Страница:
Пьер Клоссовски дал убедительный анализ значения забвения и
воспоминания для тематики вечного возвращения у Ницше Возможность вечного
возвращения покоится на забвении Она открывается Заратустре в виде
воспоминания, анамнезиса. Однако для того, чтобы вечное возвращение
состоялось, а следовательно, чтобы повторялся и этот момент обнаружения,
воспоминания, я должен забывать себя знающего, себя вспоминающего, я
постоянно должен "дезактуализировать себя настоящего" (Клоссовски 1969: 94)
Эта диалектика себя-помнящего и себя-непомнящего вводит в проблематику
вечного возвращения внутреннее различие "Я" постоянно задается как не
совпадающее с самим собой Мне представляется, что это внутреннее различение
"Я-помнящего" и "Я-непомнящего" как раз и позволяет связать вечное
возвращение с театром -- местом постоянного обнаружения несовпадения актера
и персонажа, разли-
150
чия внутри самого актера, который одновременно является и не является
самим собой18.
Проблематика памяти и возвращения, заявленная в "Чайке", проходит через
все последующие пьесы Чехова. В "Дяде Ване" Астров представляет Елене
"картограмму" (а по сути, диахроническую карту), сопровождая ее рассказом,
явно пародирующим декадентскую пьесу Треплева. Астров описывает постепенное
вырождение природы в "нашем уезде". Пятьдесят лет назад
"там водились лоси, козы...<...> На этом озере жили лебеди, гуси и утки
<...> Теперь посмотрим ниже. То, что было двадцать пять лет назад. <...> Коз
уже нет, но лоси есть. <... > Переходим к третьей части: картина уезда в
настоящем. < ...> исчезли и лоси, и лебеди, и глухари... <...> В общем,
картина постепенного и несомненного вырождения, которому, по-видимому,
остается еще каких-нибудь десять-пятнадцать лет, чтобы стать полным" (Чехов
1963, т. 9: 512).
(В пьесе Треплева конец времен отнесен очень далеко -- "через двести
тысяч лет".) В "Трех сестрах" Тузенбах вновь возвращается к той же теме, на
сей раз декларируя полную неизменность природы "не то что через двести или
триста, но и через миллион лет" (Чехов 1963, т. 9: 560). Природа,
традиционно понимаемая как воплощение совершенной цикличности и
неизменности, как сила, трансцендирующая человеческое время (см. декларации
Тузенбаха), у Астрова становится локусом изменений, деградации.
За год до смерти, в 1903 году, Чехов пишет свою последнюю пьесу --
"Вишневый сад". Место действия пьесы отчасти, вероятно, навеяно ялтинским
пристанищем писателя, в котором именно сад играл особую роль. Ольга Книппер
вспоминала в связи со строительством дома в Ялте:
"Антон Павлович любил ходить и показывать и рассказывать, чего еще нет
и что должно быть со временем; и главное, занимал его сад, фруктовые
посадки..." (Книппер-Чехова 1960: 694).
Этот будущий сад превращается в пьесе в старый вишневый сад -- место
возвращения Раневской. По существу, вся пьеса Чехова построена вокруг мотива
возвращения и памяти. Поражает, например, с какой настойчивостью
проигрывается в ней тема узнавания после всего лишь пятилетнего отсутствия
хозяйки:
"Л о п а х и н: Узнает ли она меня? Пять лет не виделись" (Чехов 1963,
т. 9: 610);
"Любовь Андреевна глядит с недоумением.
В а р я (сквозь слезы).Это Петя Трофимов...
__________
18 Согласно точному наблюдению Ги Розолато, "актер тем в большей
степени является самим собой, чем более полно он растворяется в своем
персонаже" (Розолато 1985: 20).
151
Трофимов. Петя Трофимов, бывший учитель вашего Гриши... Неужели я так
изменился?" (Чехов 1963, т. 9: 620);
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а. И Дуняшу я узнала..." (Чехов 1963,т.9:
610);
"Д у н я ш а. И не узнаешь вас, Яша. Какой вы стали за границей.
Я ш а. Гм... А вы кто?" (Чехов 1963, т. 9: 613), и т. д. Эта навязчивая
тема забвения-воспоминания разворачивается Чеховым в ключе, который затем
использует и Сокуров. Возвращение Раневской переживается ею как странная
регрессия в детство19. Пять лет отсутствия оказываются той необходимой
цезурой, которая как бы позволяет героине вернуться не на пять лет назад, а
в гораздо более ранние времена. Этот стремительный скачок в далекое прошлое,
вероятно, и объясняет поразившую тут всех амнезию. Приведу несколько
примеров:
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а. Детская, милая моя, прекрасная
комната... Я тут спала, когда была маленькой... (Плачет.) И теперь я
как маленькая..." (Чехов 1963, т. 9:610).
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а.. Я не могу усидеть, не в состоянии...
(Вскакивает и ходит в сильном волнении.) Я не переживу этой
радости... Смейтесь надо мной, я глупая... Шкафик мой родной... (Целует
шкаф.) Столик мой" (Чехов 1963, т. 9: 615).
Но самое любопытное то, что инфантилизация героини, ее возвращение в
детство сопровождаются своего рода раздвоением ее сознания. Она словно бы
начинает видеть себя со стороны. Тело нынешнее отделяется от тела прошлого.
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а. Неужели это я сижу? (Смеется.)
Мне хочется прыгать, размахивать руками" (Чехов 1963, т. 9: 615).
Эта психологическая раздвоенность Раневской усиливается и еще одним
явлением. В ее дочери Ане обнаруживаются черты сходства с матерью, которые
ранее были незаметны. Раневская буквально становится иным телом, телом
дочери, как будто осуществляя регрессию в другого человека -- в собственного
ребенка.
"Г а е в. Как ты похожа на свою мать! (Сестре.) Ты, Люба, в ее
годы была точно такая" (Чехов 1963, т. 9: 614). Это обнаружение сходства
предшествует странному явлению призрака матери Раневской и придает ему
особый смысл:
___________
19 У Ницше в главе "О видении и загадке" в "Заратустре" прозрение
вечного возвращения связано с воем собаки, которая возвращает Заратустру в
далекое прошлое, "когда я был ребенком, в самом раннем детстве" (Ницше 1990-
113) Воспоминание, предшествующее прозрению, прежде всего воссоздает повтор,
связанный с детскими впечатлениями.
