Страница:
— Ну и ужас!.. А может быть, я — вариант жизни отца?
“Никогда. Для мужчин есть сыновья”.
— И если я рожу мальчика, значит, это буду не я? Это будет другой вариант жизни его отца? А кто потом родит меня? Кто, если не будет девочки?! Кто?!
“Дед Пихто в длинном пальто…”
…и вот приходит этот дед Пихто, распахивает свое длинное черное пальто и начинает старческими руками, на которых не хватает мизинцев, рвать рубаху и раскрывать грудину, как раскрывают створки давно брошенного дома, и за створками с белеющими ребрами перекладин, с Заржавевшими каплями крови гвоздями появляется белый голубок, который, выбравшись, оказывается попугаем — он взлетает, роняя перья, осыпаясь, пока не сбросит все, не оголится до розовой пупыристой кожи, до вспухшей обнаженной гузки, до морщинистой шеи, а все перья попадают на Москву первым снегом в начале октября…
— Не надо “Скорой”, — тихо говорю я в трубку. Пришел Лом. Принес булочки.
Машину все-таки прислали. За Ломом. Его задержали за нападение на офицера милиции, а меня прихватили за компанию, без объяснений. Лома отвезли в отделение сто семнадцать, вот уж, воистину, от тюрьмы и от сумы… Не зря он так нервничал, когда освобождал меня из этого отделения. А меня отвезли к неприметному двухэтажному зданию в тихом переулке в центре, провели в массивную дверь без табличек, сопроводили по ковровой дорожке на второй этаж и настойчиво подтолкнули в открытую дверь кабинета с надписью “Аналитический отдел”.
Оказывается, специально для встречи со мной в Москву срочно прибыл из Германии член федеральной группы GSG-9 по защите границы, и звали этого немца Ганс (очень редкое имя…), а его фамилия с первого раза почему-то странно подействовала на меня. Я стала заикаться. Фамилия была Зебельхер, и перед произношением последнего слога я как с первого раза сделала паузу, так впоследствии не смогла преодолеть этого заикания, хотя двое родных федералов в штатском смотрели на меня при этом очень укоризненно.
Сначала я не поняла, при чем здесь я, моя тетушка Ханна, ее четвертый муж, перестрелка в банке, засушенный мизинец в сейфе и группа по защите немецкой границы. Мне в двух словах объяснили, что после трагедии на олимпиаде в Мюнхене в семьдесят четвертом в Германии была создана группа по борьбе с терроризмом и ее назвали именно так — Группа по защите границы.
— А что было в Мюнхене в семьдесят четвертом? — озаботилась было я, но немец от этого вопроса так страшно возбудился, что наши отечественные федералы сразу же уверили его, что я имею право быть бестолковой исключительно по глупости и по молодости, а не из-за отсутствия информации. Один из них при этом больно стиснул мое плечо, за что тут же получилот меня тычок тонким каблуком в лодыжку и слегка подпрыгнул.
— Вы действительно узнавать этот женщин? — перешел к делу Зебельхер.
Я посмотрела на фотографию Кукушкиной-Хогефельд, потом еще на одну и кивнула.
— Спасибо навсегда! — осклабился он, выждал секунд десять, потом повернул к федералам свою улыбку:
— Я должен увериться в охранности свидетеля.
— Да все в порядке, — отчитался тот, который цапнул меня за плечо. — Телефон прослушивается, квартира тоже, с сегодняшнего дня прикрепим “наружку”.
Я оцепенела.
— Вы можете желать иметь личного хранителя тела, — ободрил меня Ганс, и я не сразу поняла, о чем речь. А когда поняла, поинтересовалась, за что мне подвалило такое счастье?
Оказывается, исполнительная следователь Чуйкова хоть и не поверила в мою искреннюю помощь правоохранительным органам, но информацию о том, что одна не очень благонадежная фантазерка опознала по фотографиям в Интернете некую Анну Хогефельд и Чонго Лопеса, террористов из Фракции Красной Армии, находящихся в международном розыске уже шесть лет, передала куда следует. А именно в группу по борьбе с терроризмом ФСБ.
Я задумалась. Конечно, моя тетушка Ханна много раз ездила в Германию и даже как-то нарушила там года на полтора душевный и физиологический покой своего двоюродного брата Руди. Того самого, обвенчаться с которым ей так и не удалось. Конечно, зная ее темперамент, я могу предположить, что все более-менее боевые группы Германии и по защите границы, и по борьбе с сексуальным терроризмом, дорожная полиция, полиция нравов и комитет по надзору за пристойным поведением, если таковой имеется, продавцы противозачаточных средств и общества обманутых жен, все стали за эти полтора года на уши. Но не до такой же степени, чтобы в течение шести лет после ее последнего пребывания там искать самых надежных киллеров, найти их в лице этой самой Хогефельд-Кукушкиной и Лопеса и отправить в Москву для отрезания головы тетушке?!
— Что же она сделала такого, что она натворила? — с мольбой посмотрела я на немца.
— Он, — поправил меня Зебельхер. — Он, Рудольф Грэме, ваш родственник.
Проснувшись ночью, я осторожно обошла старый дом, осмотрела подвал в легкой подсветке луны, пробравшейся сквозь маленькие окна своим тягучим светом. Сад спал, запрятав своих птиц и куколок бабочек, и тонкопрядов паучков, и всех личинок, пожирающих его изнутри, — так людей по ночам пожирают болезни, которые они прячут. Неповоротливая земляная жаба шла куда-то, совершенно игнорируя меня, застывшую в ночной рубашке на ее пути. Переползая через теплый шлепанец (из шкуры козы, мехом внутрь), она на секунду доверила тяжелое холодное брюхо моей ступне, и эта тяжесть была сравнима разве что с тяжестью свалившейся подгнившей груши или голыша, выброшенного морем.
— Руди убили в девяносто четвертом, — сказала из темноты невидимая мне бабушка. Я пошла к веранде на огонек сигареты.
— Не кури, пожалуйста.
— Одну сигарету. Только одну и только ночью. — Бабушка отставила руку с сигаретой в сторону, стряхнула, и показалось, что звонкий горячий пепел разбил черный янтарь ночи, в котором мы застыли, как одна женщина одновременно — в своей молодости и в старости.
— Его убили в метро, официально нам сообщили, что была перестрелка на платформе и Руди пострадал случайно. Но Ханна добилась, чтобы ее пустили на похороны, и узнала, что Руди был застрелен намеренно, как опасный террорист. Я боялась, что она тогда свихнется. Вернулась — сама не своя. Заперлась с Питером на два часа, проплакала еще недели две, так, приступами, но до самозабвения. Потом запрятала детей, съездила на годовщину смерти Руди в Гамбург и совершенно успокоилась. И Питер успокоился, завел кота…
— Пойдем в дом, холодно.
