Страница:
лежала, смуглая и не горазд большая, с косыми бровями, как лежала семь лет
назад голова того, широкоплечего, тоже солдатского сына, голова Алексея сына
Петрова" (372).
Установление аналогии между Петром и Алексеем вписывается в общую
стратегию повести, где император постоянно связывается с мертвецами, и чаще
всего с собственными жертвами. В 1732 году персону перевезли в Кунсткамеру.
При перевозке у нее сломали два пальца на левой руке (Архипов -- Раскин
1964: 53)32. Хотя эта деталь не отражена в повести, она помогает установить
связь между персоной и уродами из кунсткамеры -- двупалыми Фомой и Степаном
и шестипалым Яковом. Любопытно, что в Кунсткамере Петр снова попадает в
компанию своего отпрыска, на сей раз внука, сына Алексея Петровича. В банке
здесь содержится голова Петрова внука под этикеткой "Пуерикапут No 70".
Мертвецы и уроды, которых по императорскому указу собирают в Кунсткамере,
оказываются естественными соседями императора, чуть ли не его семьей.
Состав коллекции в Петровом музее -- обычный для того времени. Помимо
чучел разнообразных редких животных, минералов и прочих традиционных
экспонатов музея естественной истории, главное место здесь занимают монстры.
(Чисто российским феноменом, правда, можно считать спиртование отрубленных
голов, но
_________
32 Деформация или уродства пальцев были важным объектом
тератологических исследований XVIII века, начиная с "однопалого человека",
описанного Уинслоу в 1733 году в качестве примера "простого уродства", и
кончая трактатом М. Морана "Исследования о некоторых уродствах пальцев
человека" (Париж, 1770). Аномальное количество пальцев еще со времен
античности являлось признаком монструозности. Так, например, считалось, что
в Индии живет племя уродов с восемью пальцами. См. Виттковер 1977: 46.
247
и оно имеет прецеденты. Головы и тела казненных преступников широко
использовались для изучения анатомии в Европе). Именно уродам Тынянов
отводит особую роль. В общей структуре символических симметрий они--
инвертированные эквиваленты Петра и Растрелли, но они связаны и с другими
персонажами на правах "зеркальных" отражений мира "нормальных" людей.
Человеческие образчики в Кунсткамере соединяли "природное" с
"историческим", человеческим. Именно двойственность коллекций, установка на
соединение естественной истории с просто историей позволяли, например,
помещать в музеи подобного типа портреты предков и генеалогические древа33.
Окаменевшие рыбы и растения могли оказаться рядом с посмертной маской --
тоже своего рода исторической окаменелостью. Двойственность положения
монстров тоже по-своему связывает их с маской и двойником.
Этим отчасти объясняется то место, которое уроды занимают в
человеческом воображении. Это место Чужого, с которым возможна
идентификация. Чужого и "Я" -- одновременно. Жорж Батай считал, что странное
чувство тревоги, которое они вселяют в наблюдателя, вызвано тем, что
"монстры, точно так же, как и любые индивидуальные формы, диалектически
располагаются на полюсе, противоположном геометрической регулярности, но у
них это положение не может быть изменено" (Батай 1970: 230).
Эта сверхиндивидуальность монстра может быть описана в категориях
деформации, изменения "нормальной", "естественной" формы. В некоторых
случаях урод действительно принимает облик некоторой природной анаморфозы.
Так, например, в анатомическом трактате Томаса Теодора Керкринга (1729)
помещена гравюра, изображающая урода со всеми чертами именно анаморфного
искажения внешности (Илл. 21).
Считалось, что "анаморфоза", производящая монстра, связана с силой
воображения. Согласно представлениям, имевшим широкое хождение в XVIII веке,
воображение было способно изменить "природную" форму ребенка и произвести на
свет урода. Материнское воображение представлялось основным формообразующим
фактором, а мать оказывалась похожей на художника. В связи с этим возникла
дилемма, так формулируемая Мари-Элен Юэ:
_________
33 Такой же странной двойственностью отмечены, например, церковные
реликвии и даже останки святых, которые можно было обнаружить у
коллекционеров в Венеции. К. Помиан дает следующее объяснение невероятной
эклектике подобных собраний редкостей:
"...Присутствие некоторых предметов могло быть обосновано двояко, так
как они одновременно принадлежали и природе и истории, тем самым придавая
дополнительное измерение представлению истории портретными галереями
знаменитостей и предков, а также семейными древами" (Помиан 1990: 74).
248
"В тот самый момент, когда за воображением была закреплена способность
творить и господствовать над сходством, и именно из-за этой самой
способности сходство перестает быть надежным; оно перестает быть
доказательством идентичности, наследования, происхождения и истины.
Сходство, создаваемое воображением, больше не обнаруживает происхождения
существ; вместо этого оно маскирует идентичность..." (Юэ 1993:80--81).
Сходство становится своеобразной маской. Сходные взгляды питали и гипотезу о
травматическом генезисе монстров (ср. со вдавленной щекой на маске Петра).
Широкое распространение имело убеждение, что урод появляется на свет в
результате пережитого беременной женщиной момента ужаса или увиденного
страшного сна. Монстр в таком случае оказывается буквальным слепком образа
зрения -- воистину естественной анаморфозой. Но показательно, что этот
мистический слепок видения возникает в результате случайной травмы,
мгновения, некоего визуального удара, "встречи". Его формирование несет в
себе черты индексальности. Вот, например, как объясняет Паре возникновение
уже упомянутого "лягушачьего" урода. Накануне зачатия у матери началась
лихорадка, и соседи порекомендовали ей "лечение лягушкой":
"...Ночью она легла с мужем, все еще держа в руке ту лягушку; они с
мужем стали обниматься и зачали, и силой воображения был таким образом
произведен монстр" (Макферленд 1979-1980:110).
Урод возникает даже не просто от воздействия воображения, но от того,
что женская рука в момент зачатия ощупывает лягушку, подобно руке
скульптора, вбирая в себя ее форму. Речь идет о неком сложном процессе,
включающем стадию тактильности, индексальности и затем -- воображения.
Однако монстр принадлежит и к разряду своеобразных живых символов. Как и
символ (по мнению Вальтера Беньямина), он формируется "мгновенно", в некий
момент мистического "озарения".
