И ночью старуха, многоизвестная Эвриклея, пришла к Пенелопе.
* * *
   Само собой, женихи проведали обо всем. Случилось это на третьем году Тканья. Рассказчик, позднейший перелагатель событий, согбенный под их грузом и потому взирающий на них как бы снизу, склонен думать, что они догадались обо всем еще раньше. Можно почти наверное предположить, что Эвримах, который отнюдь не был глупцом, да к тому же взгляд его еще обостряла капелька — не более того — ревности к Антиною, вызванной вихляющимися бедрами дочери Долиона в вообще всей ее соблазнительной особой, был первым из женихов и коммерсантов, кто докопался до истины. Очевидно, Меланфо шепнула об этом ему или своему брату, старшему козопасу Меланфию, а потом уже об этом проведали Антиной с Амфиномом. Однако можно не без основания предположить, что у них были свои причины разрешать Супруге канителиться: многим женихам уже надоело попусту терять время, хотя они и проводили его за чашами сладкого, как мед, или, наоборот, кислого, как живица, вина, за отменным угощеньем и в веселой компании. Ряды мужей, притязающих на Руку и Супружеское ложе, по мере того как Тканье затягивалось, без сомнения, редели. Весьма вероятно также, что многие из самых трезвых дельцов и наименее пылких женихов не стремились ускорить события и были отнюдь не прочь подольше попользоваться чужим добром, а потом жениться на другой женщине. Не исключено также, что многие из благородных женихов и героев втайне опасались, что Супруг, Долгоотсутствующий может возвратиться. Так вот, если нам будет позволено следовать такому ходу рассуждений, мы, пожалуй, можем высказать догадку, почему о том, что работа над Погребальным покровом затягивается, говорили совсем немного, да и то разве в шутку.
   Сыну приходилось выслушивать эти шутки за столом, где он печально восседал на месте Супруга. «Твоя мамочка, Мадам, Ее милость, твоя мудрейшая госпожа мамаша, — (и прочее в этом духе), — как видно, здорово постарела, и пальцы у нее не гнутся. А может, она так размечталась о будущем муже, что забыла про свое тканье?» Острота пользовалась успехом — смех плясал вдоль стен, вился вокруг колонн, кубарем катился за дверь, поднимался к потолку. Или острили так: «Почтеннейшая, Усердная так торопится, что позабыла про утОк?»
   Они знали все. Невозможно предположить, что она могла больше двух лет обманывать женихов — ну разве что самых глупых, но не всех же. Еще менее вероятно, чтобы она могла обмануть своих посетительниц, благородных дам, и слуг. Они разбирались в этом деле. Они знали, что в дюйме — от ногтя до основания пальца — помещается 500 нитей; плотность нитей основы была примерно 160 на дюйм. Работая не торопясь, благородная, добросовестная и старательная ткачиха может выткать 3 дюйма в день. Допустим, что ширина погребального покрова составляла 20 дюймов, или, как назовут их в позднейшие времена, 80 сантиметров; то, что станет трупом Лаэрта, когда старик, пережив нынешний всплеск цветущего здоровья, а может, и еще несколько подобных всплесков, отправится в Аид, предполагали запеленать в этот саван или, сшив два-три полотнища краями, обернуть его этой широкой простыней. Если Ткачиха ткала по 3 дюйма в день 300 дней в году, за два года она должна была наткать 1800 дюймов, иначе говоря, то, что удивленные и восхищенные потомки назовут 70 с лишком метров. Таким образом, уже в первый год она должна была изготовить от пятнадцати до восемнадцати, а может, и все двадцать саванов для Лаэрта. Рассказчик, слуга сюжета, может задать себе только один вопрос: «А что же думали дамы, посещавшие Пенелопу?»
   Они видели, что она ткет, видели, как уток пробирается сквозь нити основы и как тонкие нити добавляются к готовому полотну. Но при этом длина готового полотна, кусок пройденной утком основы, не увеличивается сколько-нибудь приметным образом. Когда не было дождей и стояла жара, ветер заносил в открытое окно волны пыли, а когда шли дожди и давление падало, в окно летела сажа из кухни и мегарона и оседала на Полотне. Оно становилось все темнее и темнее, по мере того как все медленнее наматывалась на навой готовая ткань. В городе давно уже передавали шепотом из уст в уста: «Она распускает Полотно!»