— Она сказала, что Руди сначала ранили, а потом, когда перестрелка уже закончилась, двое полицейских подошли к нему и добили из его же пистолета.
— Это были не полицейские, — вздыхаю я. — Антитеррористическая группа GSG-9.
— Какая разница, — вздыхает бабушка.
— Еще там была женщина, Бригит, она погибла вместе с Руди. Ее фамилия — Хогефельд.
— Не знаю такой. — Бабушка бросила окурок в траву и задумалась.
— У этой женщины есть сестра по имени Анна. Правда, иногда она зовет себя Вероника Кукушкина…
— Смешно.
— Да, и именно эта Анна, или Вероника, на прошлой неделе пробралась со своим напарником в квартиру Ханны.
— Зачем? — страшно удивилась бабушка.
— За ключом от сейфа.
— У Ханны был сейф?
— Да. В нем она хранила засушенный мужской палец, а именно мизинец.
— До такой степени отдаться похоти и любовной памяти?! — укоризненно качает головой бабушка. — Знаешь, я припоминаю, мне говорила моя бабушка, что ноготь большого пальца с ноги повешенного монаха помогает от ярости обманутых жен, но что делают с мизинцем?..
— Бабушка! — Я повышаю голос. — Не отвлекайся. Из Германии приехал офицер из группы девять, ко мне приставили охрану, а мою квартиру прослушивают.
— Охрану? — оживилась бабушка и перестала вспоминать, для чего может понадобиться засушенный мужской мизинец.
— Да. Он сидит в машине у калитки. Его не видно, но я знаю, что он там, и не могу спать.
— Крупный мужчина? — Бабушка всматривается в ночь.
— Достаточно крупный, чтобы причинить массу неприятностей.
— Блондин?
— Что?.. — оторопела я.
— Я спрашиваю, он блондин?
— Бабушка, я не знаю, я его не видела, я только видела машину, которая за мной теперь везде ездит!
— Хорошо бы, чтобы он был блондином, — потирает руки бабушка. — Мне блондины больше нравятся.
— Бабушка, я хотела сказать, что незаметно уехать в пять утра мне не удастся.
— Это мы еще посмотрим!
Мы идем в дом, поднимаемся на второй этаж и будим мою мать. Спросонья она медлительна и ничего не понимает, поэтому я иду в кухню и натыкаюсь на Пита, который уже приготовил кофе, сидит в полной темноте у стола, смотрит в окно сквозь парок из турки и нервно стучит ногой в теплом шлепанце по полу.
— За калиткой в машине сидит мужчина, — сразу же сообщает он. — Не спит. Не зажигает света.
— Ладно тебе. — Я глажу его по голове, Питер уворачивается, как строптивый подросток.
— Я его вижу, не надо меня успокаивать! Если не веришь, можешь пойти проверить!
— Я верю.
— У него есть бинокль, в который смотрят ночью!
— Питер, скажи, он блондин?
— Понятия не имею, — злорадно сообщает Питер, — он же лысый!
Поднимаюсь наверх и говорю бабушке, что определить масть охранника трудно.
— Питер сказал, что он лысый. — Я протягиваю матери чашку с кофе, она тут же придирчиво нюхает ее.
— Ты не умеешь варить настоящий кофе, ты не греешь турку перед заливкой кипятка, поэтому твой кофе не так пахнет!
— Не разоряйся, это Питер сварил.
— Подложи подушку повыше. Не так, влево! Что у тебя с руками?
— Мария, — прекращает бабушка мамины капризы, — сосредоточься, или ты все провалишь.
— Я и так все провалю, посмотри на меня и посмотри на нее! — Мама тычет в меня пальцем.
— Тебе придется определить его масть по бровям, потом, когда он подойдет поближе.
— Чушь какая-то, — дергает плечиком мама, — ни за что не поверю, что запахом можно задурить мозги и что при этом мозги блондина и брюнета по-разному реагируют…
— Мария, — перебивает бабушка, — тебе придется это проверить. Опытным путем. А потом я тебе подарю флакон, какой выберешь.
— Господи, это какой-то бред, почему я в этом участвую? — бормочет мама, вылезая из кровати. Она садится к трюмо в ночной рубашке (такой же, как у меня, — синие васильки на белом фоне), засовывает ступни в понуро ожидающие ее мерзнущие конечности шлепанцы (из шкуры козы, мехом внутрь) и сразу же впивается глазами в зеркало и натягивает парик.
— Ты очень быстро поедешь к аэропорту. — Бабушка поправляет чужие волосы на ее голове, иногда поглядывая на меня. — Там он, конечно, тебя остановит и скажет, что ты не имеешь права покидать город, и про подписку о невыезде. В этот момент ты по бровям, ресницам и глазам определяешь, блондин он или брюнет, достаешь нужный флакончик, открываешь его, делаешь вид, что решила подушиться, и говоришь… — Тут бабушка задумалась.
— И спрашиваю, как пройти в библиотеку? — ехидничает мама.
— На самом деле ты можешь говорить что угодно, даже про библиотеку. Потому что, если ты правильно определишь масть и не перепутаешь флаконы, десяти секунд запаха хватит, чтобы он вообще перестал понимать, что ты ему говоришь. Каждые пятнадцать минут душись, а особенно тщательно займись флаконом перед посадкой.
— А может, его просто облить этой гадостью и, пока он будет корчиться в судорогах сладострастия, спокойно пройти таможню? — Мама нервничает, не выдерживая сравнения. Это я наклонилась к ней, и теперь наши лица рядом в овале старого зеркала — волосы похожи, глаза — одни и те же, носы… Носы тоже не очень различаются, но именно в этот момент я вижу, что у нас совершенно разный рисунок губ.
— У тебя скулы в отца, — шепотом сообщает мама. — И брови его, а вот губы… Чьи у тебя губы?
— У нее губы Питера. — Бабушка нарушает вдруг возникшую между нами странную связь — печаль узнавания самой себя в родном лице и неузнавания. — Отлепитесь от зеркала, уже пора.
— А если меня задержат? — приходит в себя мама.
— Не перепутаешь флаконы — не задержат.
— Это смешно — ваши флаконы! — Ну вот, уже появились истерично-сварливые нотки в голосе. — Когда я согласилась на эту аферу, никакого охранника не было! Если меня задержат, отведут в милицию, будут допрашивать?!
— Ты ничего плохого не сделала, — втолковывает бабушка. — Ты решила слетать в Германию, вот и все.
— Вы меня за дуру считаете?! — не выдерживает мама, а я натягиваю на нее свои джинсы и свитер и стараюсь успокоить взлетевшие в возмущении руки у моего лица. — Решила слетать в Германию по паспорту своей дочери?!