Урод-- это абсолютная индивидуальность, тотальное отклонение от
геометрической регулярности, продукт случайности и мгновения. Вместе с тем
он весь ориентирован на некую иную симметрию. Не случайно в коллекциях
уродов особое место всегда занимали сиамские близнецы, двуголовые чудовища и
т.д. В "Восковой персоне" мотив двуголовости проведен с особой
настойчивостью. В Кунсткамере хранятся две головы: Вилима Ивановича Монса и
Марьи Даниловны Хаментовой. В соответствии с указом о монстрах, "драгунская
вдова принесла двух младенцев, у каждого по две головы, а спинами срослись"
(391). Петру изготовляются две маски -- одна из левкоса, другая из воска,
при этом двуголовость Петра оборачивается призраком монструозности всего его
тела: не хватает
249
воска на ноги. Растрелли говорит Лежандру: "Но ты [воска] прикупил
мало, и теперь останемся без ног" (402).
Двуголовость монстра вводит в его тело совершенно особую симметрию,
некую неожиданную геометрическую регулярность. XVIII век зачарован именно
симметричными уродами (Илл. 22,23). Бурную полемику вызывает некий солдат,
чьи органы расположены в теле с полным обращением правой и левой сторон
(аналогичный персонаж описан у Дидро в "Сне Д'Аламбера" как плотник из
Труа). Сам феномен такого зеркального уродства дает основание для
многочисленных спекуляций. Лемери, в 1742 году специально обсуждавший это
явление, предполагал, что рождение монстра можно понять, если обнаружить
некий механизм переноса внутренней симметрии человеческого тела вовне.
Патрик Торт так излагает его аргументацию:
"Левая рука подобна зеркальному отражению правой, и эта симметрия лежит
в основе тела, притом что зеркало располагается внутри и по центру. Но когда
зеркало экст-равертируется, то человек обнаруживает, как в перевернутом
организме солдата, неистребимое различие, иное тело, которое в силу
своих жизненных проявлений и функций -- то же самое" (Торт 1980:133).
Лемери специально останавливается на уродстве как явлении, возникающем
от нарушения зеркальных осей и симметрий. Монстры, в его представлении,
возникают оттого, что правая и левая рука меняются местами, оттого, что
человек наделяется двумя левыми или двумя правыми руками.
Различие возникает не просто как некое фантастическое искажение, как
гротеск -- плод безудержной фантазии природы или человеческого воображения,
но в результате зеркального отражения, обращения симметрий, подобного тому,
что порождается печатью, отливкой и т. п. Зеркально обращенное зрение --
само по себе монструозно. Монстры начинают связываться с такими видами
изображений, которые подвергаются аналогичным деформациям в процессе своего
изготовления. Между двуглавыми монстрами средневековой орнаменталистики,
чудовищами кунсткамер и восковыми персонами устанавливается странная
эквивалентность34. Не удивительно, что монстры-"натуралии" время от времени
становятся объ-
_________
34 Балтрушайтис показал, каким образом игра симметрий приводит к
порождению монстров в средневековой европейской скульптуре, отмечая при
этом, что деформации и диспропорции ищутся в скульптурных гротесках как
чудеса природы (Балтрушайтис 1986). Проведенный исследователем анализ
такого, например, мотива, как двуглавый орел, показывает его
тератологическое происхождение Превращение монструозного тела в аллегорию
само по себе процесс исключительно интересный. Так, в сфере аллегорий
двуголовым уродам кунсткамер соответствует, например, алхимический
гермафродит Rebis. Его "существование", однако, находится уже вне сферы
деформаций. Смысл тут уже зафиксирован в уродстве, которое не подлежит
изменению.
250
ектами восковых изображений. В популярной книге Никола Франсуа Реньо
"Отклонения природы, или Собрание основных уродств, производимых природой в
человеческом роде" (1775) опубликовано изображение восковой персоны
сросшихся близнецов, озаглавленное "Двойной ребенок" (Илл. 24). Воск
воспроизводит тут фигуру маленького монстра, словно и впрямь удвоенную
зеркалом, вышедшим наружу изнутри организма. Правая часть тела урода кажется
маской, снятой с левой части. Тело сформировано так, будто оно постоянно
отслаивает от себя собственную восковую копию.
Разделение тела надвое в одном из экспонатов Петровой Кунсткамеры
приобретает отчетливо садистические черты. Речь идет о "господине Буржуа",
"великане французской породы из города Кале". Когда великан умер, "с него
сняли шкуру", "потрошили". "Так господин Буржуа был в трех видах: шкура
<...>, желудок в банке, скелет на свободе" (386).
Мотив отделенной от тела кожи хорошо известен искусству и связан в
основном с фигурами св. Варфоломея, Марсия, Камбиза. Загадочное изображение
человеческой кожи, снятой с двойника, можно увидеть в "Страшном суде"
Микеланджело (Илл. 25). Художник придал свои собственные черты снятой с
человека коже, которую держит в руке св. Варфоломей. В данном случае само
изображение художника -- не что иное, как снятый с него покров, "маска",
анаморфоза его собственного взгляда. Я уже отмечал, что скульптор в работе
над изображением до некоторой степени уподобляется отливочной форме, само
его тело претерпевает метаморфозу, преображаясь по законам деформирующего
видения35.
Согласно С. Эджертону, в контексте Страшного суда "кожа жертвы
обозначала ее дурной нрав и грехи. Снимая ее, жертва очищалась и
возрождалась; ее лишенное кожи тело символизировало раскрывающуюся правду"
(Эджертон 1985: 206).
Эдгар Винд связал этот мотив с дионисийскими мистериями, включавшими и
ритуал сдирания кожи, указав при этом, что кожа в данном случае -- это
символ метаморфозы, преображения и очищения через смерть. Неожиданным
образом он обнаружил близость содранной кожи и дионисийских ритуалов маске
Силена:
"Комическая маска играющего на флейте Силена <... > представляла ту же
тайну, что и Марсий, с которого содрали кожу" (Винд 1958: 146).