152
"Любовь Андреевна. Посмотрите, покойная мама идет по саду... в белом
платье! (Смеется от радости.) Это она. Гаев. Где? Варя. Господь с
вами, мамочка. Любовь Андреевна. Никого нет, мне показалось. Направо, на
повороте к беседке, белое деревце склонилось, похоже на женщину..." (Чехов
1963, т. 9: 620). Видение матери -- в своем роде крайняя степень раздвоения
самой Раневской, оно зеркально отражает ситуацию сходства между ней и ее
собственной дочерью. Характерно, что это видение создается садом --
мистическим местом памяти и возвращения. Оно совпадает с фрейдовским
описанием das Unheimliche. Наиболее полным выражением das Unheimliche Фрейд
считал возвращающегося мертвеца, призрака. Он связывал его появление с
пробивающимися в сознание подавленными комплексами, например чувством вины.
"Переживание тревожащего возникает <....> в тот момент, когда
подавленные инфантильные комплексы оживают под воздействием некого
впечатления..." (Фрейд 19636:55)20.
Во всяком случае, призрак матери может пониматься именно как результат
воспоминаний, вызванных садом и проецирующих на образ умершего былые
переживания вспоминающего (в данном случае, возможно, эпизоды смерти мужа и
сына Раневской), он как бы "смешивает" живого и мертвого.
Героям Чехова присуща еще одна важная черта. Они постоянно стремятся
вспомнить свое прошлое и тем самым установить свою "идентичность". Но
воспоминания их искусственны, пошлы и явно отдают вымыслом. Натужное
восстановление прошлого поэтому часто выглядит фикцией. Своего рода двойник
Раневской, ее "демон" -- Шарлотта -- также может быть названа дурной
актрисой, отдаленной пародией на Нину Заречную. В отличие от Раневской,
Шарлотта -- человек без прошлого, "ничего" о себе не знающий. Она объясняет
Фирсу (также воплощающему тему утраченной памяти):
"У меня, дедушка, нет настоящего паспорта, я не знаю, сколько мне лет,
и мне кажется, что я молоденькая... < ...> А откуда я и кто я--не знаю...
Кто мои родители? Может, они не венчались... не знаю... <...> Ничего не
знаю" (Чехов 1963, т. 9: 704).
Шарлотта -- настоящий персонаж драматургической фантазии Чехова --
создание, возникшее из небытия, порожденное воображением писателя. Но такие
же призрачные существа -- любые теат-
__________
20 Фрейд связывает тревожащее также с манией повторения
153
ральные персонажи. Различие лишь в том, что они силятся на сцене
вспомнить несуществующее прошлое21.
Чего ради? Ответ кажется очевидным -- чтобы, подобно пиранделловским
"персонажам в поисках автора", обрести видимость бытия. Но если описать эту
ситуацию в иных терминах -- для того, чтобы ввести в себя "различие".
Различие само по себе подменяет исток, происхождение, оно задает ложную
перспективу, фикцию предшествования.
Тело, строящее свою идентичность на постулировании чистого различия,
может быть определено как симулякр. Симулякр имитирует сходство и
различие при отсутствии модели, предшествующего ему образа, он-- область
"ложного" par excellence. Делез, отметивший принципиальность этой
проблематики для ницшевского вечного возвращения, так определяет сущность
симулякра:
"...Он переворачивает репрезентацию, он разрушает иконы: он не
предполагает Одинакового и Сходного, но, напротив, конституирует
единственного Одинакового, несущего различие, единственное сходство
непохожего" (Делез 1969:360).
Иными словами, симулякр "придумывает" свое сходство с несуществующей
моделью, чтобы реализоваться в качестве копии. Он придумывает себя
прошлого, он изобретает себе подобных. Ницшевское "вечное возвращение"
находится в теснейшей связи с "волей к власти", то есть желанием
быть, существовать (Хайдеггер 1979: 18--24). "Вечное возвращение"--
это прежде всего утверждение в бытии. Жиль Делез, например, считает, что
"вечное возвращение" антинигилистично по своей природе и связано с радостью
самоутверждения22. Казалось бы, странные реакции Раневской -- "Посмотрите,
покойная мама идет по саду... в белом платье! (Смеется от радости)"
-- вписываются в эту радость достигаемого через повторение бытия.
У Чехова конструирование симулякров принимает форму фальшивых
воспоминаний и идентификации с несуществующими предками, с несуществующими
другими. Имитируя самих себя, герои вводят внутрь себя (интериоризируют, по
выражению Делеза) раз-
_____________
21 Петер Шонди считал ностальгическую обращенность персонажей Чехова в
прошлое наиболее парадоксальной чертой его театра
"Вопрос, таким образом, в том, как этот тематический отказ от на
стоящего в пользу памяти и мечтаний, этот неустанный анализ своей
собственной судьбы соответствует драматической форме, в которой некогда
выкристаллизовалась ренессансная жажда "здесь и теперь", жажда
межличностного [общения]" (Шонди 1987 19)
Я думаю, что воспоминание о прошлом не обязательно отменяет жажду
"здесь и теперь" Наличие прошлого подтверждает, что театральные персонажи не
возникли из пустоты, что они причастны "существованию"
22 Об отношениях отрицания и утверждения в "вечном возвращении" см
Делез 1983:71-72.
154
личие, постоянно сочиняя сходство и обнаруживая это сходство с другими.
Самоимитация поэтому принимает форму фальшивого воспоминания.
"Реальная" жизнь чеховских персонажей постоянно описывается как ложная,
мнимая, они как бы видят возможность подлинного существования только в ее
дублировании. Характерно в этом смысле известное высказывание Вершинина из
"Трех сестер":
"Я часто думаю, что если бы начать жить снова, притом сознательно? Если
бы одна жизнь, которая уже прожита, была бы, как говорится, начерно, а
другая -- начисто! Тогда каждый из нас, я думаю, постарался бы прежде всего
не повторять самого себя..." (Чехов 1963, т. 9: 546) Главное -- не повторить
себя, ввести в себя различие. Эта тема до Чехова была разработана Ибсеном,
особенно в его "Привидениях" (1881). Когда удаленный в детстве из дома
Освальд возвращается назад в родительский дом, борьба за его identity,
кончающаяся его сумасшествием, разворачивается вокруг детской памяти.
Освальд обнаруживает в кабинете отца его курительную трубку и закуривает ее,
тем самым обнаруживая в себе пугающее сходство с господином Альвингом
(сходство в том числе и физиогномическое -- например, в выражении "уголков
рта"). Госпожа Альвинг пытается остановить Освальда:
"Г-ж а Альвинг. Положи трубку, милый мой мальчик. Я не позволяю здесь
курить.
Освальд (кладет трубку). Хорошо, я только хотел попробовать,
потому что я однажды курил ее, когда был ребенком.
Г-ж а Альвинг. Ты?
Освальд. Да, это было, когда я был совсем маленьким. И я помню, как я
однажды вечером поднялся в комнату к отцу, когда тот был в отличном
настроении.
