностью личного влияния, Салтыков умел использовать эти качества в своих отношениях с начальниками, прежде всего губернаторами, стремясь направить их, по его теории практикования либерализма, на «правый путь». Но даже тогда, когда он понял бесперспективность и бесплодность таких своих усилий, он все же не отказывался от того, чтобы твердо и последовательно проводить собственную линию, добиваться в своей административной деятельности таких результатов, которые считал правильными и разумными. Так он поступал и в отношениях с пензенским губернатором Александровским, когда, воспользовавшись его ненавистью к дворянству, так сказать, «натравил» его на главаря пензенской дворянской «земщины» Арапова. Но Салтыкова, конечно, не могли удовлетворить «успехи» на таком поприще. Скорее всего они лишь поднимали всю накопившуюся желчь, всю кипевшую в душе его ярость. И когда Александровский представлялся ему «летающим по воздуху и ругающимся нехорошими словами», ярость выливалась в острый фантастический гротеск, содержащий в себе, однако, какие-то явные приметы, знаки узнавания, заставлявшие губернатора отворачиваться и не кланяться.
   Еще до приезда в Тулу Салтыков, конечно, уже многое знал о тульском губернаторе Михаиле Романовиче Шидловском — человеке, полном неукротимой административной энергии и служебного азарта, хотя и не отличающемся блеском умственных способностей, заносчивом и эгоистичном.
   Уже в середине января 1867 года, вскоре после появления Салтыкова в Туле, произошло первое открытое столкновение его с Шидловским. Губернатор назначил на час дня заседание Губернского статистического комитета, а сам все не являлся. Салтыков взорвался: «Что за невежество и свинство такое, зовет к часу, а скоро два, — и его все нет, я не холоп его и не мальчик, чтобы ждать его милость!» При появлении губернатора Салтыков напрямик высказал и ему свое недовольство. «Через несколько времени, — запомнил наблюдательный Мерцалов, — в заседании Особого о земских повинностях присутствия, бывшем в квартире губернатора вечером, когда Шидловский читал по обыкновению журналы присутствия, им же большею частью редактированные, и спрашивал членов, согласны ли на изложенные в них постановления, Салтыков стал возражать против некоторых из них, горячо оспаривал губернатора, говорил ему колкости, а тут еще ни к селу ни к городу подвернулся полупьяный городской голова с своей жалобой на губернаторского любимца-полицеймейстера, будто он ворует овес и сено, отпускаемые городом на пожарных лошадей. Губернатор потерял терпение и закрыл заседание, отзываясь невозможностью вести его в виду возбужденного состояния некоторых членов). Салтыков, понятно, воспринял такое заявление Шидловского, приравнявшего его возражения к пьяной речи городского головы, как прямое себе оскорбление.
   Неприязнь к Шидловскому переходит в прямой разрыв личных отношений, что усложняет и их отношения служебные, в которые оба тульских «генерала» вовлекают уже и министра финансов Рейтерна.
   Когда Салтыков требует от тульского полицейского управления, подчиненного губернатору, а не Казенной палате, взыскать штрафы за неимение билетов на право торговли, Шидловский в письменном отношении обвиняет его в превышении власти. Салтыков, отказываясь в ответном отношении согласиться с губернатором, направляет «представление» министру, объясняя мотивы своих предписаний и отвергая обвинение в превышении власти. Шидловский не остается в долгу и шлет тому же Рейтерну свое «представление», жалуясь на непокорство Салтыкова и «покорнейше» прося министра, так сказать, призвать Салтыкова к порядку. Затем Салтыков запрещает посланному Шидловским в Казенную палату чиновнику сверять счета по приходу и расходу земских сборов (такие счета велись отдельно в канцелярии Особого о земских повинностях присутствия и в Казенной палате): «Это еще что? — вспыхивает Салтыков, увидев этого чиновника в присутствии палаты за разбором интересующих его бумаг. — Кто вам позволил рыться в палатских книгах и делах? Вон, чтоб нога ваша не была здесь, губернатору вашему первое место в палате, а челяди его я знать не хочу, убирайтесь». Вновь застав этого чиновника, уже в неприсутственный день, в Казенной палате. Салтыков тут же составляет текст нового письма Рейтерну, в котором, в свою очередь, «покорнейше» просит оградить палату от «гнета беспрерывной ревизии губернаторских чиновников». «Затем велит скорее переписать это представление, беспрерывно понукая переписчика, и, когда оно было запечатано, расписывается в получении пакета по разносной книге, сам несет его на почту, держа перед собою как бы напоказ всем. На полдороге встречается с ним знакомая барыня и с удивлением спрашивает:
   — Куда это вы, Михаил Евграфович?