_____________
35 Ср. с наблюдением Клода Гандельмана, связавшего автопортрет
Микеланджело на фреске "Страшного суда" с теорией скульптора, согласно
которой ваяние есть процесс снятия с камня "кожи" во имя обнаружения скрытой
в нем идеи. -- Гандельман 1991 116
251
Лео Стейнберг показал, каким образом анаморфно искаженное лицо
Микеланджело задает символическую ось всей фреске Страшного суда (Стейнберг
1980).
Эффектное изображение человека, держащего в руках собственную кожу,
было создано в 1560 году Гаспаром Бесерра для анатомического трактата Хуана
де Вальверде (Илл. 26). Здесь кожа предстает как анаморфное искаженное
изображение человека, а тело без кожи -- как классическая форма (моделью для
изображения служил Аполлон Бельведерский)36, как аллегория чистой правды.
Истина, таким образом, предстает как обнаженное повторение покрова, его
дубликат, а ложь -- как анаморфный покров истины, искаженный слепок с нее.
Гравюра Бесерра напоминает о принадлежащем Жилю Делезу анализе
взаимоотношения повторения и различия:
"Одно повторение-- "обнаженное", другое-- "одетое", формирующееся в
процессе одевания, маскировки, травестии. <...> Оба повторения не независимы
друг от друга. Одно -- единичный субъект, сердце и внутренность другого.
Другое-- лишь внешняя оболочка, абстрактное следствие. Повторение асимметрии
прячется за симметричными совокупностями и эффектами; повторение значимых
точек -- за повторением ординарных точек; и всюду Другой таится в повторении
Того же" (Делез 1968: 37). Это различие внутри удвоения, обнаруживающееся в
повести Тынянова в зеркальной перекличке масок, уродов, симулякров, живых и
мертвых, вписывает в ее структуру диаграммы, возникающие на тех невидимых
границах, где реализуются деформации, где тела расслаиваются в многообразии
слепков и искаженных зрительных образов, разрушающих логику "линейной
перспективы". Диаграммы возникают там, где барокко предлагает свою систему
повтора, противоположную классическому видению. Диаграммы отмечают переходы
от индексальности к монструозному, от символа к аллегории, от воображаемого
к символическому. Они обнаруживают работу топологического искажения
пространства, которое через анаморфозу, снятую кожу, деформацию маски,
водоворот, смерть стремится проникнуть в сферу языка, пронизанную
метафорами, наслоениями образов, сгущениями и анаграммами.
Работа эта вовлекает в себя зрение художника, само превращающееся в
подобие некой формы для отливки. Образ художника как некоего включенного в
творчество иллюзорного тела деформируется, то возникая в виде анаморфной
фигуры -- кожи, снятой с тела -- то превращаясь в двойника собственных
творений. Микеланджело
_________
36 Об использовании античной скульптуры в анатомических иллюстрациях
см. Харкурт1987
252
повисает в руке св. Варфоломея, как снятый с подрамника холст.
Растрелли превращается в Силена собственной работы. Для того чтобы маска
Петра заговорила на языке аллегории, Растрелли должен сам превратиться в
камень, стать маской в искажающем зеркале и окаменевшим двойником самого
императора. Кощунственная работа по созданию Петрова двойника (как
кощунственно, согласно Платону, всякое удвоение мира) неизбежно включает
диаграмматическую машину удвоений и деформаций, в которую попадает и сам
художник -- живая матрица двойников.
Глава 7 ЛИЦО-МАСКА И ЛИЦО-МАШИНА
1
Удвоение обыкновенно работает как своеобразная машина. Диаграммы
вырабатываются этой машиной там, где удвоение производит различие, где
"оригинал" деформируется. Чтение деформации становится возможным только при
наличии удвоения. Лишь двойник позволяет обнаружить диаграмму там, где
дублирующая машина вписывает трансформацию в "оригинал".
Такая модель хорошо работает, когда за телом возникает тень "демона",
когда производятся маски, когда снятая с тела кожа анаморфно дублирует тело,
когда лицу приписывается чужой голос или различие вписывается в тело
отсутствием или смертью. Однако удвоение является и неизбежной практикой
любого актерства, даже если актер старается избегать лицедейства. Оставшиеся
главы книги будут посвящены актерам, точнее, специальным актерским техникам
деформации, с помощью которых осуществляется самоотчуждение от собственного
лица или тела.
В этой главе речь пойдет о некоторых опытах Льва Кулешова, чье
творчество представляет в контексте этой книги особый интерес. Кулешов
рассматривал тело "натурщика" (кулешовское определение актера) как чисто
динамическую поверхность, функционирование которой может быть сведено к ряду
деформаций. Последовательно опираясь на смесь из систем Дельсарта и
Далькроза, Кулешов разработал собственную сугубо формальную концепцию
поведения натурщика, в идеале "механизированного", предельно точного
существа (см. Ямпольский 199 la). Этот человек-машина, процесс работы
которого Кулешов откровенно называл "механическим процессом", должен
ритмически сворачиваться и разворачиваться, напрягаться и расслабляться по
заданию режиссера. Кулешов писал:
"Человеческое тело, как всякий живой организм, имеет стремление
увеличивать свою площадь в некоторых случаях жизненного процесса, а в
некоторых-- уменьшать ее, то есть обладает способностью свертывания и
развертывания. Общую линию свертывания и развертывания, хотя бы она
происходила с нарушениями в движении, легко уследить и обратно построить.
Человек может подниматься и опускаться по отношению к той поверхности, на
которой он работает, он может занимать ударные
254
и неударные положения, наконец его тело и весь процесс движения
происходит в различных сменах разных напряжений. В нем может быть избыток
сил и упадок их, которые по-разному отразятся на характере жеста. Наконец,
натурщик должен знать психологическое и физиологическое значение движения и
распределять гармонически длительности" (1:3бб)1. Иронический В.Туркин,
процитировав этот абзац, заметил:
"Это почти и вся "теория" Льва Кулешова в части, касающейся мастерства
кино-актера" (Туркин 1925: 46). Действительно, в текстах Кулешова мы почти
ничего не найдем такого, что касалось бы каких-то иньк выразительных
возможностей человека, кроме заключенных в механизированном жесте
свертывания или развертывания, стягивания к центру или растягивания, то есть
чисто диаграмматической деформации поверхности, отражающей изменение
приложенных к телу сил.