Г-ж а А л ь в и н г. О, ты ничего не можешь помнить о тех днях.
Освальд. Нет, я хорошо помню, как он посадил меня на колени и дал мне
покурить его трубку. "Кури, мой мальчик, -- сказал он, -- затянись как
следует, малыш;" <...>
М а н д е р с. Очень странное поведение. Г-ж а Альвинг. Дорогой
господин Мандерс, Освальду это только привиделось..." (Ибсен 1958: 85). Дом
раскрывает скрытую сущность Освальда через предметы, наделенные памятью
места. Вся стратегия поведения госпожи Альвинг направлена на спасение
identity сына через трансформацию места и деформацию памяти. В финале пьесы
"окончательное" познание дома обозначается низвержением Освальда в стихию
безумия и поражением его матери в борьбе с домом как локусом памя-
155
ти. Сохранение сознания и целостного ego для Освальда
равнозначно сохранению ложной памяти, превращению себя в симулякра.
Обретение же себя "подлинного" оказывается эквивалентным отказу от себя
самого, идентификации с отцом и в результате -- безумием как метафорой
смерти.
Эта тема была заявлена Чеховым еще в рассказе "В родном углу" (1897),
где проигрывались некоторые мотивы будущего "Вишневого сада". Героиня
рассказа Вера Ивановна Кардина возвращается в свою родовую усадьбу, где она
не была с детства, вот уже лет десять. Вера испытывает необыкновенную
радость от возвращения домой. По пути со станции она проезжает мимо оврага,
вид которого впервые пробуждает воспоминания: "Вера вспомнила, что когда-то
к этому оврагу ходили по вечерам гулять; значит, уже усадьба близко!" (Чехов
1959, т. 3: 423). Но, конечно, привилегированным местом памяти является сад:
"Сад старый, некрасивый, без дорожек, расположенный неудобно по скату,
был совершенно заброшен: должно быть, считался лишним в хозяйстве" (Чехов
1959, т. 3:
425).
Эта обыкновенная для Чехова заброшенность сада отсылает к теме
прошлого, память материализуется в формах загадочных и темных
хитросплетений. Местоположение сада необычно. Вокруг него лежит степь,
как-то таинственно связанная со смертью23:
"И в то же время нескончаемая равнина, однообразная, без живой души,
пугала ее, и минутами было ясно, что это спокойное зеленое чудовище поглотит
ее жизнь, обратит в ничто" (Чехов 1959, т. 3: 425).
Вера кончила институт, знает европейские языки и испытывает ужас,
столкнувшись с крепостническими нравами своей родни:
"Не в духе твой дедушка, -- шептала тетя Даша. -- Ну, да теперь ничего,
а прежде не дай бог: "Двадцать пять горячих! Розог!"" (Чехов 1959, т. 3:
426)
Жизнь в усадьбе, однако, постепенно производит в Вере странную
метаморфозу: она регрессирует, словно бы превращаясь в своего предка. Без
особой причины она вдруг набрасывается на горничную Алену:
"Вон отсюда! -- кричала Вера не своим голосом, вскакивая и дрожа всем
телом. -- Гоните ее вон, она меня замучила! -- продолжала она, быстро идя за
Аленой по коридору и топоча ногами. -- Вон! Розг! Бейте ее!
И потом вдруг опомнилась и опрометью <... > бросилась вон из дому. Она
добежала до знакомого оврага и
___________
23 Образ степи как места забвения и смерти восходит, вероятно, к
платоновскому "Государству", а точнее, к мифу об Эре, возвращающемся из
загробного мира. Именно тут описывается Долина Забвения, "лишенная деревьев
и всего растущего на земле" (Rep, 621А).
156
спряталась там в терновнике, <...> случилось то, чего нельзя забыть..."
(Чехов 1959, т. 3:432)
По существу, Вера превращается в собственного деда, и это превращение,
представляющееся мистическим возвращением в недра некой генетической памяти
рода, завершается в том самом овраге, где память "места" впервые пришла к
ней, где мнемонические структуры якобы сохраняются без коррозии, --
"случилось то, чего нельзя забыть". Это восстановление родовой протопамяти,
предшествующей детству, рождению, жизни,24 -- одновременно и погружение в
небытие, метафорическое умирание. Идентифицируясь с предком, Вера
одновременно обнаруживает собственную эфемерность. Метафорическая смерть
совпадает с обретением сходства. В конце рассказа Чехов однозначно
высказывается по этому поводу:
"...Свое прошлое она будет считать своей настоящей жизнью <...>. Надо
не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и
равнодушной, как вечность..." (Чехов 1959, т. 3: 433)
Жизнь полностью сливается с прошлым. Возвращение в память, в прошлое, в
сад оказывается равнозначным небытию, смерти. Жизнь настолько состоит из
прошлого, что смерть оказывается единственным моментом подлинного
повторения.
Связь возвращения со смертью получает особое значение в контексте
биографии самого Чехова. В начале июня 1904 года состояние здоровья
вынуждает Чехова уехать на лечение за границу, в Баденвейлер, где сначала
он, казалось бы, идет на поправку, но затем наступает ухудшение,
завершающееся смертью. В последних письмах из Баденвейлера Чехов настойчиво
обсуждает вопрос о возвращении домой. Эта тема возникает буквально сразу
после приезда на курорт. 12 июня он пишет Марии Павловне Чеховой:
"Впечатление -- кругом большой сад, за садом горы, покрытые лесом <...
>, уход за садом и цветами великолепный, но сегодня вдруг ни с того ни с
сего пошел дождь, я сижу безвыходно в комнате, и уже начинает казаться, что
дня через три я начну подумывать о том, как бы удрать" (Чехов 1951: 298).
В последнем письме тому же адресату Чехов настойчиво обсуждает варианты
возвращения -- пароходом от Триеста до Одессы или по железной дороге. Смерть
отменяет возвращение. Хотя и сам отъ-
_________
24 Набоков в своих мемуарах утверждает, что первое его воспоминание
связано с образом отца в униформе конной гвардии. Писатель с точностью
описывает даже блеск отцовской кирасы. После этого он добавляет: "Замечу
мимоходом, что, отбыв воинскую повинность задолго до моего рождения, отец в
тот знаменательный день, вероятно, надел свои полковые регалии ради
праздничной шутки" (Набоков 1991:
455). Набоков, хотя и пытается неловко объяснить странность своего
воспоминания отцовской шуткой, по существу, воспроизводит тот же мотив
воспоминания, возвращающего ко времени до рождения.