— Скажешь, что перепутала. — Бабушка устала и еле сдерживается. — Не начинай сначала. Ты обещала помочь. Первый раз в жизни я попросила тебя о помощи.
— Мама, — я сажусь на корточки, надеваю на ее босые ноги носки (эти ногти — совершенно копия моих, и от такого наблюдения возникает странное ощущение, что, присев, я одеваю саму себя — в кресле напротив), — перестань кричать и послушай бабушку.
— Да твоя бабушка ненормальная, — наклоняется ко мне почти мое лицо. На щеки падают пряди волос моего цвета. — Что вам всем от меня надо?!
— Ты можешь хоть раз в жизни представить, что ты взрослая женщина и должна всем, кто тебя изваял? — Я смотрю снизу в ее лицо почти жалобно.
— Я ничего не должна детям Ханны! Я никуда не поеду.
— Послушай. — Я сажусь на пол и сжимаю ее ступни руками — так захватывают ладони нерадивого взволнованного собеседника, успокаивая его и заставляя подчиниться ритму разговора. — Послушай меня. Если ты нам поможешь, я обещаю, что отец больше ни на шаг не отойдет от тебя, будет носить на руках и терпеть все твои выходки.
— И как же ты это сделаешь? — Сопротивление еще не угасло, но упоминание об отце отрезвляет маму.
— Это секрет, но я клянусь, что так и будет.
Мама косится на бабушку. Бабушка не смотрит на нас. Она отвернулась к окну, а окно завешено занавеской, и кажется, что она смотрит сквозь плотную ткань, подстерегая дыхание ночи.
— Маленькие бабушкины секреты, хитрое колдовство, да? — усмехается мама, и я вижу, что она согласна. — Давайте ваши чертовы флаконы, давайте ключи от машины, давайте деньги, паспорт и билеты, я еду прогуляться на родину тех, кто меня ваял!
Чуть раздвинув занавеску, мы смотрим, как мама вдет в свете тусклого, покачивающегося у входа на веранду фонаря к воротам, а потом к моей машине, как наигранно бодро машет рукой в сторону дома.
— Неплохо, — кивает бабушка, заправляя занавеску. — Совсем неплохо ты ее купила, но детям нельзя давать такие знания. Я уже говорила, что твоя мать — ребенок.
— Я все сделаю так, что она не догадается, — шепотом обещаю я, отслеживая в деревьях огоньки уезжающей машины.
Мы спускаемся вниз. Удивленный Питер спрашивает, как мне удалось только что уехать и сразу же прийти к нему в кухню?
— Это была не Инга, — досадливо морщится бабушка, — это Мария уехала, поберег бы зрение, не таращился бы в ночь. Скоро кошку от собаки не отличишь!
И подмигивает мне осторожно, ставя грязную чашку в раковину.
Я посидела с бабушкой и Питером полчасика, выпила кофе, оделась, взяла заранее собранную сумку, обняла их по очереди и вышла в сад через угольную дверь в подвале. Постояла, прислушиваясь. Прокралась к забору, перелезла через него. Прошла три километра лесом, минуя железнодорожную станцию. Не заблудилась. Не испугалась шороха в кустах и крика неизвестной, но очень возмущенной птицы. Голосуя в рассветном сумраке на дороге, постаралась представить себя со стороны.
В этот момент мне очень пригодились наставления бабушки по поводу ориентировки мужчин в танке. Это она имела в виду, что, если мужчина передвигается на коне, едет в машине или на катере (другими словами, находится в танке за броней искусственного могущества), то ему приходится определять женщин и мужчин “за бортом” на предмет возможных удовольствий или неприятностей исключительно по определенной ориентировке. И самая большая трудность в этом — ограничение во времени. Мужчине нужно оценить ситуацию, возможности контакта, вероятные последствия — за несколько секунд.
В конечном результате, считала бабушка, как бы мужчина ни тешил себя уверенностью, что уж он-то матерый всадник и впросак не попадет, чаще всего именно мужчины игнорируют ориентировку на внешние условия, время года, ночь-день и за данные им секунды осмотра успевают только выхватить глазами каждое интересующее его место на теле одинокой путешественницы на дороге, а тормозить или не тормозить — впрыскивается в них почти всегда интуитивно.
Здесь еще надо учитывать особенности тормозной психологии всадника, потому что уж если мужчина приостановит свой танк, то потом никогда не сознается сам себе в разочаровании, постигшем его при дальнейшем спокойном разглядывании объекта или при обсуждении условий передвижения. То есть затормозивший мужчина в девяносто пяти случаях из ста не рванет внезапно с места, удирая, если путешественница вблизи покажется ему опасной или не такой привлекательной, как на ходу.
Итак. Холодный предрассветный сумрак, дорога, редкие автомобили, более частые грузовики, две телеги и один трактор, выпустивший в меня чудовищный выхлоп, который медленно растаял черным драконом, соприкоснувшись с рассветной молочной моросью. Я представила себе условного мужчину в “танке”, с трудом борющегося с дремотой под громкий хриплый вой музыки, или, наоборот, возбужденного выигрышем (проигрышем), удачной (неудачной) сделкой, неожиданной встречей, трагическим прощанием, срочным вызовом, или просто любителя рвануть двести двадцать по утреннему шоссе. А когда представила, осмотрелась в поисках подручного материала. Из ярких цветов вдоль дороги осталась только желтая сурепка, забывшая почему-то, что осень — пора разбрасывания семян и высыхания. Длинные колоски травы, осыпающиеся при малейшем прикосновении, тоже сойдут. Минут через десять я стала лицом против движения и сосредоточенно занялась изготовлением веночка из сорванных растений.
Сразу же остановился грузовик, но в грузовики я не сажусь — на ходу в случае чего не выпрыгнешь. Покачала головой, не отрываясь от плетения венка. Главное — максимум сосредоточенности. Вот этот колосок оказался с корнем, пока я отгрызала зубами осыпающийся землей кончик, притормозил вполне приличный “Москвич” последней модели, и глаза у шофера были такие заинтересованные-заинтересованные. Изучив с полминуты мою технику плетения венка, он открыл дверцу:
— Это ты, девочка?
Тут я подумала, что я — точно не я. Какая девочка? Я лечу в Германию на самолете, мне сорок три года, разведена, имею взрослую самостоятельную дочь, которая шляется где-то по шоссе.
— Ладно, садись.
Минут десять проехали молча. Потом он вдруг говорит:
— Сегодня ты оделась потеплей. На это мне сказать было нечего.
— И правильно сделала, молодец, — продолжил шофер, кивком подтверждая похвалу, — негоже в летнем платьице голосовать на дороге в такую погоду. Маму нашла? — вдруг спросил он, не отрывая глаз от дороги.