   — Иду Мишку травить.
   — Какого Мишку?
   — А вон (указывая на квартиру губернатора, помещавшуюся во втором этаже), что залез в высокую берлогу.
   — А! верно, жалобу на губернатора хотите отправить? Что ж вы сами-то несете пакет?
   — Покойней будет на душе, когда сам в подлеца камень бросишь» (И. М. Мерцалов).
   Салтыков «травил Мишку» не только жалобами-представлениями» министру финансов. Шидловский — самодур и деспот, знаменитый тем, что за всю жизнь не сказал либерального слова (так выразился о нем сам отнюдь не либеральный министр внутренних дел Тимашев). Еще достаточно молодой (они с Салтыковыми были одногодками), Шидловский, если воспользоваться сатирической типологией Салтыкова, несомненно, принадлежал к числу «новоглуповцев», которые, вопреки высказанной когда-то Салтыковым надежде, вовсе не были последними глуповцами. Этот «молодой драбант» заставлял сожалеть о «старых драбантах» вроде вятского губернатора Середы. Властолюбие сочеталось в Шидловском с мелочностью и ограниченностью. Салтыков, несомненно, с умыслом бесил его своим «превышением власти», вторжением в сферу, подвластную губернатору, он заставлял бояться себя не только как человека беспредельной нравственной силы, но и как сатирика, сарказмы которого были убийственны, смех ядовит. Административный принцип Шидловского сводился к излюбленному им аргументу: «Не потерплю!», пред неопровержимостью которого всякому несогласному приходилось умолкнуть — всякому, но только не Салтыкову.
   В 1864 году герой щедринского рассказа «Она еще едва умеет лепетать» Митенька Козелков, достигнув высот бюрократической карьеры, провозгласил: «Раззорю!» В одном слове оказывалась заключенной целая административная система. Это был сатирический вымысел, но это было и удивительное предвидение. Жизнь преподнесла сюрприз, доказав, что самая злая и будто бы преувеличенная сатира, если она, так сказать, роет вглубь, способна предсказывать. И Салтыков столкнулся с реальным носителем административной системы, которая могла быть выражена двумя несложными словами: «Не потерплю!»
   Так рождается памфлет на тульского губернатора под названием «Губернатор с фаршированной головой» — головой, так сказать, не естественной, человеческой, богатой мыслями, а пустой, ограниченной, начиненной хламом и мешаниной предписаний, инструкций и узаконений. И весь этот «фарш» очень удобно укладывался в формулу «Не потерплю!».
   11 июля 1867 года, в самый разгар конфликта, Салтыков писал одному своему знакомому: <О себе скажу Вам одно: ленюсь и скучаю безмерно и даже не могу преодолеть себя, потому что палатская служба опротивела до тошноты. Не знаю, что со мной и будет, ежели не выручит какой-нибудь случай. Я вообще не из тех людей, которые удобно и скоро пристраиваются, а теперь еще более стал брюзглив и нетерпелив... Литературного ничего в голову не идет, кроме самого непозволительного. Коли хотите, я и пишу, но единственно для увеселения потомства». Можно не сомневаться, что памфлет на Шидловского был и в самом деле написан тогда не для печати, а «для увеселения потомства», хотя Салтыков читал его широко в кругу знакомых в Туле и Петербург (рукопись памфлета, к сожалению, не сохранилась).
   Еще в сатире 1861 года <Наши глуповские дела», заявляя, что у Глупова нет истории, Салтыков не отрицал, однако, того, что «судьбы сновидений» глуповцев держала в своих руках целая череда «ревнителей»-губернаторов. Любили глуповцы на досуге покалякать об этих своих властителях, следовавших один за другим если и не в историческом, то, так сказать, в «хронологическом» порядке.