157
езд, по-видимому, уже понимался Чеховым как путь в никуда, как
умирание. И. Бунин вспоминал:
"Сам он Телешову сказал: "Еду умирать". Значит, понимал свое положение.
У меня иногда мелькает мысль, что, может быть, он не хотел, чтобы его семья
присутствовала при его смерти..." (Бунин 1955:102).
6
Сокуров, по существу, осуществляет то, чего не удалось его герою. Он
возвращает его в дом, куда тот так и не сумел приехать, но делает это по
законам, описанным в пьесах и рассказах самого Чехова. Возвращение домой
поэтому становится возвращением в собственный текст, внутрь своего же
театра. "Театр повтора" в саду из "Чайки" окрашивает весь текст, накладывает
печать театральности на любую ситуацию возвращения. Сад из "Чайки" проникает
в "Вишневый сад". "Вишневый сад" перерастает в ялтинский. И это наслоение
садов воплощает идею дублирования в возвращении, взаимоналожения
воображаемого и реального.
Любопытно само по себе это наложение топосов театра, сцены и сада.
Казалось бы, театр задается как пространство искусственности, игры, сад --
как пространство природы. Однако уже со времен Ренессанса театр оказывается
моделью для построения сада. Так, например, типичная итальянская садовая
архитектура с ярусами террас, полукругом спускающимися вниз, изначально
имитировала театральное пространство (Марчи 1981). Помимо прочих причин,
сближавших театр и сад в ренессансном и постренессансном сознании,
существенной была та, что оба места понимались как места "памяти", как
мнемотехнические "loci" (Фаджиоло 1980). И мнемонический театр и сад
выступали как "тотальные" модели мира. Один из авторов проекта такого
мнемотехнического театра Джулио Камилло (Giulio Camillo) воображал зрителя
помещенным на сцене:
"Здесь нет зрителей, сидящих на своих местах и наблюдающих за пьесой на
сцене. Одинокий "зритель" Театра стоит там, где положено быть сцене, и
смотрит в зрительный зал, разглядывая картинки на семикратно повторенных
семи входах семи поднимающихся вверх ярусов" (Йейтс 1969:141).
Джон Диксон Хант приводит сведения об использовании модели театра
Камилло, действительно как бы выворачивающей театральное пространство
наизнанку, в садовой архитектуре. Сама ярусная конструкция садовых террас,
имитирующая зрительный зал, становится зрелищем для наблюдателя, помещенного
на место сцены (Хант 1986: 68-69).
Такая театрализация сада, его превращение в искусственно
158
аранжированное место памяти придает саду характер "универсальной
модели" только за счет его изоляции от окружающей среды, его капсулирования
в себе самом.
В чеховском взаимоналожении сада и театра есть нечто сходное с
выворачиванием театра у Камилло. То, что в "Чайке" сцена буквально вынесена
в сад, особенно значимо. Пьеса строится так, как будто сцена в ней некой
силой переносится в какое-то особое, неорганичное для нее пространство,
особенно отчетливо подчеркивающее ее искусственность, ее изолированность, ее
неуместность. Сцена в конечном счете оказывается местом созерцания сада,
приобретающего театральность.
Октав Маннони заметил, что принцип реальности стремится изолировать
наши фантазмы, строя для них некую особую "другую" сцену, сцену видений,
галлюцинаций, как будто отделенную от реального мира нашего существования:
"Как если бы во внешнем мире открывалось иное пространство, сравнимое с
театральной сценой, площадкой для игр или поверхностью литературного
произведения..." (Маннони 1969: 97).
В фильме Сокурова представлены разные пространства -- берег моря, Ялта,
лесное кладбище и сад. Все они по-своему -- воображаемые сцены, которые
посещает актер и зритель Чехов. Все они связаны с деформацией зрения, с
мотивом камня. Сад же имеет особое символическое значение, о нем говорится и
в немногочисленных репликах фильма (Чехов буквально цитирует собственную
пьесу:
"Как разросся сад...").
Театрализация сада как "другой сцены", на мой взгляд, связана с тем,
что сад является по-своему идеальной моделью автомимесиса. Сад или парк
всегда были уменьшенной моделью природы. Когда природе приписывались черты
геометрической регулярности, создавались регулярные парки. Когда же природа
стала пониматься как место разнообразия и асимметрии (в XVIII веке),
возникли английские нерегулярные парки, имитирующие живописность дикого
ландшафта. С семиотической точки зрения, парк представляет собой очень
странное явление -- это произведение искусства, имитирующее природу с
помощью составляющих самой природы. Подлинное парковое дерево здесь
имитирует настоящее, дикое дерево, ручей имитирует реку, газон -- поляну,
камень -- скалу, тропинка -- дорогу и т.д.
Иезуит отец Бенуа (Benoist) так описывал китайские сады, послужившие
прототипом для английских парков:
"Неровные берега каналов и озер снабжены парапетами, но, в
противоположность европейской традиции в подобных случаях, парапеты делаются
из по видимости естественных скал. "Если рабочий и тратит много времени на
их обработку, то лишь для того, чтобы усилить их не-
159
ровности и придать им еще более природную форму"" (Лавджой 1960:116).
Естественная имитация природы в некоторых случаях достигает такого
парадоксального совершенства, что, по замечанию Уильяма Чемберса (William
Chambers),
"человек со стороны часто теряется и не знает, идет ли он по обычному
лугу или по месту наслаждений, созданному и содержащемуся на очень большие
деньги..." (Лавджой 1960:125).
Природа имитирует саму себя едва ли не до полной потери различия между
имитацией и образцом. Мимесис в саду в пределе тяготеет к неразличимости
копии и подлинника, хотя различие и не может быть преодолено полностью.
Ситуация эта осложняется тем, что исходным материалом для создания копии
является собственно образец (ср. с чучелом чайки в пьесе Чехова).
Правда, само создание таких копий опять предполагает наличие некоего
взгляда со стороны. Часто имитируется не сама природа, а то, как она была
увидена глазами Другого. Известно, что образцами для создания парков были
пейзажи Клода Лоррена, Сальватора Розы, Рейсдаля. Отличие "китайской" модели
от французской регулярной заключалось в том, что парк здесь организовывался
по типу сцен, в которых точка зрения фиксировалась беседкой или скамейкой.
Такая диспозиция вообще придавала парковым картинам черты театра или
живописи, хотя, конечно, и менее очевидные, чем в ярусных структурах.
Нетрудно заметить, что сад или парк функционируют в культуре сходно с
тем, как ведет себя Чехов у Сокурова. Они осуществляют автомимесис на основе
видения Другого, чужой памяти.