Я подумала, как там, кстати, мамочка, в парике, моем свитере, моих джинсах и с моим именем в документе, удостоверяющем личность?
— Помнишь меня? Я подвозил тебя уже три ра-за, — продолжил мужчина, — ты садишься у кладбища, а сегодня вышла у деревни. Ты ее нашла?
Покосившись, разглядываю водителя. Средней упитанности, руки тяжелые, подбородок волевой, нос широкий, тот глаз, который мне виден, — голубой.
— Ты живешь на кладбище? — не унимается он.
Закрываю глаза. Неужели я попала на “психа в танке”? По сведениям бабушки, таких мужчин из всего количества всадников приблизительно от восьми до двенадцати процентов. Монотонным голосом, выдерживая долгие паузы между словами, не открывая глаз, начинаю объяснения, постепенно сводя их к зловещему вою:
— Я живу на старом кладбище в старом гробу под покосившимся крестом. По ночам я выхожу из могилы, собираю у всех памятников цветы, плету венки. На кого я положу свой венок, то и будет моим су-у-уженым!
При попытке напялить сплетенный только что венок на голову водителя я чудом осталась жива. Потому что побледневший мужчина резко затормозил, нас вынесло на встречную полосу, вот я уже вцепилась в руль и пытаюсь выправить колеса, мужчина рядом кричит и матерится, я тоже кричу, чтобы он заткнулся, и давлю на тормоз поверх его ноги. Не знаю, что его успокоило, моя ругань или физическое присутствие моей кроссовки на его ботинке, так или иначе, но мы остановились, не свалившись в кювет. В нагрянувшей тишине, тяжело дыша, разглядываем друг друга.
— Извините, — решаюсь я. — Сами виноваты, пристали с этим кладбищем! Мужчина нервно закуривает.
— Тебе куда надо вообще? — спрашивает он после второй затяжки. Странно, он совсем не злится. Выглядит удивленным, даже покорным, а злости нет.
— В Москву.
— Ну, в Москву так в Москву. — Он осторожно берет с места. Руки уже не дрожат. Я жду.
— Понимаешь, — начал он метров через двести, — тут такое дело… Я экспедитором работаю, и, как еду по Ленинградке, стала ко мне уже с неделю подсаживаться девочка у кладбища. Куда едет? Туда — показывает пальцем. Маму ищет. Мама, говорит, потерялась, я ее ищу. То в одном месте попросит высадить, то в другом. Я уже еду и высматриваю ее. Платьице одно и то же. Волосики белые, как у тебя, только иногда выпачканы землей… вот тут. — Водитель трогает висок.
Я изо всех сил стараюсь сохранить серьезное выражение лица.
— А на прошлой неделе ночью было до нуля, я как ее увидел, елки-палки, в платьице! Предложил телогрейку, не взяла.
Нет, он не псих. Неужели мне попалось редкое исключение — актер-садист? Сначала он разыграет совершенно реальный спектакль, испугает меня, отвлечет внимание, потом у него что-то случится с мотором или скажет, что колесо спустило… А потом — иди сюда, девочка, а ну-ка, посмотрим, что у тебя под платьицем! Черт бы побрал эту конспирацию! Пошла бы на станцию, села в первую электричку, спокойно бы доехала! Подвигаюсь поближе к дверце, слежу за его руками, не отрываясь. Ну вот — тормозит!!
— Не останавливайся! — Я хватаюсь за руль и тут замечаю, что мужчина совсем белый и глаза вытаращены.
Поворачиваю голову. Смотрю вперед. У обочины стоит девочка. Не знаю, что он там называл платьицем, но на ней мой летний сарафан, я его отлично помню — тоненькие лямочки крест-накрест, выступающие ключицы тринадцатилетки… и вот же, на правой сандалии застежка оторвана!
— Сто-о-о-ой! — кричу я что есть силы, но водитель жмет на газ, и мы проносимся мимо девочки, мимо выступающих из тумана крестов кладбища, мимо оторванной застежки на сандалии, мимо заколки в жидких белых волосах в виде божьей коровки с черными крапинками удачи — на моей их было семь.
На ближайшей бензозаправке он остановился. Молча. Я вышла. Молча. Добрела до туалета. Никогда в жизни так не хотелось писать. Устроившись над унитазом, я поняла, что никак не могла рассмотреть в подробностях застежку на сандалии, не могла посчитать крапинки на заколке девочки на обочине. С чувством огромного облегчения вымыла холодной водой руки и лицо. Достала телефон. Набрала номер бабушки.
— Золя, — я вдруг обратилась к ней по имени, — мама в опасности. Или Лора. Лора похожа на меня? У нее белые волосы?
— Я поняла, — сказала бабушка. — Не беспокойся ни о чем. Пойду поколдую. — Она улыбнулась, и улыбка изменила тон ее голоса. — Забыла сказать. Ты знаешь, какое лучшее место для пряток? Это сон. Если почувствуешь, что Ханна достает тебя, если увидишь что-то странное или голоса будешь слышать, постарайся заснуть.
— Почему?
— Потому что мертвые живым не помощники. Они только силы высасывают, думают, могут что-то изменить здесь. А пока ты спишь, тебя никто не найдет.
Первое, что я сделала, усевшись в электричку “Москва-Владимир”, — это подложила куртку под голову, чтобы удобней было спать, спать, спать…
Моя мама благополучно доехала до аэропорта. На светофорах она смотрела в зеркальце, убеждаясь, что темно-серая — “мокрый асфальт” — “девятка” не отстает, и нащупывала в раскрытой сумке два флакона синего стекла. Устроившись на автостоянке у аэропорта, она подождала минуты три в машине. Никто к ней не подошел, но мама отметила так, на всякий случай, что темная “Вольво” тоже ехала всю дорогу за “девяткой” и вот этот джип, выруливающий на стоянку, стоял рядом с ее машиной на светофоре. Мозги мамы были совершенно заняты одной-единственной мыслью — как бы не перепутать флаконы, поэтому анализировать сложившуюся ситуацию с автомобилями она не стала, вышла из машины, держа раскрытую сумку наготове, и пошла к светящемуся зданию, поправляя осторожными движениями чужие волосы на голове.
От трех автомобилей к ней двинулись мужчины, всего, как она потом посчитала, их было пять: один из “девятки” и по двое из “Вольво” и джипа. Мама занервничала, потому что на расстоянии сложно было прикинуть, кто подбежит первый, не говоря уже о том, что определение масти, как и пользование в такой напряженной обстановке духами из флаконов, крайне затруднялось.
Она остановилась и выделила сначала высокого мужчину в костюме, он бежал, посверкивая лысиной, на ходу что-то поправляя у себя на боку. За ним бежали двое в джинсах и коротких куртках, бежали быстро, нога в ногу, но расстояние между ними и лысым почти не сокращалось.