Такое "раздувающееся" и "сдувающееся" тело в принципе противостоит
всякому психологическому чтению тех поверхностных событий, театром которых
оно является. Натурщики Кулешова становятся похожими на Алису из сказки
Льюиса Кэрролла, которая то растет, то сжимается, у которой неожиданно
вытягивается шея и т. д. Жиль Делез, исследовавший поведение такого тела,
заметил, что оно порывает с нормами традиционной причинности, увязывающими
всякое изменение телесной поверхности с причиной, скрытой внутри. Делез
заменяет эту традиционную причинность иной, когда поверхностные события
сополагаются в серии и ряды. Каузальность в этих сериях не связывает
поверхностное событие с невидимой внутренней причиной, но сцепляет события
между собой в цепочки следствий без внутренних причин:
".. Тем легче события, всегда являясь лишь следствиями, могут
взаимодействовать друг с другом в функции квази-причин или вступать во
всегда обратимые отношения квази-причинности..." (Делез 1969: 16) Между тем
тело актера имеет по меньшей мере одну часть, которая не может сворачиваться
и разворачиваться, занимать ударные и неударные положения и которая имеет
фундаментальное значение в сфере выразительности, -- это лицо. Лицо
оказывается той частью тела, которая в наименьшей степени подвластна
механизации, и в этом смысле на фоне "конструктивизма" Кулешова и его
соратников оно предстает каким-то неподвластным системе архаическим
________
1 В данной главе тексты Кулешова цитируются по изданиям: Кулешов 1988,
1989 (при ссылке на это издание в тексте в скобках указываются том и
страница) и Кулешов 1979 (при ссылке на это издание в скобках в тексте
указываются только страницы).
255
элементом, явно архаическим наследием того "дурного прошлого", когда
движения тела были безнадежно неорганизованными и неконтролируемыми.
Кулешов как бы переворачивал ход эволюции человеческого тела. Очевидно,
что именно лицо с его выразительной мимикой является наиболее поздним
эволюционным образованием. Оно отмечает дифференциацию чисто моторной
динамики тела от "выразительных" движений, мимики, которым отводится
специализированная область. "Выразительные" движения в основном
концентрируются вокруг рта, то есть главного органа производства речи -- еще
одной экспрессивной системы. Возникновение мимической зоны вокруг речевого
отверстия отмечает связь мимики с дыханием, с "пневмой", с "внутренним", с
идущим изнутри. Лицо-- пожалуй, единственная часть тела, сопротивляющаяся
делезовской редукции к чисто поверхностным событиям. Даже гротескные
трансформации лица в карикатурах противостоят чисто "поверхностному" чтению,
во всяком случае они могут пониматься как процедура подчеркнутой
трансформации внутреннего в чисто внешнее, телесно поверхностное.
То, что эволюционно является новейшим образованием, для Кулешова --
знак архаики. Новая кинематография, согласно Кулешову, должна строиться на
"точности во времени", "точности в пространстве", "точности организации",
это "кинематография, фиксирующая организованный человеческий и натурный
материал" (118). Никакой точной организации лицо не дает. Оно связано с
мистицизмом психологизма, против которого Кулешов выступал часто и
запальчиво и который связывал с русской психологической драмой, "ложной с
начала и до конца -- лгущей одновременно и кинематографии и жизни" (127).
Как бы там ни было, при всей неудовлетворенности лицом избавиться от
него все же не представляется возможным. Кулешов неохотно смиряется с его
существованием, но указывает, что по своим возможностям оно не идет ни в
какое сравнение с руками -- идеальным аналогом неких механических рычагов.
Закономерно режиссер видит в руках и ногах гораздо более эффективное
средство выразительности, чем в лице:
"...Мы знаем, что руки выражают буквально все: происхождение, характер,
здоровье, профессию, отношение человека к явлениям; ноги -- почти то же
самое.
Лицо, по существу, все выражает значительно скупее и бледнее, у него
слишком узкий диапазон работы, слишком мало выражающих комбинаций" (1:110).
Отсутствие "комбинаций" и "узкий диапазон работы" -- это отрицание
возможностей лица именно с точки зрения его механики -- лоб или глаз не
могут сворачиваться и разворачиваться в та-
256
ком пространственно-динамическом диапазоне, как рука и нога.
Микродвижения мимики с ее неисчерпаемым богатством, с точки зрения телесной
механики, слишком незначительны, чтобы принимать их в расчет.
Тем не менее лицо занимает весьма значительное место в режиссерской
практике Кулешова, начиная со знаменитых фильмов без пленки. Некоторые сцены
в них строятся на навязчивом показе лиц натурщиков. Вот, например, фрагмент
либретто фильма без пленки "Месть":
"12. Лицо клерка.
13. Лица двух.
14. Лицо машинистки.
15. Раскрытый шкаф. Клерк у шкафа.
16. Лицо клерка.
17. Лицо машинистки.
18. Лица двух" (222).
Эти характерные для Кулешова монтажные сюиты лиц, разумеется,
противоречат декларативному недоверию к лицу как органу выразительности. Как
же все-таки мыслит себе лицо в качестве такого органа Кулешов? Мне
представляется, что кулешовские лица можно разделить на две категории.
Первую можно обозначить как "лицо-маску", вторую -- как "лицо-машину".
Начну со второй категории, как наиболее полно выражающей утопию
кулешовской телесности. Лицо-машина -- это такое лицо, которое вопреки своей
анатомической норме ведет себя по законам механизированного тела натурщика.
Это, по существу, лицо, превращенное в тело-машину. Это лицо, работающее по
законам не свойственной ему телесности, воспроизводящее в своем "узком
диапазоне" работу рук и ног. Каждая составляющая такого лица превращается в
свободный механический орган. При этом свобода такого органа выражается в
его полной автономии от других "органов" лицевой выразительности.
Системность мимики нарушается таким лицом, и на месте традиционной
экспрессивной системности возникает делезовская псевдопричинность, случайная
связь чисто поверхностных телесных событий.
В книге Кулешова "Искусство кино" (1929) содержится характерное
описание функционирования лица-машины:
"С большой осторожностью следует переходить на работу с лицом.