При этом автомимесис сада -- это одновременно и трансформация "места",
в которое как будто вписывается отсутствие или возвращение. В "Новой Элоизе"
воспоминания для тематики вечного возвращения у Ницше Возможность вечного
возвращения покоится на забвении Она открывается Заратустре в виде
воспоминания, анамнезиса. Однако для того, чтобы вечное возвращение
состоялось, а следовательно, чтобы повторялся и этот момент обнаружения,
воспоминания, я должен забывать себя знающего, себя вспоминающего, я
постоянно должен "дезактуализировать себя настоящего" (Клоссовски 1969: 94)
Эта диалектика себя-помнящего и себя-непомнящего вводит в проблематику
вечного возвращения внутреннее различие "Я" постоянно задается как не
совпадающее с самим собой Мне представляется, что это внутреннее различение
"Я-помнящего" и "Я-непомнящего" как раз и позволяет связать вечное
возвращение с театром -- местом постоянного обнаружения несовпадения актера
и персонажа, разли-
150
чия внутри самого актера, который одновременно является и не является
самим собой18.
Проблематика памяти и возвращения, заявленная в "Чайке", проходит через
все последующие пьесы Чехова. В "Дяде Ване" Астров представляет Елене
"картограмму" (а по сути, диахроническую карту), сопровождая ее рассказом,
явно пародирующим декадентскую пьесу Треплева. Астров описывает постепенное
вырождение природы в "нашем уезде". Пятьдесят лет назад
"там водились лоси, козы...<...> На этом озере жили лебеди, гуси и утки
<...> Теперь посмотрим ниже. То, что было двадцать пять лет назад. <...> Коз
уже нет, но лоси есть. <... > Переходим к третьей части: картина уезда в
настоящем. < ...> исчезли и лоси, и лебеди, и глухари... <...> В общем,
картина постепенного и несомненного вырождения, которому, по-видимому,
остается еще каких-нибудь десять-пятнадцать лет, чтобы стать полным" (Чехов
1963, т. 9: 512).
(В пьесе Треплева конец времен отнесен очень далеко -- "через двести
тысяч лет".) В "Трех сестрах" Тузенбах вновь возвращается к той же теме, на
сей раз декларируя полную неизменность природы "не то что через двести или
триста, но и через миллион лет" (Чехов 1963, т. 9: 560). Природа,
традиционно понимаемая как воплощение совершенной цикличности и
неизменности, как сила, трансцендирующая человеческое время (см. декларации
Тузенбаха), у Астрова становится локусом изменений, деградации.
За год до смерти, в 1903 году, Чехов пишет свою последнюю пьесу --
"Вишневый сад". Место действия пьесы отчасти, вероятно, навеяно ялтинским
пристанищем писателя, в котором именно сад играл особую роль. Ольга Книппер
вспоминала в связи со строительством дома в Ялте:
"Антон Павлович любил ходить и показывать и рассказывать, чего еще нет
и что должно быть со временем; и главное, занимал его сад, фруктовые
посадки..." (Книппер-Чехова 1960: 694).
Этот будущий сад превращается в пьесе в старый вишневый сад -- место
возвращения Раневской. По существу, вся пьеса Чехова построена вокруг мотива
возвращения и памяти. Поражает, например, с какой настойчивостью
проигрывается в ней тема узнавания после всего лишь пятилетнего отсутствия
хозяйки:
"Л о п а х и н: Узнает ли она меня? Пять лет не виделись" (Чехов 1963,
т. 9: 610);
"Любовь Андреевна глядит с недоумением.
В а р я (сквозь слезы).Это Петя Трофимов...
__________
18 Согласно точному наблюдению Ги Розолато, "актер тем в большей
степени является самим собой, чем более полно он растворяется в своем
персонаже" (Розолато 1985: 20).
151
Трофимов. Петя Трофимов, бывший учитель вашего Гриши... Неужели я так
изменился?" (Чехов 1963, т. 9: 620);
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а. И Дуняшу я узнала..." (Чехов 1963,т.9:
610);
"Д у н я ш а. И не узнаешь вас, Яша. Какой вы стали за границей.
Я ш а. Гм... А вы кто?" (Чехов 1963, т. 9: 613), и т. д. Эта навязчивая
тема забвения-воспоминания разворачивается Чеховым в ключе, который затем
использует и Сокуров. Возвращение Раневской переживается ею как странная
регрессия в детство19. Пять лет отсутствия оказываются той необходимой
цезурой, которая как бы позволяет героине вернуться не на пять лет назад, а
в гораздо более ранние времена. Этот стремительный скачок в далекое прошлое,
вероятно, и объясняет поразившую тут всех амнезию. Приведу несколько
примеров:
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а. Детская, милая моя, прекрасная
комната... Я тут спала, когда была маленькой... (Плачет.) И теперь я
как маленькая..." (Чехов 1963, т. 9:610).
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а.. Я не могу усидеть, не в состоянии...
(Вскакивает и ходит в сильном волнении.) Я не переживу этой
радости... Смейтесь надо мной, я глупая... Шкафик мой родной... (Целует
шкаф.) Столик мой" (Чехов 1963, т. 9: 615).
Но самое любопытное то, что инфантилизация героини, ее возвращение в
детство сопровождаются своего рода раздвоением ее сознания. Она словно бы
начинает видеть себя со стороны. Тело нынешнее отделяется от тела прошлого.
"Л ю б о в ь А н д р е е в н а. Неужели это я сижу? (Смеется.)
Мне хочется прыгать, размахивать руками" (Чехов 1963, т. 9: 615).
Эта психологическая раздвоенность Раневской усиливается и еще одним
явлением. В ее дочери Ане обнаруживаются черты сходства с матерью, которые
ранее были незаметны. Раневская буквально становится иным телом, телом
дочери, как будто осуществляя регрессию в другого человека -- в собственного
ребенка.
"Г а е в. Как ты похожа на свою мать! (Сестре.) Ты, Люба, в ее
годы была точно такая" (Чехов 1963, т. 9: 614). Это обнаружение сходства
предшествует странному явлению призрака матери Раневской и придает ему
особый смысл:
___________
19 У Ницше в главе "О видении и загадке" в "Заратустре" прозрение
вечного возвращения связано с воем собаки, которая возвращает Заратустру в
далекое прошлое, "когда я был ребенком, в самом раннем детстве" (Ницше 1990-
113) Воспоминание, предшествующее прозрению, прежде всего воссоздает повтор,
связанный с детскими впечатлениями.