   И, о волшебство глуповского бытия! Салтыков узнает, что, в своем дремучем «глуповстве» и глупости, губернатор Шидловский и в самом деле приказал составить для себя биографии своих предшественников и летопись их деяний! И Салтыков фантазирует целую сатирическую «летопись о губернаторах», в которой, конечно, нашел свое место и губернатор с фаршированной головой (эта рукопись Салтыкова также не сохранилась, но в ней, несомненно, уже было заложено зерно «Описи градоначальникам» из «Истории одного города»).
   Салтыковские памфлеты не могли, разумеется, не стать известны Шидловскому.
   В этих уже нестерпимых условиях до крайности обострившихся отношений Салтыков до поры до времени получал поддержку от Рейтерна, помнившего заветы лицейской солидарности и высоко ценившего служебную деятельность своего товарища по лицею. Однако Шидловский, в особенности после «Фаршированной головы», сделал все возможное, чтобы удалить Салтыкова из Тулы. Когда в июле 1867 года, проезжая в Ливадию, сделал краткую остановку в Туле Александр II, Шидловский пожаловался на беспокойного Салтыкова сопровождавшему царя главноуправляющему III отделением и шефу жандармов П. А. Шувалову.
   8 февраля 1882 года М. И. Семевский записал рассказ Салтыкова о запомнившихся ему перипетиях удаления из Тулы, в которых принял участие и сам император.
   «Я в 1887 году в Туле, председателем Казенной палаты. Пишет ко мне Рейтерн, что на меня беспрестанно жалуется губернатор Шидловский, что-де я его, губернатора, держу в осаде, кричу на него и прочее. Вижу я — пахнет отставкой; а тогда положение мое как писателя не было еще прочно. „Современник“ был закрыт; „Отечественные записки“ не перешли еще к Некрасову. Выходить в отставку не находил я еще возможным. Нечего делать; еду в С.-Петербург объясняться. <Это было в сентябре.> Иду к Рейтерну. Выясняется дело, что граф Шувалов, управлявший тогда III отделением, нажаловался на меня государю. И государь согласился на то, чтобы „Салтыкова убрать как беспокойного человека из Тулы“... „Не сходить ли мне к графу Шувалову объясниться?“ — говорю я Рейтерну. „А что же, сходите, это не лишнее“. Отправляюсь к Шувалову. Принимает весьма любезно. «Вы, граф, уверили государя, что я человек беспокойный». — «А что же, неужели вы, господин Салтыков, разубедите меня в том, что вы человек беспокойный?» — «С чего же вы взяли это?» — «О, я вас очень хорошо и давно знаю, еще с того времени, когда мы встречались с вами в комиссии по преобразованию полиции, — говорит мне весьма любезно Шувалов, — припомните, как вы тогда вели себя?» <В работах этой комиссии Салтыков участвовал в апреле и мае 1860 года, будучи рязанским вице-губернатором.>
   «Как я себя вел? — воскликнул я, весь покраснев от негодования и вскочив с места. — Как я себя вел? Да ведь я был членом комиссии, так же, как и вы, ведь я высказывал свое мнение, свое убеждение! Ведь я думал, что я дело делаю! А если мое мнение было несогласно с вашим, так ведь из этого не следует, чтобы мне теперь ставили вопрос: как я себя вел». Шувалов также встал и, увидев мое негодование, стал меня успокаивать, уверяя, что он нимало не думал меня обидеть, и проч.
   — Нет-с, вы, однако, доложили государю, что я беспокойный человек; я вас прошу непременно доложить теперь, что я был у вас и объяснялся с вами.
   — Ну, помилуйте, — мы люди такие маленькие, что невозможно о нас и нами утруждать государя. Между его величеством и нами такая дистанция огромная...
   — Нет, позвольте! Должно быть, не столь огромная, если государю докладывают, что я беспокойный человек и что вызывают его на решение убрать меня. Я вас прошу непременно обо мне доложить и о моем с вами объяснении.
   — Хорошо, доложу.
   Ну, уж конечно, и расписал он меня!
   Тем не менее тогда я не был уволен в отставку, а переведен председателем Казенной палаты в Рязань».