назад голова того, широкоплечего, тоже солдатского сына, голова Алексея сына
Петрова" (372).
Установление аналогии между Петром и Алексеем вписывается в общую
стратегию повести, где император постоянно связывается с мертвецами, и чаще
всего с собственными жертвами. В 1732 году персону перевезли в Кунсткамеру.
При перевозке у нее сломали два пальца на левой руке (Архипов -- Раскин
1964: 53)32. Хотя эта деталь не отражена в повести, она помогает установить
связь между персоной и уродами из кунсткамеры -- двупалыми Фомой и Степаном
и шестипалым Яковом. Любопытно, что в Кунсткамере Петр снова попадает в
компанию своего отпрыска, на сей раз внука, сына Алексея Петровича. В банке
здесь содержится голова Петрова внука под этикеткой "Пуерикапут No 70".
Мертвецы и уроды, которых по императорскому указу собирают в Кунсткамере,
оказываются естественными соседями императора, чуть ли не его семьей.
Состав коллекции в Петровом музее -- обычный для того времени. Помимо
чучел разнообразных редких животных, минералов и прочих традиционных
экспонатов музея естественной истории, главное место здесь занимают монстры.
(Чисто российским феноменом, правда, можно считать спиртование отрубленных
голов, но
_________
32 Деформация или уродства пальцев были важным объектом
тератологических исследований XVIII века, начиная с "однопалого человека",
описанного Уинслоу в 1733 году в качестве примера "простого уродства", и
кончая трактатом М. Морана "Исследования о некоторых уродствах пальцев
человека" (Париж, 1770). Аномальное количество пальцев еще со времен
античности являлось признаком монструозности. Так, например, считалось, что
в Индии живет племя уродов с восемью пальцами. См. Виттковер 1977: 46.
247
и оно имеет прецеденты. Головы и тела казненных преступников широко
использовались для изучения анатомии в Европе). Именно уродам Тынянов
отводит особую роль. В общей структуре символических симметрий они--
инвертированные эквиваленты Петра и Растрелли, но они связаны и с другими
персонажами на правах "зеркальных" отражений мира "нормальных" людей.
Человеческие образчики в Кунсткамере соединяли "природное" с
"историческим", человеческим. Именно двойственность коллекций, установка на
соединение естественной истории с просто историей позволяли, например,
помещать в музеи подобного типа портреты предков и генеалогические древа33.
Окаменевшие рыбы и растения могли оказаться рядом с посмертной маской --
тоже своего рода исторической окаменелостью. Двойственность положения
монстров тоже по-своему связывает их с маской и двойником.
Этим отчасти объясняется то место, которое уроды занимают в
человеческом воображении. Это место Чужого, с которым возможна
идентификация. Чужого и "Я" -- одновременно. Жорж Батай считал, что странное
чувство тревоги, которое они вселяют в наблюдателя, вызвано тем, что
"монстры, точно так же, как и любые индивидуальные формы, диалектически
располагаются на полюсе, противоположном геометрической регулярности, но у
них это положение не может быть изменено" (Батай 1970: 230).
Эта сверхиндивидуальность монстра может быть описана в категориях
деформации, изменения "нормальной", "естественной" формы. В некоторых
случаях урод действительно принимает облик некоторой природной анаморфозы.
Так, например, в анатомическом трактате Томаса Теодора Керкринга (1729)
помещена гравюра, изображающая урода со всеми чертами именно анаморфного
искажения внешности (Илл. 21).
Считалось, что "анаморфоза", производящая монстра, связана с силой
воображения. Согласно представлениям, имевшим широкое хождение в XVIII веке,
воображение было способно изменить "природную" форму ребенка и произвести на
свет урода. Материнское воображение представлялось основным формообразующим
фактором, а мать оказывалась похожей на художника. В связи с этим возникла
дилемма, так формулируемая Мари-Элен Юэ:
_________
33 Такой же странной двойственностью отмечены, например, церковные
реликвии и даже останки святых, которые можно было обнаружить у
коллекционеров в Венеции. К. Помиан дает следующее объяснение невероятной
эклектике подобных собраний редкостей:
"...Присутствие некоторых предметов могло быть обосновано двояко, так
как они одновременно принадлежали и природе и истории, тем самым придавая
дополнительное измерение представлению истории портретными галереями
знаменитостей и предков, а также семейными древами" (Помиан 1990: 74).
248
"В тот самый момент, когда за воображением была закреплена способность
творить и господствовать над сходством, и именно из-за этой самой
способности сходство перестает быть надежным; оно перестает быть
доказательством идентичности, наследования, происхождения и истины.
Сходство, создаваемое воображением, больше не обнаруживает происхождения
существ; вместо этого оно маскирует идентичность..." (Юэ 1993:80--81).
Сходство становится своеобразной маской. Сходные взгляды питали и гипотезу о
травматическом генезисе монстров (ср. со вдавленной щекой на маске Петра).
Широкое распространение имело убеждение, что урод появляется на свет в
результате пережитого беременной женщиной момента ужаса или увиденного
страшного сна. Монстр в таком случае оказывается буквальным слепком образа
зрения -- воистину естественной анаморфозой. Но показательно, что этот
мистический слепок видения возникает в результате случайной травмы,
мгновения, некоего визуального удара, "встречи". Его формирование несет в
себе черты индексальности. Вот, например, как объясняет Паре возникновение
уже упомянутого "лягушачьего" урода. Накануне зачатия у матери началась
лихорадка, и соседи порекомендовали ей "лечение лягушкой":
"...Ночью она легла с мужем, все еще держа в руке ту лягушку; они с
мужем стали обниматься и зачали, и силой воображения был таким образом
произведен монстр" (Макферленд 1979-1980:110).
Урод возникает даже не просто от воздействия воображения, но от того,
что женская рука в момент зачатия ощупывает лягушку, подобно руке
скульптора, вбирая в себя ее форму. Речь идет о неком сложном процессе,
включающем стадию тактильности, индексальности и затем -- воображения.
Однако монстр принадлежит и к разряду своеобразных живых символов. Как и
символ (по мнению Вальтера Беньямина), он формируется "мгновенно", в некий
момент мистического "озарения".