152
"Любовь Андреевна. Посмотрите, покойная мама идет по саду... в белом
платье! (Смеется от радости.) Это она. Гаев. Где? Варя. Господь с
вами, мамочка. Любовь Андреевна. Никого нет, мне показалось. Направо, на
повороте к беседке, белое деревце склонилось, похоже на женщину..." (Чехов
1963, т. 9: 620). Видение матери -- в своем роде крайняя степень раздвоения
самой Раневской, оно зеркально отражает ситуацию сходства между ней и ее
собственной дочерью. Характерно, что это видение создается садом --
мистическим местом памяти и возвращения. Оно совпадает с фрейдовским
описанием das Unheimliche. Наиболее полным выражением das Unheimliche Фрейд
считал возвращающегося мертвеца, призрака. Он связывал его появление с
пробивающимися в сознание подавленными комплексами, например чувством вины.
"Переживание тревожащего возникает <....> в тот момент, когда
подавленные инфантильные комплексы оживают под воздействием некого
впечатления..." (Фрейд 19636:55)20.
Во всяком случае, призрак матери может пониматься именно как результат
воспоминаний, вызванных садом и проецирующих на образ умершего былые
переживания вспоминающего (в данном случае, возможно, эпизоды смерти мужа и
сына Раневской), он как бы "смешивает" живого и мертвого.
Героям Чехова присуща еще одна важная черта. Они постоянно стремятся
вспомнить свое прошлое и тем самым установить свою "идентичность". Но
воспоминания их искусственны, пошлы и явно отдают вымыслом. Натужное
восстановление прошлого поэтому часто выглядит фикцией. Своего рода двойник
Раневской, ее "демон" -- Шарлотта -- также может быть названа дурной
актрисой, отдаленной пародией на Нину Заречную. В отличие от Раневской,
Шарлотта -- человек без прошлого, "ничего" о себе не знающий. Она объясняет
Фирсу (также воплощающему тему утраченной памяти):
"У меня, дедушка, нет настоящего паспорта, я не знаю, сколько мне лет,
и мне кажется, что я молоденькая... < ...> А откуда я и кто я--не знаю...
Кто мои родители? Может, они не венчались... не знаю... <...> Ничего не
знаю" (Чехов 1963, т. 9: 704).
Шарлотта -- настоящий персонаж драматургической фантазии Чехова --
создание, возникшее из небытия, порожденное воображением писателя. Но такие
же призрачные существа -- любые теат-
__________
20 Фрейд связывает тревожащее также с манией повторения
153
ральные персонажи. Различие лишь в том, что они силятся на сцене
вспомнить несуществующее прошлое21.
Чего ради? Ответ кажется очевидным -- чтобы, подобно пиранделловским
"персонажам в поисках автора", обрести видимость бытия. Но если описать эту
ситуацию в иных терминах -- для того, чтобы ввести в себя "различие".
Различие само по себе подменяет исток, происхождение, оно задает ложную
перспективу, фикцию предшествования.
Тело, строящее свою идентичность на постулировании чистого различия,
может быть определено как симулякр. Симулякр имитирует сходство и
различие при отсутствии модели, предшествующего ему образа, он-- область
"ложного" par excellence. Делез, отметивший принципиальность этой
проблематики для ницшевского вечного возвращения, так определяет сущность
симулякра:
"...Он переворачивает репрезентацию, он разрушает иконы: он не
предполагает Одинакового и Сходного, но, напротив, конституирует
единственного Одинакового, несущего различие, единственное сходство
непохожего" (Делез 1969:360).
Иными словами, симулякр "придумывает" свое сходство с несуществующей
моделью, чтобы реализоваться в качестве копии. Он придумывает себя
прошлого, он изобретает себе подобных. Ницшевское "вечное возвращение"
находится в теснейшей связи с "волей к власти", то есть желанием
быть, существовать (Хайдеггер 1979: 18--24). "Вечное возвращение"--
это прежде всего утверждение в бытии. Жиль Делез, например, считает, что
"вечное возвращение" антинигилистично по своей природе и связано с радостью
самоутверждения22. Казалось бы, странные реакции Раневской -- "Посмотрите,
покойная мама идет по саду... в белом платье! (Смеется от радости)"
-- вписываются в эту радость достигаемого через повторение бытия.
У Чехова конструирование симулякров принимает форму фальшивых
воспоминаний и идентификации с несуществующими предками, с несуществующими
другими. Имитируя самих себя, герои вводят внутрь себя (интериоризируют, по
выражению Делеза) раз-
_____________
21 Петер Шонди считал ностальгическую обращенность персонажей Чехова в
прошлое наиболее парадоксальной чертой его театра
"Вопрос, таким образом, в том, как этот тематический отказ от на
стоящего в пользу памяти и мечтаний, этот неустанный анализ своей
собственной судьбы соответствует драматической форме, в которой некогда
выкристаллизовалась ренессансная жажда "здесь и теперь", жажда
межличностного [общения]" (Шонди 1987 19)
Я думаю, что воспоминание о прошлом не обязательно отменяет жажду
"здесь и теперь" Наличие прошлого подтверждает, что театральные персонажи не
возникли из пустоты, что они причастны "существованию"
22 Об отношениях отрицания и утверждения в "вечном возвращении" см
Делез 1983:71-72.
154
личие, постоянно сочиняя сходство и обнаруживая это сходство с другими.
Самоимитация поэтому принимает форму фальшивого воспоминания.
"Реальная" жизнь чеховских персонажей постоянно описывается как ложная,
мнимая, они как бы видят возможность подлинного существования только в ее
дублировании. Характерно в этом смысле известное высказывание Вершинина из
"Трех сестер":
"Я часто думаю, что если бы начать жить снова, притом сознательно? Если
бы одна жизнь, которая уже прожита, была бы, как говорится, начерно, а
другая -- начисто! Тогда каждый из нас, я думаю, постарался бы прежде всего
не повторять самого себя..." (Чехов 1963, т. 9: 546) Главное -- не повторить
себя, ввести в себя различие. Эта тема до Чехова была разработана Ибсеном,
особенно в его "Привидениях" (1881). Когда удаленный в детстве из дома
Освальд возвращается назад в родительский дом, борьба за его identity,
кончающаяся его сумасшествием, разворачивается вокруг детской памяти.
Освальд обнаруживает в кабинете отца его курительную трубку и закуривает ее,
тем самым обнаруживая в себе пугающее сходство с господином Альвингом
(сходство в том числе и физиогномическое -- например, в выражении "уголков
рта"). Госпожа Альвинг пытается остановить Освальда:
"Г-ж а Альвинг. Положи трубку, милый мой мальчик. Я не позволяю здесь
курить.
Освальд (кладет трубку). Хорошо, я только хотел попробовать,
потому что я однажды курил ее, когда был ребенком.
Г-ж а Альвинг. Ты?
Освальд. Да, это было, когда я был совсем маленьким. И я помню, как я
однажды вечером поднялся в комнату к отцу, когда тот был в отличном
настроении.