“Никогда. Для мужчин есть сыновья”.
— И если я рожу мальчика, значит, это буду не я? Это будет другой вариант жизни его отца? А кто потом родит меня? Кто, если не будет девочки?! Кто?!
“Дед Пихто в длинном пальто…”
…и вот приходит этот дед Пихто, распахивает свое длинное черное пальто и начинает старческими руками, на которых не хватает мизинцев, рвать рубаху и раскрывать грудину, как раскрывают створки давно брошенного дома, и за створками с белеющими ребрами перекладин, с Заржавевшими каплями крови гвоздями появляется белый голубок, который, выбравшись, оказывается попугаем — он взлетает, роняя перья, осыпаясь, пока не сбросит все, не оголится до розовой пупыристой кожи, до вспухшей обнаженной гузки, до морщинистой шеи, а все перья попадают на Москву первым снегом в начале октября…
— Не надо “Скорой”, — тихо говорю я в трубку. Пришел Лом. Принес булочки.
Машину все-таки прислали. За Ломом. Его задержали за нападение на офицера милиции, а меня прихватили за компанию, без объяснений. Лома отвезли в отделение сто семнадцать, вот уж, воистину, от тюрьмы и от сумы… Не зря он так нервничал, когда освобождал меня из этого отделения. А меня отвезли к неприметному двухэтажному зданию в тихом переулке в центре, провели в массивную дверь без табличек, сопроводили по ковровой дорожке на второй этаж и настойчиво подтолкнули в открытую дверь кабинета с надписью “Аналитический отдел”.
Оказывается, специально для встречи со мной в Москву срочно прибыл из Германии член федеральной группы GSG-9 по защите границы, и звали этого немца Ганс (очень редкое имя…), а его фамилия с первого раза почему-то странно подействовала на меня. Я стала заикаться. Фамилия была Зебельхер, и перед произношением последнего слога я как с первого раза сделала паузу, так впоследствии не смогла преодолеть этого заикания, хотя двое родных федералов в штатском смотрели на меня при этом очень укоризненно.
Сначала я не поняла, при чем здесь я, моя тетушка Ханна, ее четвертый муж, перестрелка в банке, засушенный мизинец в сейфе и группа по защите немецкой границы. Мне в двух словах объяснили, что после трагедии на олимпиаде в Мюнхене в семьдесят четвертом в Германии была создана группа по борьбе с терроризмом и ее назвали именно так — Группа по защите границы.
— А что было в Мюнхене в семьдесят четвертом? — озаботилась было я, но немец от этого вопроса так страшно возбудился, что наши отечественные федералы сразу же уверили его, что я имею право быть бестолковой исключительно по глупости и по молодости, а не из-за отсутствия информации. Один из них при этом больно стиснул мое плечо, за что тут же получилот меня тычок тонким каблуком в лодыжку и слегка подпрыгнул.
— Вы действительно узнавать этот женщин? — перешел к делу Зебельхер.
Я посмотрела на фотографию Кукушкиной-Хогефельд, потом еще на одну и кивнула.
— Спасибо навсегда! — осклабился он, выждал секунд десять, потом повернул к федералам свою улыбку:
— Я должен увериться в охранности свидетеля.
— Да все в порядке, — отчитался тот, который цапнул меня за плечо. — Телефон прослушивается, квартира тоже, с сегодняшнего дня прикрепим “наружку”.
Я оцепенела.
— Вы можете желать иметь личного хранителя тела, — ободрил меня Ганс, и я не сразу поняла, о чем речь. А когда поняла, поинтересовалась, за что мне подвалило такое счастье?
Оказывается, исполнительная следователь Чуйкова хоть и не поверила в мою искреннюю помощь правоохранительным органам, но информацию о том, что одна не очень благонадежная фантазерка опознала по фотографиям в Интернете некую Анну Хогефельд и Чонго Лопеса, террористов из Фракции Красной Армии, находящихся в международном розыске уже шесть лет, передала куда следует. А именно в группу по борьбе с терроризмом ФСБ.
Я задумалась. Конечно, моя тетушка Ханна много раз ездила в Германию и даже как-то нарушила там года на полтора душевный и физиологический покой своего двоюродного брата Руди. Того самого, обвенчаться с которым ей так и не удалось. Конечно, зная ее темперамент, я могу предположить, что все более-менее боевые группы Германии и по защите границы, и по борьбе с сексуальным терроризмом, дорожная полиция, полиция нравов и комитет по надзору за пристойным поведением, если таковой имеется, продавцы противозачаточных средств и общества обманутых жен, все стали за эти полтора года на уши. Но не до такой же степени, чтобы в течение шести лет после ее последнего пребывания там искать самых надежных киллеров, найти их в лице этой самой Хогефельд-Кукушкиной и Лопеса и отправить в Москву для отрезания головы тетушке?!
— Что же она сделала такого, что она натворила? — с мольбой посмотрела я на немца.
— Он, — поправил меня Зебельхер. — Он, Рудольф Грэме, ваш родственник.
Проснувшись ночью, я осторожно обошла старый дом, осмотрела подвал в легкой подсветке луны, пробравшейся сквозь маленькие окна своим тягучим светом. Сад спал, запрятав своих птиц и куколок бабочек, и тонкопрядов паучков, и всех личинок, пожирающих его изнутри, — так людей по ночам пожирают болезни, которые они прячут. Неповоротливая земляная жаба шла куда-то, совершенно игнорируя меня, застывшую в ночной рубашке на ее пути. Переползая через теплый шлепанец (из шкуры козы, мехом внутрь), она на секунду доверила тяжелое холодное брюхо моей ступне, и эта тяжесть была сравнима разве что с тяжестью свалившейся подгнившей груши или голыша, выброшенного морем.
— Руди убили в девяносто четвертом, — сказала из темноты невидимая мне бабушка. Я пошла к веранде на огонек сигареты.
— Не кури, пожалуйста.
— Одну сигарету. Только одну и только ночью. — Бабушка отставила руку с сигаретой в сторону, стряхнула, и показалось, что звонкий горячий пепел разбил черный янтарь ночи, в котором мы застыли, как одна женщина одновременно — в своей молодости и в старости.
— Его убили в метро, официально нам сообщили, что была перестрелка на платформе и Руди пострадал случайно. Но Ханна добилась, чтобы ее пустили на похороны, и узнала, что Руди был застрелен намеренно, как опасный террорист. Я боялась, что она тогда свихнется. Вернулась — сама не своя. Заперлась с Питером на два часа, проплакала еще недели две, так, приступами, но до самозабвения. Потом запрятала детей, съездила на годовщину смерти Руди в Гамбург и совершенно успокоилась. И Питер успокоился, завел кота…
— Пойдем в дом, холодно.