Урод-- это абсолютная индивидуальность, тотальное отклонение от
геометрической регулярности, продукт случайности и мгновения. Вместе с тем
он весь ориентирован на некую иную симметрию. Не случайно в коллекциях
уродов особое место всегда занимали сиамские близнецы, двуголовые чудовища и
т.д. В "Восковой персоне" мотив двуголовости проведен с особой
настойчивостью. В Кунсткамере хранятся две головы: Вилима Ивановича Монса и
Марьи Даниловны Хаментовой. В соответствии с указом о монстрах, "драгунская
вдова принесла двух младенцев, у каждого по две головы, а спинами срослись"
(391). Петру изготовляются две маски -- одна из левкоса, другая из воска,
при этом двуголовость Петра оборачивается призраком монструозности всего его
тела: не хватает
249
воска на ноги. Растрелли говорит Лежандру: "Но ты [воска] прикупил
мало, и теперь останемся без ног" (402).
Двуголовость монстра вводит в его тело совершенно особую симметрию,
некую неожиданную геометрическую регулярность. XVIII век зачарован именно
симметричными уродами (Илл. 22,23). Бурную полемику вызывает некий солдат,
чьи органы расположены в теле с полным обращением правой и левой сторон
(аналогичный персонаж описан у Дидро в "Сне Д'Аламбера" как плотник из
Труа). Сам феномен такого зеркального уродства дает основание для
многочисленных спекуляций. Лемери, в 1742 году специально обсуждавший это
явление, предполагал, что рождение монстра можно понять, если обнаружить
некий механизм переноса внутренней симметрии человеческого тела вовне.
Патрик Торт так излагает его аргументацию:
"Левая рука подобна зеркальному отражению правой, и эта симметрия лежит
в основе тела, притом что зеркало располагается внутри и по центру. Но когда
зеркало экст-равертируется, то человек обнаруживает, как в перевернутом
организме солдата, неистребимое различие, иное тело, которое в силу
своих жизненных проявлений и функций -- то же самое" (Торт 1980:133).
Лемери специально останавливается на уродстве как явлении, возникающем
от нарушения зеркальных осей и симметрий. Монстры, в его представлении,
возникают оттого, что правая и левая рука меняются местами, оттого, что
человек наделяется двумя левыми или двумя правыми руками.
Различие возникает не просто как некое фантастическое искажение, как
гротеск -- плод безудержной фантазии природы или человеческого воображения,
но в результате зеркального отражения, обращения симметрий, подобного тому,
что порождается печатью, отливкой и т. п. Зеркально обращенное зрение --
само по себе монструозно. Монстры начинают связываться с такими видами
изображений, которые подвергаются аналогичным деформациям в процессе своего
изготовления. Между двуглавыми монстрами средневековой орнаменталистики,
чудовищами кунсткамер и восковыми персонами устанавливается странная
эквивалентность34. Не удивительно, что монстры-"натуралии" время от времени
становятся объ-
_________
34 Балтрушайтис показал, каким образом игра симметрий приводит к
порождению монстров в средневековой европейской скульптуре, отмечая при
этом, что деформации и диспропорции ищутся в скульптурных гротесках как
чудеса природы (Балтрушайтис 1986). Проведенный исследователем анализ
такого, например, мотива, как двуглавый орел, показывает его
тератологическое происхождение Превращение монструозного тела в аллегорию
само по себе процесс исключительно интересный. Так, в сфере аллегорий
двуголовым уродам кунсткамер соответствует, например, алхимический
гермафродит Rebis. Его "существование", однако, находится уже вне сферы
деформаций. Смысл тут уже зафиксирован в уродстве, которое не подлежит
изменению.
250
ектами восковых изображений. В популярной книге Никола Франсуа Реньо
"Отклонения природы, или Собрание основных уродств, производимых природой в
человеческом роде" (1775) опубликовано изображение восковой персоны
сросшихся близнецов, озаглавленное "Двойной ребенок" (Илл. 24). Воск
воспроизводит тут фигуру маленького монстра, словно и впрямь удвоенную
зеркалом, вышедшим наружу изнутри организма. Правая часть тела урода кажется
маской, снятой с левой части. Тело сформировано так, будто оно постоянно
отслаивает от себя собственную восковую копию.
Разделение тела надвое в одном из экспонатов Петровой Кунсткамеры
приобретает отчетливо садистические черты. Речь идет о "господине Буржуа",
"великане французской породы из города Кале". Когда великан умер, "с него
сняли шкуру", "потрошили". "Так господин Буржуа был в трех видах: шкура
<...>, желудок в банке, скелет на свободе" (386).
Мотив отделенной от тела кожи хорошо известен искусству и связан в
основном с фигурами св. Варфоломея, Марсия, Камбиза. Загадочное изображение
человеческой кожи, снятой с двойника, можно увидеть в "Страшном суде"
Микеланджело (Илл. 25). Художник придал свои собственные черты снятой с
человека коже, которую держит в руке св. Варфоломей. В данном случае само
изображение художника -- не что иное, как снятый с него покров, "маска",
анаморфоза его собственного взгляда. Я уже отмечал, что скульптор в работе
над изображением до некоторой степени уподобляется отливочной форме, само
его тело претерпевает метаморфозу, преображаясь по законам деформирующего
видения35.
Согласно С. Эджертону, в контексте Страшного суда "кожа жертвы
обозначала ее дурной нрав и грехи. Снимая ее, жертва очищалась и
возрождалась; ее лишенное кожи тело символизировало раскрывающуюся правду"
(Эджертон 1985: 206).
Эдгар Винд связал этот мотив с дионисийскими мистериями, включавшими и
ритуал сдирания кожи, указав при этом, что кожа в данном случае -- это
символ метаморфозы, преображения и очищения через смерть. Неожиданным
образом он обнаружил близость содранной кожи и дионисийских ритуалов маске
Силена:
"Комическая маска играющего на флейте Силена <... > представляла ту же
тайну, что и Марсий, с которого содрали кожу" (Винд 1958: 146).