Г-ж а А л ь в и н г. О, ты ничего не можешь помнить о тех днях.
Освальд. Нет, я хорошо помню, как он посадил меня на колени и дал мне
покурить его трубку. "Кури, мой мальчик, -- сказал он, -- затянись как
следует, малыш;" <...>
М а н д е р с. Очень странное поведение. Г-ж а Альвинг. Дорогой
господин Мандерс, Освальду это только привиделось..." (Ибсен 1958: 85). Дом
раскрывает скрытую сущность Освальда через предметы, наделенные памятью
места. Вся стратегия поведения госпожи Альвинг направлена на спасение
identity сына через трансформацию места и деформацию памяти. В финале пьесы
"окончательное" познание дома обозначается низвержением Освальда в стихию
безумия и поражением его матери в борьбе с домом как локусом памя-
155
ти. Сохранение сознания и целостного ego для Освальда
равнозначно сохранению ложной памяти, превращению себя в симулякра.
Обретение же себя "подлинного" оказывается эквивалентным отказу от себя
самого, идентификации с отцом и в результате -- безумием как метафорой
смерти.
Эта тема была заявлена Чеховым еще в рассказе "В родном углу" (1897),
где проигрывались некоторые мотивы будущего "Вишневого сада". Героиня
рассказа Вера Ивановна Кардина возвращается в свою родовую усадьбу, где она
не была с детства, вот уже лет десять. Вера испытывает необыкновенную
радость от возвращения домой. По пути со станции она проезжает мимо оврага,
вид которого впервые пробуждает воспоминания: "Вера вспомнила, что когда-то
к этому оврагу ходили по вечерам гулять; значит, уже усадьба близко!" (Чехов
1959, т. 3: 423). Но, конечно, привилегированным местом памяти является сад:
"Сад старый, некрасивый, без дорожек, расположенный неудобно по скату,
был совершенно заброшен: должно быть, считался лишним в хозяйстве" (Чехов
1959, т. 3:
425).
Эта обыкновенная для Чехова заброшенность сада отсылает к теме
прошлого, память материализуется в формах загадочных и темных
хитросплетений. Местоположение сада необычно. Вокруг него лежит степь,
как-то таинственно связанная со смертью23:
"И в то же время нескончаемая равнина, однообразная, без живой души,
пугала ее, и минутами было ясно, что это спокойное зеленое чудовище поглотит
ее жизнь, обратит в ничто" (Чехов 1959, т. 3: 425).
Вера кончила институт, знает европейские языки и испытывает ужас,
столкнувшись с крепостническими нравами своей родни:
"Не в духе твой дедушка, -- шептала тетя Даша. -- Ну, да теперь ничего,
а прежде не дай бог: "Двадцать пять горячих! Розог!"" (Чехов 1959, т. 3:
426)
Жизнь в усадьбе, однако, постепенно производит в Вере странную
метаморфозу: она регрессирует, словно бы превращаясь в своего предка. Без
особой причины она вдруг набрасывается на горничную Алену:
"Вон отсюда! -- кричала Вера не своим голосом, вскакивая и дрожа всем
телом. -- Гоните ее вон, она меня замучила! -- продолжала она, быстро идя за
Аленой по коридору и топоча ногами. -- Вон! Розг! Бейте ее!
И потом вдруг опомнилась и опрометью <... > бросилась вон из дому. Она
добежала до знакомого оврага и
___________
23 Образ степи как места забвения и смерти восходит, вероятно, к
платоновскому "Государству", а точнее, к мифу об Эре, возвращающемся из
загробного мира. Именно тут описывается Долина Забвения, "лишенная деревьев
и всего растущего на земле" (Rep, 621А).
156
спряталась там в терновнике, <...> случилось то, чего нельзя забыть..."
(Чехов 1959, т. 3:432)
По существу, Вера превращается в собственного деда, и это превращение,
представляющееся мистическим возвращением в недра некой генетической памяти
рода, завершается в том самом овраге, где память "места" впервые пришла к
ней, где мнемонические структуры якобы сохраняются без коррозии, --
"случилось то, чего нельзя забыть". Это восстановление родовой протопамяти,
предшествующей детству, рождению, жизни,24 -- одновременно и погружение в
небытие, метафорическое умирание. Идентифицируясь с предком, Вера
одновременно обнаруживает собственную эфемерность. Метафорическая смерть
совпадает с обретением сходства. В конце рассказа Чехов однозначно
высказывается по этому поводу:
"...Свое прошлое она будет считать своей настоящей жизнью <...>. Надо
не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и
равнодушной, как вечность..." (Чехов 1959, т. 3: 433)
Жизнь полностью сливается с прошлым. Возвращение в память, в прошлое, в
сад оказывается равнозначным небытию, смерти. Жизнь настолько состоит из
прошлого, что смерть оказывается единственным моментом подлинного
повторения.
Связь возвращения со смертью получает особое значение в контексте
биографии самого Чехова. В начале июня 1904 года состояние здоровья
вынуждает Чехова уехать на лечение за границу, в Баденвейлер, где сначала
он, казалось бы, идет на поправку, но затем наступает ухудшение,
завершающееся смертью. В последних письмах из Баденвейлера Чехов настойчиво
обсуждает вопрос о возвращении домой. Эта тема возникает буквально сразу
после приезда на курорт. 12 июня он пишет Марии Павловне Чеховой:
"Впечатление -- кругом большой сад, за садом горы, покрытые лесом <...
>, уход за садом и цветами великолепный, но сегодня вдруг ни с того ни с
сего пошел дождь, я сижу безвыходно в комнате, и уже начинает казаться, что
дня через три я начну подумывать о том, как бы удрать" (Чехов 1951: 298).
В последнем письме тому же адресату Чехов настойчиво обсуждает варианты
возвращения -- пароходом от Триеста до Одессы или по железной дороге. Смерть
отменяет возвращение. Хотя и сам отъ-
_________
24 Набоков в своих мемуарах утверждает, что первое его воспоминание
связано с образом отца в униформе конной гвардии. Писатель с точностью
описывает даже блеск отцовской кирасы. После этого он добавляет: "Замечу
мимоходом, что, отбыв воинскую повинность задолго до моего рождения, отец в
тот знаменательный день, вероятно, надел свои полковые регалии ради
праздничной шутки" (Набоков 1991:
455). Набоков, хотя и пытается неловко объяснить странность своего
воспоминания отцовской шуткой, по существу, воспроизводит тот же мотив
воспоминания, возвращающего ко времени до рождения.