— Она сказала, что Руди сначала ранили, а потом, когда перестрелка уже закончилась, двое полицейских подошли к нему и добили из его же пистолета.
— Это были не полицейские, — вздыхаю я. — Антитеррористическая группа GSG-9.
— Какая разница, — вздыхает бабушка.
— Еще там была женщина, Бригит, она погибла вместе с Руди. Ее фамилия — Хогефельд.
— Не знаю такой. — Бабушка бросила окурок в траву и задумалась.
— У этой женщины есть сестра по имени Анна. Правда, иногда она зовет себя Вероника Кукушкина…
— Смешно.
— Да, и именно эта Анна, или Вероника, на прошлой неделе пробралась со своим напарником в квартиру Ханны.
— Зачем? — страшно удивилась бабушка.
— За ключом от сейфа.
— У Ханны был сейф?
— Да. В нем она хранила засушенный мужской палец, а именно мизинец.
— До такой степени отдаться похоти и любовной памяти?! — укоризненно качает головой бабушка. — Знаешь, я припоминаю, мне говорила моя бабушка, что ноготь большого пальца с ноги повешенного монаха помогает от ярости обманутых жен, но что делают с мизинцем?..
— Бабушка! — Я повышаю голос. — Не отвлекайся. Из Германии приехал офицер из группы девять, ко мне приставили охрану, а мою квартиру прослушивают.
— Охрану? — оживилась бабушка и перестала вспоминать, для чего может понадобиться засушенный мужской мизинец.
— Да. Он сидит в машине у калитки. Его не видно, но я знаю, что он там, и не могу спать.
— Крупный мужчина? — Бабушка всматривается в ночь.
— Достаточно крупный, чтобы причинить массу неприятностей.
— Блондин?
— Что?.. — оторопела я.
— Я спрашиваю, он блондин?
— Бабушка, я не знаю, я его не видела, я только видела машину, которая за мной теперь везде ездит!
— Хорошо бы, чтобы он был блондином, — потирает руки бабушка. — Мне блондины больше нравятся.
— Бабушка, я хотела сказать, что незаметно уехать в пять утра мне не удастся.
— Это мы еще посмотрим!
Мы идем в дом, поднимаемся на второй этаж и будим мою мать. Спросонья она медлительна и ничего не понимает, поэтому я иду в кухню и натыкаюсь на Пита, который уже приготовил кофе, сидит в полной темноте у стола, смотрит в окно сквозь парок из турки и нервно стучит ногой в теплом шлепанце по полу.
— За калиткой в машине сидит мужчина, — сразу же сообщает он. — Не спит. Не зажигает света.
— Ладно тебе. — Я глажу его по голове, Питер уворачивается, как строптивый подросток.
— Я его вижу, не надо меня успокаивать! Если не веришь, можешь пойти проверить!
— Я верю.
— У него есть бинокль, в который смотрят ночью!
— Питер, скажи, он блондин?
— Понятия не имею, — злорадно сообщает Питер, — он же лысый!
Поднимаюсь наверх и говорю бабушке, что определить масть охранника трудно.
— Питер сказал, что он лысый. — Я протягиваю матери чашку с кофе, она тут же придирчиво нюхает ее.
— Ты не умеешь варить настоящий кофе, ты не греешь турку перед заливкой кипятка, поэтому твой кофе не так пахнет!
— Не разоряйся, это Питер сварил.
— Подложи подушку повыше. Не так, влево! Что у тебя с руками?
— Мария, — прекращает бабушка мамины капризы, — сосредоточься, или ты все провалишь.
— Я и так все провалю, посмотри на меня и посмотри на нее! — Мама тычет в меня пальцем.
— Тебе придется определить его масть по бровям, потом, когда он подойдет поближе.
— Чушь какая-то, — дергает плечиком мама, — ни за что не поверю, что запахом можно задурить мозги и что при этом мозги блондина и брюнета по-разному реагируют…
— Мария, — перебивает бабушка, — тебе придется это проверить. Опытным путем. А потом я тебе подарю флакон, какой выберешь.
— Господи, это какой-то бред, почему я в этом участвую? — бормочет мама, вылезая из кровати. Она садится к трюмо в ночной рубашке (такой же, как у меня, — синие васильки на белом фоне), засовывает ступни в понуро ожидающие ее мерзнущие конечности шлепанцы (из шкуры козы, мехом внутрь) и сразу же впивается глазами в зеркало и натягивает парик.
— Ты очень быстро поедешь к аэропорту. — Бабушка поправляет чужие волосы на ее голове, иногда поглядывая на меня. — Там он, конечно, тебя остановит и скажет, что ты не имеешь права покидать город, и про подписку о невыезде. В этот момент ты по бровям, ресницам и глазам определяешь, блондин он или брюнет, достаешь нужный флакончик, открываешь его, делаешь вид, что решила подушиться, и говоришь… — Тут бабушка задумалась.
— И спрашиваю, как пройти в библиотеку? — ехидничает мама.
— На самом деле ты можешь говорить что угодно, даже про библиотеку. Потому что, если ты правильно определишь масть и не перепутаешь флаконы, десяти секунд запаха хватит, чтобы он вообще перестал понимать, что ты ему говоришь. Каждые пятнадцать минут душись, а особенно тщательно займись флаконом перед посадкой.
— А может, его просто облить этой гадостью и, пока он будет корчиться в судорогах сладострастия, спокойно пройти таможню? — Мама нервничает, не выдерживая сравнения. Это я наклонилась к ней, и теперь наши лица рядом в овале старого зеркала — волосы похожи, глаза — одни и те же, носы… Носы тоже не очень различаются, но именно в этот момент я вижу, что у нас совершенно разный рисунок губ.
— У тебя скулы в отца, — шепотом сообщает мама. — И брови его, а вот губы… Чьи у тебя губы?
— У нее губы Питера. — Бабушка нарушает вдруг возникшую между нами странную связь — печаль узнавания самой себя в родном лице и неузнавания. — Отлепитесь от зеркала, уже пора.
— А если меня задержат? — приходит в себя мама.
— Не перепутаешь флаконы — не задержат.
— Это смешно — ваши флаконы! — Ну вот, уже появились истерично-сварливые нотки в голосе. — Когда я согласилась на эту аферу, никакого охранника не было! Если меня задержат, отведут в милицию, будут допрашивать?!
— Ты ничего плохого не сделала, — втолковывает бабушка. — Ты решила слетать в Германию, вот и все.
— Вы меня за дуру считаете?! — не выдерживает мама, а я натягиваю на нее свои джинсы и свитер и стараюсь успокоить взлетевшие в возмущении руки у моего лица. — Решила слетать в Германию по паспорту своей дочери?!