_____________
35 Ср. с наблюдением Клода Гандельмана, связавшего автопортрет
Микеланджело на фреске "Страшного суда" с теорией скульптора, согласно
которой ваяние есть процесс снятия с камня "кожи" во имя обнаружения скрытой
в нем идеи. -- Гандельман 1991 116
251
Лео Стейнберг показал, каким образом анаморфно искаженное лицо
Микеланджело задает символическую ось всей фреске Страшного суда (Стейнберг
1980).
Эффектное изображение человека, держащего в руках собственную кожу,
было создано в 1560 году Гаспаром Бесерра для анатомического трактата Хуана
де Вальверде (Илл. 26). Здесь кожа предстает как анаморфное искаженное
изображение человека, а тело без кожи -- как классическая форма (моделью для
изображения служил Аполлон Бельведерский)36, как аллегория чистой правды.
Истина, таким образом, предстает как обнаженное повторение покрова, его
дубликат, а ложь -- как анаморфный покров истины, искаженный слепок с нее.
Гравюра Бесерра напоминает о принадлежащем Жилю Делезу анализе
взаимоотношения повторения и различия:
"Одно повторение-- "обнаженное", другое-- "одетое", формирующееся в
процессе одевания, маскировки, травестии. <...> Оба повторения не независимы
друг от друга. Одно -- единичный субъект, сердце и внутренность другого.
Другое-- лишь внешняя оболочка, абстрактное следствие. Повторение асимметрии
прячется за симметричными совокупностями и эффектами; повторение значимых
точек -- за повторением ординарных точек; и всюду Другой таится в повторении
Того же" (Делез 1968: 37). Это различие внутри удвоения, обнаруживающееся в
повести Тынянова в зеркальной перекличке масок, уродов, симулякров, живых и
мертвых, вписывает в ее структуру диаграммы, возникающие на тех невидимых
границах, где реализуются деформации, где тела расслаиваются в многообразии
слепков и искаженных зрительных образов, разрушающих логику "линейной
перспективы". Диаграммы возникают там, где барокко предлагает свою систему
повтора, противоположную классическому видению. Диаграммы отмечают переходы
от индексальности к монструозному, от символа к аллегории, от воображаемого
к символическому. Они обнаруживают работу топологического искажения
пространства, которое через анаморфозу, снятую кожу, деформацию маски,
водоворот, смерть стремится проникнуть в сферу языка, пронизанную
метафорами, наслоениями образов, сгущениями и анаграммами.
Работа эта вовлекает в себя зрение художника, само превращающееся в
подобие некой формы для отливки. Образ художника как некоего включенного в
творчество иллюзорного тела деформируется, то возникая в виде анаморфной
фигуры -- кожи, снятой с тела -- то превращаясь в двойника собственных
творений. Микеланджело
_________
36 Об использовании античной скульптуры в анатомических иллюстрациях
см. Харкурт1987
252
повисает в руке св. Варфоломея, как снятый с подрамника холст.
Растрелли превращается в Силена собственной работы. Для того чтобы маска
Петра заговорила на языке аллегории, Растрелли должен сам превратиться в
камень, стать маской в искажающем зеркале и окаменевшим двойником самого
императора. Кощунственная работа по созданию Петрова двойника (как
кощунственно, согласно Платону, всякое удвоение мира) неизбежно включает
диаграмматическую машину удвоений и деформаций, в которую попадает и сам
художник -- живая матрица двойников.
Глава 7 ЛИЦО-МАСКА И ЛИЦО-МАШИНА
1
Удвоение обыкновенно работает как своеобразная машина. Диаграммы
вырабатываются этой машиной там, где удвоение производит различие, где
"оригинал" деформируется. Чтение деформации становится возможным только при
наличии удвоения. Лишь двойник позволяет обнаружить диаграмму там, где
дублирующая машина вписывает трансформацию в "оригинал".
Такая модель хорошо работает, когда за телом возникает тень "демона",
когда производятся маски, когда снятая с тела кожа анаморфно дублирует тело,
когда лицу приписывается чужой голос или различие вписывается в тело
отсутствием или смертью. Однако удвоение является и неизбежной практикой
любого актерства, даже если актер старается избегать лицедейства. Оставшиеся
главы книги будут посвящены актерам, точнее, специальным актерским техникам
деформации, с помощью которых осуществляется самоотчуждение от собственного
лица или тела.
В этой главе речь пойдет о некоторых опытах Льва Кулешова, чье
творчество представляет в контексте этой книги особый интерес. Кулешов
рассматривал тело "натурщика" (кулешовское определение актера) как чисто
динамическую поверхность, функционирование которой может быть сведено к ряду
деформаций. Последовательно опираясь на смесь из систем Дельсарта и
Далькроза, Кулешов разработал собственную сугубо формальную концепцию
поведения натурщика, в идеале "механизированного", предельно точного
существа (см. Ямпольский 199 la). Этот человек-машина, процесс работы
которого Кулешов откровенно называл "механическим процессом", должен
ритмически сворачиваться и разворачиваться, напрягаться и расслабляться по
заданию режиссера. Кулешов писал:
"Человеческое тело, как всякий живой организм, имеет стремление
увеличивать свою площадь в некоторых случаях жизненного процесса, а в
некоторых-- уменьшать ее, то есть обладает способностью свертывания и
развертывания. Общую линию свертывания и развертывания, хотя бы она
происходила с нарушениями в движении, легко уследить и обратно построить.
Человек может подниматься и опускаться по отношению к той поверхности, на
которой он работает, он может занимать ударные
254
и неударные положения, наконец его тело и весь процесс движения
происходит в различных сменах разных напряжений. В нем может быть избыток
сил и упадок их, которые по-разному отразятся на характере жеста. Наконец,
натурщик должен знать психологическое и физиологическое значение движения и
распределять гармонически длительности" (1:3бб)1. Иронический В.Туркин,
процитировав этот абзац, заметил:
"Это почти и вся "теория" Льва Кулешова в части, касающейся мастерства
кино-актера" (Туркин 1925: 46). Действительно, в текстах Кулешова мы почти
ничего не найдем такого, что касалось бы каких-то иньк выразительных
возможностей человека, кроме заключенных в механизированном жесте
свертывания или развертывания, стягивания к центру или растягивания, то есть
чисто диаграмматической деформации поверхности, отражающей изменение
приложенных к телу сил.