   Действительно, кажется странным, что после таких «объяснений» Салтыкова не отправили в чистую отставку, а перевели в ту самую Рязань, куда он почти десять лет тому назад явился в качестве вице-губернатора. Круг как бы замыкался, и правящим верхам стало ясно, что Салтыков ведет себя совсем не так, как того требовала «коронная» (государственная) служба. С такой смелостью и откровенностью оспаривать мнение императора — на это, пожалуй, мог пойти только такой независимый и сильный духом человек, каким был Салтыков. Надо думать, что Рейтерну стоило большого труда, чтобы отстоять Салтыкова как деятельного, неподкупного и полезного чиновника. Однако Шувалов не забыл и не простил Салтыкову его «вольности» и откровенности.
   Сам же Салтыков только ждал подходящего случая, чтобы полностью и окончательно порвать со службой. Такой случай, кажется, представился как раз осенью 1867 года.
   Когда срочно прибывший в Петербург из Тулы Салтыков объяснялся с Рейтерном и Шуваловым по поводу «осады», которой он подверг тульского губернатора, в эти же дни Некрасов, вернувшись из своей любимой Карабихи, уже вел активные переговоры с издателем-редактором «Отечественных записок» Андреем Александровичем Краевским о передаче журнала в аренду новой редакции.
   Огромный авторитет «Отечественных записок», созданный некогда Белинским и его друзьями, под редакцией Краевского и недавно умершего Степана Дудышкина, пал чрезвычайно низко. Сначала, чтобы «поднять» журнал, Краевский предложил Некрасову взять на себя редактирование отдела беллетристики. Но на это Некрасов не мог согласиться, он прекрасно понимал, что исправить положение журнала может только полностью обновленная редакция — редакция, которая определит и новое — демократическое — его направление. Появлялась возможность возродить традиции уничтоженного в 1866 году «Современника».
   Переговоры с упрямым и несговорчивым Краевским, пожелавшим остаться ответственным редактором журнала, оказались непростыми и долгими. Сложности усугублялись враждебно-подозрительным отношением властей к возможной новой редакции (в сущности — «старой» редакции запрещенного «Современника»). Понадобились вся мудрость, весь опыт и такт Некрасова, чтобы довести дело создания нового журнала до успешного окончания.
   Салтыков был среди тех, чье участие в новом издании представлялось Некрасову совершенно необходимым и само собой разумеющимся. «Без него, конечно, дело не может склеиться в том виде, как мы хотели», — писал Некрасов Краевскому.
   Некрасов пригласил Салтыкова к себе, в свою хорошо знакомую Салтыкову квартиру на Литейной, где до прошлого года помещалась редакция «Современника», чьи «исторические», по словам одного современника, стены видели Тургенева, Гончарова, Чернышевского, Добролюбова. В этих стенах в 1863—1864 годах провел многие часы в работе, обсуждениях и спорах и сам Салтыков.
   Теперь он шел к Некрасову с большой и радужной надеждой — ведь если бы намерение Некрасова осуществилось, он мог бы оставить давно опостылевшую службу, тем более что он уже решился на сознательный разрыв с высшими представителями власти.
   Но встреча в квартире на Литейной принесла ему горькое разочарование. В комбинации, предложенной Некрасовым, Краевский все же оставался редактором журнала, хотя, по уверениям поэта, и номинальным. Салтыков тут же «взялся за шапку». Репутация Краевского как человека, хотя и либеральствующего, но беспринципного, дельца, скопившего солидный капитал потом и кровью своих сотрудников, беспощадного эксплуататора Белинского — эта репутация была в обществе прочной. Пришлось опять отправляться в Рязань — к новому месту службы.
   Некрасов, однако, упорно шел к своей цели, продолжая переговоры с Краевским. Ему удалось включить в контракт условие, по которому именно он, Некрасов, становился «гласно ответственным редактором» «Отечественных записок» «как перед правительством, так и перед публикою». Краевский же, оставаясь собственником журнала и издателем его, принимал на себя хозяйственную часть издания. Довольный Некрасов поспешил сообщить Салтыкову в Рязань телеграммой о том, что «Отечественные записки» переходят к нему без участия Краевского. Салтыков, получив некрасовскую телеграмму, ответил, что он «искренно сожалел, что все это случилось месяцем позже», а не тогда, в октябре, когда, надеясь на такой же исход переговоров с Краевским, он уже готов был оставить службу и всецело отдаться литературной и журнальной работе. (Правда, этот пункт контракта с Краевским остался невыполненным, так как Некрасов не был утвержден ответственным редактором властями.)