— Скажешь, что перепутала. — Бабушка устала и еле сдерживается. — Не начинай сначала. Ты обещала помочь. Первый раз в жизни я попросила тебя о помощи.
— Мама, — я сажусь на корточки, надеваю на ее босые ноги носки (эти ногти — совершенно копия моих, и от такого наблюдения возникает странное ощущение, что, присев, я одеваю саму себя — в кресле напротив), — перестань кричать и послушай бабушку.
— Да твоя бабушка ненормальная, — наклоняется ко мне почти мое лицо. На щеки падают пряди волос моего цвета. — Что вам всем от меня надо?!
— Ты можешь хоть раз в жизни представить, что ты взрослая женщина и должна всем, кто тебя изваял? — Я смотрю снизу в ее лицо почти жалобно.
— Я ничего не должна детям Ханны! Я никуда не поеду.
— Послушай. — Я сажусь на пол и сжимаю ее ступни руками — так захватывают ладони нерадивого взволнованного собеседника, успокаивая его и заставляя подчиниться ритму разговора. — Послушай меня. Если ты нам поможешь, я обещаю, что отец больше ни на шаг не отойдет от тебя, будет носить на руках и терпеть все твои выходки.
— И как же ты это сделаешь? — Сопротивление еще не угасло, но упоминание об отце отрезвляет маму.
— Это секрет, но я клянусь, что так и будет.
Мама косится на бабушку. Бабушка не смотрит на нас. Она отвернулась к окну, а окно завешено занавеской, и кажется, что она смотрит сквозь плотную ткань, подстерегая дыхание ночи.
— Маленькие бабушкины секреты, хитрое колдовство, да? — усмехается мама, и я вижу, что она согласна. — Давайте ваши чертовы флаконы, давайте ключи от машины, давайте деньги, паспорт и билеты, я еду прогуляться на родину тех, кто меня ваял!
Чуть раздвинув занавеску, мы смотрим, как мама вдет в свете тусклого, покачивающегося у входа на веранду фонаря к воротам, а потом к моей машине, как наигранно бодро машет рукой в сторону дома.
— Неплохо, — кивает бабушка, заправляя занавеску. — Совсем неплохо ты ее купила, но детям нельзя давать такие знания. Я уже говорила, что твоя мать — ребенок.
— Я все сделаю так, что она не догадается, — шепотом обещаю я, отслеживая в деревьях огоньки уезжающей машины.
Мы спускаемся вниз. Удивленный Питер спрашивает, как мне удалось только что уехать и сразу же прийти к нему в кухню?
— Это была не Инга, — досадливо морщится бабушка, — это Мария уехала, поберег бы зрение, не таращился бы в ночь. Скоро кошку от собаки не отличишь!
И подмигивает мне осторожно, ставя грязную чашку в раковину.
Я посидела с бабушкой и Питером полчасика, выпила кофе, оделась, взяла заранее собранную сумку, обняла их по очереди и вышла в сад через угольную дверь в подвале. Постояла, прислушиваясь. Прокралась к забору, перелезла через него. Прошла три километра лесом, минуя железнодорожную станцию. Не заблудилась. Не испугалась шороха в кустах и крика неизвестной, но очень возмущенной птицы. Голосуя в рассветном сумраке на дороге, постаралась представить себя со стороны.
В этот момент мне очень пригодились наставления бабушки по поводу ориентировки мужчин в танке. Это она имела в виду, что, если мужчина передвигается на коне, едет в машине или на катере (другими словами, находится в танке за броней искусственного могущества), то ему приходится определять женщин и мужчин “за бортом” на предмет возможных удовольствий или неприятностей исключительно по определенной ориентировке. И самая большая трудность в этом — ограничение во времени. Мужчине нужно оценить ситуацию, возможности контакта, вероятные последствия — за несколько секунд.
В конечном результате, считала бабушка, как бы мужчина ни тешил себя уверенностью, что уж он-то матерый всадник и впросак не попадет, чаще всего именно мужчины игнорируют ориентировку на внешние условия, время года, ночь-день и за данные им секунды осмотра успевают только выхватить глазами каждое интересующее его место на теле одинокой путешественницы на дороге, а тормозить или не тормозить — впрыскивается в них почти всегда интуитивно.
Здесь еще надо учитывать особенности тормозной психологии всадника, потому что уж если мужчина приостановит свой танк, то потом никогда не сознается сам себе в разочаровании, постигшем его при дальнейшем спокойном разглядывании объекта или при обсуждении условий передвижения. То есть затормозивший мужчина в девяносто пяти случаях из ста не рванет внезапно с места, удирая, если путешественница вблизи покажется ему опасной или не такой привлекательной, как на ходу.
Итак. Холодный предрассветный сумрак, дорога, редкие автомобили, более частые грузовики, две телеги и один трактор, выпустивший в меня чудовищный выхлоп, который медленно растаял черным драконом, соприкоснувшись с рассветной молочной моросью. Я представила себе условного мужчину в “танке”, с трудом борющегося с дремотой под громкий хриплый вой музыки, или, наоборот, возбужденного выигрышем (проигрышем), удачной (неудачной) сделкой, неожиданной встречей, трагическим прощанием, срочным вызовом, или просто любителя рвануть двести двадцать по утреннему шоссе. А когда представила, осмотрелась в поисках подручного материала. Из ярких цветов вдоль дороги осталась только желтая сурепка, забывшая почему-то, что осень — пора разбрасывания семян и высыхания. Длинные колоски травы, осыпающиеся при малейшем прикосновении, тоже сойдут. Минут через десять я стала лицом против движения и сосредоточенно занялась изготовлением веночка из сорванных растений.
Сразу же остановился грузовик, но в грузовики я не сажусь — на ходу в случае чего не выпрыгнешь. Покачала головой, не отрываясь от плетения венка. Главное — максимум сосредоточенности. Вот этот колосок оказался с корнем, пока я отгрызала зубами осыпающийся землей кончик, притормозил вполне приличный “Москвич” последней модели, и глаза у шофера были такие заинтересованные-заинтересованные. Изучив с полминуты мою технику плетения венка, он открыл дверцу:
— Это ты, девочка?
Тут я подумала, что я — точно не я. Какая девочка? Я лечу в Германию на самолете, мне сорок три года, разведена, имею взрослую самостоятельную дочь, которая шляется где-то по шоссе.
— Ладно, садись.
Минут десять проехали молча. Потом он вдруг говорит:
— Сегодня ты оделась потеплей. На это мне сказать было нечего.
— И правильно сделала, молодец, — продолжил шофер, кивком подтверждая похвалу, — негоже в летнем платьице голосовать на дороге в такую погоду. Маму нашла? — вдруг спросил он, не отрывая глаз от дороги.