157
езд, по-видимому, уже понимался Чеховым как путь в никуда, как
умирание. И. Бунин вспоминал:
"Сам он Телешову сказал: "Еду умирать". Значит, понимал свое положение.
У меня иногда мелькает мысль, что, может быть, он не хотел, чтобы его семья
присутствовала при его смерти..." (Бунин 1955:102).
6
Сокуров, по существу, осуществляет то, чего не удалось его герою. Он
возвращает его в дом, куда тот так и не сумел приехать, но делает это по
законам, описанным в пьесах и рассказах самого Чехова. Возвращение домой
поэтому становится возвращением в собственный текст, внутрь своего же
театра. "Театр повтора" в саду из "Чайки" окрашивает весь текст, накладывает
печать театральности на любую ситуацию возвращения. Сад из "Чайки" проникает
в "Вишневый сад". "Вишневый сад" перерастает в ялтинский. И это наслоение
садов воплощает идею дублирования в возвращении, взаимоналожения
воображаемого и реального.
Любопытно само по себе это наложение топосов театра, сцены и сада.
Казалось бы, театр задается как пространство искусственности, игры, сад --
как пространство природы. Однако уже со времен Ренессанса театр оказывается
моделью для построения сада. Так, например, типичная итальянская садовая
архитектура с ярусами террас, полукругом спускающимися вниз, изначально
имитировала театральное пространство (Марчи 1981). Помимо прочих причин,
сближавших театр и сад в ренессансном и постренессансном сознании,
существенной была та, что оба места понимались как места "памяти", как
мнемотехнические "loci" (Фаджиоло 1980). И мнемонический театр и сад
выступали как "тотальные" модели мира. Один из авторов проекта такого
мнемотехнического театра Джулио Камилло (Giulio Camillo) воображал зрителя
помещенным на сцене:
"Здесь нет зрителей, сидящих на своих местах и наблюдающих за пьесой на
сцене. Одинокий "зритель" Театра стоит там, где положено быть сцене, и
смотрит в зрительный зал, разглядывая картинки на семикратно повторенных
семи входах семи поднимающихся вверх ярусов" (Йейтс 1969:141).
Джон Диксон Хант приводит сведения об использовании модели театра
Камилло, действительно как бы выворачивающей театральное пространство
наизнанку, в садовой архитектуре. Сама ярусная конструкция садовых террас,
имитирующая зрительный зал, становится зрелищем для наблюдателя, помещенного
на место сцены (Хант 1986: 68-69).
Такая театрализация сада, его превращение в искусственно
158
аранжированное место памяти придает саду характер "универсальной
модели" только за счет его изоляции от окружающей среды, его капсулирования
в себе самом.
В чеховском взаимоналожении сада и театра есть нечто сходное с
выворачиванием театра у Камилло. То, что в "Чайке" сцена буквально вынесена
в сад, особенно значимо. Пьеса строится так, как будто сцена в ней некой
силой переносится в какое-то особое, неорганичное для нее пространство,
особенно отчетливо подчеркивающее ее искусственность, ее изолированность, ее
неуместность. Сцена в конечном счете оказывается местом созерцания сада,
приобретающего театральность.
Октав Маннони заметил, что принцип реальности стремится изолировать
наши фантазмы, строя для них некую особую "другую" сцену, сцену видений,
галлюцинаций, как будто отделенную от реального мира нашего существования:
"Как если бы во внешнем мире открывалось иное пространство, сравнимое с
театральной сценой, площадкой для игр или поверхностью литературного
произведения..." (Маннони 1969: 97).
В фильме Сокурова представлены разные пространства -- берег моря, Ялта,
лесное кладбище и сад. Все они по-своему -- воображаемые сцены, которые
посещает актер и зритель Чехов. Все они связаны с деформацией зрения, с
мотивом камня. Сад же имеет особое символическое значение, о нем говорится и
в немногочисленных репликах фильма (Чехов буквально цитирует собственную
пьесу:
"Как разросся сад...").
Театрализация сада как "другой сцены", на мой взгляд, связана с тем,
что сад является по-своему идеальной моделью автомимесиса. Сад или парк
всегда были уменьшенной моделью природы. Когда природе приписывались черты
геометрической регулярности, создавались регулярные парки. Когда же природа
стала пониматься как место разнообразия и асимметрии (в XVIII веке),
возникли английские нерегулярные парки, имитирующие живописность дикого
ландшафта. С семиотической точки зрения, парк представляет собой очень
странное явление -- это произведение искусства, имитирующее природу с
помощью составляющих самой природы. Подлинное парковое дерево здесь
имитирует настоящее, дикое дерево, ручей имитирует реку, газон -- поляну,
камень -- скалу, тропинка -- дорогу и т.д.
Иезуит отец Бенуа (Benoist) так описывал китайские сады, послужившие
прототипом для английских парков:
"Неровные берега каналов и озер снабжены парапетами, но, в
противоположность европейской традиции в подобных случаях, парапеты делаются
из по видимости естественных скал. "Если рабочий и тратит много времени на
их обработку, то лишь для того, чтобы усилить их не-
159
ровности и придать им еще более природную форму"" (Лавджой 1960:116).
Естественная имитация природы в некоторых случаях достигает такого
парадоксального совершенства, что, по замечанию Уильяма Чемберса (William
Chambers),
"человек со стороны часто теряется и не знает, идет ли он по обычному
лугу или по месту наслаждений, созданному и содержащемуся на очень большие
деньги..." (Лавджой 1960:125).
Природа имитирует саму себя едва ли не до полной потери различия между
имитацией и образцом. Мимесис в саду в пределе тяготеет к неразличимости
копии и подлинника, хотя различие и не может быть преодолено полностью.
Ситуация эта осложняется тем, что исходным материалом для создания копии
является собственно образец (ср. с чучелом чайки в пьесе Чехова).
Правда, само создание таких копий опять предполагает наличие некоего
взгляда со стороны. Часто имитируется не сама природа, а то, как она была
увидена глазами Другого. Известно, что образцами для создания парков были
пейзажи Клода Лоррена, Сальватора Розы, Рейсдаля. Отличие "китайской" модели
от французской регулярной заключалось в том, что парк здесь организовывался
по типу сцен, в которых точка зрения фиксировалась беседкой или скамейкой.
Такая диспозиция вообще придавала парковым картинам черты театра или
живописи, хотя, конечно, и менее очевидные, чем в ярусных структурах.
Нетрудно заметить, что сад или парк функционируют в культуре сходно с
тем, как ведет себя Чехов у Сокурова. Они осуществляют автомимесис на основе
видения Другого, чужой памяти.
При этом автомимесис сада -- это одновременно и трансформация "места",
в которое как будто вписывается отсутствие или возвращение. В "Новой Элоизе"