Такое "раздувающееся" и "сдувающееся" тело в принципе противостоит
всякому психологическому чтению тех поверхностных событий, театром которых
оно является. Натурщики Кулешова становятся похожими на Алису из сказки
Льюиса Кэрролла, которая то растет, то сжимается, у которой неожиданно
вытягивается шея и т. д. Жиль Делез, исследовавший поведение такого тела,
заметил, что оно порывает с нормами традиционной причинности, увязывающими
всякое изменение телесной поверхности с причиной, скрытой внутри. Делез
заменяет эту традиционную причинность иной, когда поверхностные события
сополагаются в серии и ряды. Каузальность в этих сериях не связывает
поверхностное событие с невидимой внутренней причиной, но сцепляет события
между собой в цепочки следствий без внутренних причин:
".. Тем легче события, всегда являясь лишь следствиями, могут
взаимодействовать друг с другом в функции квази-причин или вступать во
всегда обратимые отношения квази-причинности..." (Делез 1969: 16) Между тем
тело актера имеет по меньшей мере одну часть, которая не может сворачиваться
и разворачиваться, занимать ударные и неударные положения и которая имеет
фундаментальное значение в сфере выразительности, -- это лицо. Лицо
оказывается той частью тела, которая в наименьшей степени подвластна
механизации, и в этом смысле на фоне "конструктивизма" Кулешова и его
соратников оно предстает каким-то неподвластным системе архаическим
________
1 В данной главе тексты Кулешова цитируются по изданиям: Кулешов 1988,
1989 (при ссылке на это издание в тексте в скобках указываются том и
страница) и Кулешов 1979 (при ссылке на это издание в скобках в тексте
указываются только страницы).
255
элементом, явно архаическим наследием того "дурного прошлого", когда
движения тела были безнадежно неорганизованными и неконтролируемыми.
Кулешов как бы переворачивал ход эволюции человеческого тела. Очевидно,
что именно лицо с его выразительной мимикой является наиболее поздним
эволюционным образованием. Оно отмечает дифференциацию чисто моторной
динамики тела от "выразительных" движений, мимики, которым отводится
специализированная область. "Выразительные" движения в основном
концентрируются вокруг рта, то есть главного органа производства речи -- еще
одной экспрессивной системы. Возникновение мимической зоны вокруг речевого
отверстия отмечает связь мимики с дыханием, с "пневмой", с "внутренним", с
идущим изнутри. Лицо-- пожалуй, единственная часть тела, сопротивляющаяся
делезовской редукции к чисто поверхностным событиям. Даже гротескные
трансформации лица в карикатурах противостоят чисто "поверхностному" чтению,
во всяком случае они могут пониматься как процедура подчеркнутой
трансформации внутреннего в чисто внешнее, телесно поверхностное.
То, что эволюционно является новейшим образованием, для Кулешова --
знак архаики. Новая кинематография, согласно Кулешову, должна строиться на
"точности во времени", "точности в пространстве", "точности организации",
это "кинематография, фиксирующая организованный человеческий и натурный
материал" (118). Никакой точной организации лицо не дает. Оно связано с
мистицизмом психологизма, против которого Кулешов выступал часто и
запальчиво и который связывал с русской психологической драмой, "ложной с
начала и до конца -- лгущей одновременно и кинематографии и жизни" (127).
Как бы там ни было, при всей неудовлетворенности лицом избавиться от
него все же не представляется возможным. Кулешов неохотно смиряется с его
существованием, но указывает, что по своим возможностям оно не идет ни в
какое сравнение с руками -- идеальным аналогом неких механических рычагов.
Закономерно режиссер видит в руках и ногах гораздо более эффективное
средство выразительности, чем в лице:
"...Мы знаем, что руки выражают буквально все: происхождение, характер,
здоровье, профессию, отношение человека к явлениям; ноги -- почти то же
самое.
Лицо, по существу, все выражает значительно скупее и бледнее, у него
слишком узкий диапазон работы, слишком мало выражающих комбинаций" (1:110).
Отсутствие "комбинаций" и "узкий диапазон работы" -- это отрицание
возможностей лица именно с точки зрения его механики -- лоб или глаз не
могут сворачиваться и разворачиваться в та-
256
ком пространственно-динамическом диапазоне, как рука и нога.
Микродвижения мимики с ее неисчерпаемым богатством, с точки зрения телесной
механики, слишком незначительны, чтобы принимать их в расчет.
Тем не менее лицо занимает весьма значительное место в режиссерской
практике Кулешова, начиная со знаменитых фильмов без пленки. Некоторые сцены
в них строятся на навязчивом показе лиц натурщиков. Вот, например, фрагмент
либретто фильма без пленки "Месть":
"12. Лицо клерка.
13. Лица двух.
14. Лицо машинистки.
15. Раскрытый шкаф. Клерк у шкафа.
16. Лицо клерка.
17. Лицо машинистки.
18. Лица двух" (222).
Эти характерные для Кулешова монтажные сюиты лиц, разумеется,
противоречат декларативному недоверию к лицу как органу выразительности. Как
же все-таки мыслит себе лицо в качестве такого органа Кулешов? Мне
представляется, что кулешовские лица можно разделить на две категории.
Первую можно обозначить как "лицо-маску", вторую -- как "лицо-машину".
Начну со второй категории, как наиболее полно выражающей утопию
кулешовской телесности. Лицо-машина -- это такое лицо, которое вопреки своей
анатомической норме ведет себя по законам механизированного тела натурщика.
Это, по существу, лицо, превращенное в тело-машину. Это лицо, работающее по
законам не свойственной ему телесности, воспроизводящее в своем "узком
диапазоне" работу рук и ног. Каждая составляющая такого лица превращается в
свободный механический орган. При этом свобода такого органа выражается в
его полной автономии от других "органов" лицевой выразительности.
Системность мимики нарушается таким лицом, и на месте традиционной
экспрессивной системности возникает делезовская псевдопричинность, случайная
связь чисто поверхностных телесных событий.
В книге Кулешова "Искусство кино" (1929) содержится характерное
описание функционирования лица-машины:
"С большой осторожностью следует переходить на работу с лицом.