Я подумала, как там, кстати, мамочка, в парике, моем свитере, моих джинсах и с моим именем в документе, удостоверяющем личность?
— Помнишь меня? Я подвозил тебя уже три ра-за, — продолжил мужчина, — ты садишься у кладбища, а сегодня вышла у деревни. Ты ее нашла?
Покосившись, разглядываю водителя. Средней упитанности, руки тяжелые, подбородок волевой, нос широкий, тот глаз, который мне виден, — голубой.
— Ты живешь на кладбище? — не унимается он.
Закрываю глаза. Неужели я попала на “психа в танке”? По сведениям бабушки, таких мужчин из всего количества всадников приблизительно от восьми до двенадцати процентов. Монотонным голосом, выдерживая долгие паузы между словами, не открывая глаз, начинаю объяснения, постепенно сводя их к зловещему вою:
— Я живу на старом кладбище в старом гробу под покосившимся крестом. По ночам я выхожу из могилы, собираю у всех памятников цветы, плету венки. На кого я положу свой венок, то и будет моим су-у-уженым!
При попытке напялить сплетенный только что венок на голову водителя я чудом осталась жива. Потому что побледневший мужчина резко затормозил, нас вынесло на встречную полосу, вот я уже вцепилась в руль и пытаюсь выправить колеса, мужчина рядом кричит и матерится, я тоже кричу, чтобы он заткнулся, и давлю на тормоз поверх его ноги. Не знаю, что его успокоило, моя ругань или физическое присутствие моей кроссовки на его ботинке, так или иначе, но мы остановились, не свалившись в кювет. В нагрянувшей тишине, тяжело дыша, разглядываем друг друга.
— Извините, — решаюсь я. — Сами виноваты, пристали с этим кладбищем! Мужчина нервно закуривает.
— Тебе куда надо вообще? — спрашивает он после второй затяжки. Странно, он совсем не злится. Выглядит удивленным, даже покорным, а злости нет.
— В Москву.
— Ну, в Москву так в Москву. — Он осторожно берет с места. Руки уже не дрожат. Я жду.
— Понимаешь, — начал он метров через двести, — тут такое дело… Я экспедитором работаю, и, как еду по Ленинградке, стала ко мне уже с неделю подсаживаться девочка у кладбища. Куда едет? Туда — показывает пальцем. Маму ищет. Мама, говорит, потерялась, я ее ищу. То в одном месте попросит высадить, то в другом. Я уже еду и высматриваю ее. Платьице одно и то же. Волосики белые, как у тебя, только иногда выпачканы землей… вот тут. — Водитель трогает висок.
Я изо всех сил стараюсь сохранить серьезное выражение лица.
— А на прошлой неделе ночью было до нуля, я как ее увидел, елки-палки, в платьице! Предложил телогрейку, не взяла.
Нет, он не псих. Неужели мне попалось редкое исключение — актер-садист? Сначала он разыграет совершенно реальный спектакль, испугает меня, отвлечет внимание, потом у него что-то случится с мотором или скажет, что колесо спустило… А потом — иди сюда, девочка, а ну-ка, посмотрим, что у тебя под платьицем! Черт бы побрал эту конспирацию! Пошла бы на станцию, села в первую электричку, спокойно бы доехала! Подвигаюсь поближе к дверце, слежу за его руками, не отрываясь. Ну вот — тормозит!!
— Не останавливайся! — Я хватаюсь за руль и тут замечаю, что мужчина совсем белый и глаза вытаращены.
Поворачиваю голову. Смотрю вперед. У обочины стоит девочка. Не знаю, что он там называл платьицем, но на ней мой летний сарафан, я его отлично помню — тоненькие лямочки крест-накрест, выступающие ключицы тринадцатилетки… и вот же, на правой сандалии застежка оторвана!
— Сто-о-о-ой! — кричу я что есть силы, но водитель жмет на газ, и мы проносимся мимо девочки, мимо выступающих из тумана крестов кладбища, мимо оторванной застежки на сандалии, мимо заколки в жидких белых волосах в виде божьей коровки с черными крапинками удачи — на моей их было семь.
На ближайшей бензозаправке он остановился. Молча. Я вышла. Молча. Добрела до туалета. Никогда в жизни так не хотелось писать. Устроившись над унитазом, я поняла, что никак не могла рассмотреть в подробностях застежку на сандалии, не могла посчитать крапинки на заколке девочки на обочине. С чувством огромного облегчения вымыла холодной водой руки и лицо. Достала телефон. Набрала номер бабушки.
— Золя, — я вдруг обратилась к ней по имени, — мама в опасности. Или Лора. Лора похожа на меня? У нее белые волосы?
— Я поняла, — сказала бабушка. — Не беспокойся ни о чем. Пойду поколдую. — Она улыбнулась, и улыбка изменила тон ее голоса. — Забыла сказать. Ты знаешь, какое лучшее место для пряток? Это сон. Если почувствуешь, что Ханна достает тебя, если увидишь что-то странное или голоса будешь слышать, постарайся заснуть.
— Почему?
— Потому что мертвые живым не помощники. Они только силы высасывают, думают, могут что-то изменить здесь. А пока ты спишь, тебя никто не найдет.
Первое, что я сделала, усевшись в электричку “Москва-Владимир”, — это подложила куртку под голову, чтобы удобней было спать, спать, спать…
Моя мама благополучно доехала до аэропорта. На светофорах она смотрела в зеркальце, убеждаясь, что темно-серая — “мокрый асфальт” — “девятка” не отстает, и нащупывала в раскрытой сумке два флакона синего стекла. Устроившись на автостоянке у аэропорта, она подождала минуты три в машине. Никто к ней не подошел, но мама отметила так, на всякий случай, что темная “Вольво” тоже ехала всю дорогу за “девяткой” и вот этот джип, выруливающий на стоянку, стоял рядом с ее машиной на светофоре. Мозги мамы были совершенно заняты одной-единственной мыслью — как бы не перепутать флаконы, поэтому анализировать сложившуюся ситуацию с автомобилями она не стала, вышла из машины, держа раскрытую сумку наготове, и пошла к светящемуся зданию, поправляя осторожными движениями чужие волосы на голове.
От трех автомобилей к ней двинулись мужчины, всего, как она потом посчитала, их было пять: один из “девятки” и по двое из “Вольво” и джипа. Мама занервничала, потому что на расстоянии сложно было прикинуть, кто подбежит первый, не говоря уже о том, что определение масти, как и пользование в такой напряженной обстановке духами из флаконов, крайне затруднялось.
Она остановилась и выделила сначала высокого мужчину в костюме, он бежал, посверкивая лысиной, на ходу что-то поправляя у себя на боку. За ним бежали двое в джинсах и коротких куртках, бежали быстро, нога в ногу, но расстояние между ними и лысым почти не сокращалось.