* * *
   Она его распускала. Поступку этому можно подыскать только одно пристойное толкование, которое и было принято впоследствии в школьных программах Афин [40], а позднее и в других местах: она хотела протянуть время. Однако Угадчик, Предположитель, Позднейший исследователь побуждений может допустить, что это еще не вся правда. Само собой, она хотела протянуть время. Часть ее женского существа была Копуньей, Стойкой в своей верности. Она повиновалась внутреннему голосу — даймону [41], сулящему Душевный покой; но этот внутренний голос был до странности похож на голос Эвриклеи. Эвриклея не говорила прямо: «Распускай ткань. Днем тки, ночью распускай, таким образом ты исполняешь обещание — ты ткешь! Но ты не давала обещания не распускать ткань. Ты обещала ткать, и ты ткешь. Ты не обманываешь, ты проводишь политику. Это часть твоего ремесла, твоих прав в качестве Царицы, в качестве Госпожи. Ты не уклоняешься от данного тобой обещания ткать, но ты распускаешь Тканье, чтобы не вступить в противоречие со своим долгом». Эвриклея не говорила ей: «Саботируй!» Эвриклея говорила: «Мне кажется, опять несколько ниток вышли потолще других. Простите мою дерзость, мои слепые глаза!» Ткачиха отвечала, что ей самой кажется: ткань неровная. Она имела право так думать. Она не была в этом убеждена, но для верности распускала ткань, чтобы погребальный покров для Лаэрта получился красивым и ровным. В качестве невестки она имела право спросить: «Разве он не достоин самого лучшего погребального покрова? Ведь он был когда-то первым из знатных мужей Итаки!»
   По ночам она вставала и распускала ткань. Лицо Пенелопы, лицо Сонной Ткачихи, было скорбным, она распускала частицу своей будущности, быть может, частицу Счастья, грядущего покоя рядом с новым супругом. Можно истолковать это и так.
   Но Эвриклея, покорная Эвриклея, всем старухам старуха, улыбалась в неверном свете коптящего факела. Не каждую ночь, но время от времени Ткачиха распускала ткань. Работа затягивалась, полотнище росло, но очень медленно.
   Как уже было сказано, они уличили ее на третий год.
* * *
   Однажды утром члены комитета явились к подножью лестницы в Гинекей — Пенелопа сошла вниз до ее половины.
   — Мадам, Ваша благородная милость — искуснейшая ткачиха, — начал Антиной, когда трое мужчин выпрямились после поклона. — Мы ни минуты не сомневаемся в прямодушии Вашей милости, но собрание единогласно поручило нам повергнуть к стопам Вашей милости один вопрос. Ваша блистательная милость может, конечно, отшвырнуть наш вопрос кончиком туфельки, однако в своей простейшей форме он звучит так: знает ли Мадам, что в городе идут разговоры, будто по ночам на ткацком станке разрушается та работа, которая сделана днем?
   — Я никогда не слышала таких разговоров, сударь, — сказала Пенелопа, и сказала чистейшую правду.
   — Мы хотим обратиться к Вашей милости с нижайшей просьбой, — продолжал Антиной и вместе с Эвримахом и Амфиномом снова склонился почти до земли, причем в поклоне этом была изрядная доля насмешки, даже издевки.
   — Я слушаю вас, — сказала она.
   — Поскольку, к счастью, здоровье почтенного Лаэрта, как это ни невероятно, судя по всему, улучшается и Погребальный покров, который для него предназначен и представляет собой, несомненно, очень большое, хотя, может быть, все еще недостаточно большое полотнище, вряд ли понадобится ему в ближайшие годы, мы решили просить Вашу милость поберечь свои силы и не губить за тканьем свою блистательную женскую красоту, а избрать одного из нас себе в супруги.
   — Я обещала сначала закончить Погребальный покров, — высокомерно возразила она. — Я привыкла держать свое слово.
   — Мы в этом не сомневаемся, — отвечал он, поклонившись в третий раз. — Мы просто хотели избавить Вашу милость от утомительной работы.
   — Я невестка Лаэрта, — возразила она.
   — Он ведет свой род от богов, быть может, ему суждено жить вечно, — сказал Антиной. — Наше заветное желание состоит в том, чтобы божественные ручки Вашей милости не утруждали себя такой работой, когда Ваша милость изберет себе в супруги одного из нас.
   — Я дала слово, — отвечала она, — и я его сдержу.
   — Знаем, знаем, — сказал он с откровенной ухмылкой. — Никто в этом не сомневается. Все вам верят, Мадам. Но, опасаясь, как бы тяжкая работа не сломила ясный дух Вашей милости, мы обсудили это дело с вашим достопочтенным отцом Икарием.
   И тут она поняла — о нет, она поняла это уже давно, — что они расставили ей западню, помогли ей попасть в западню.
   Она повернулась к ним спиной и поднялась на три-четыре ступеньки. Они были хорошо воспитаны, они не приняли это за знак немилости и продолжали ждать. А может быть, они даже наслаждались этой сценой, которая была творением их собственных рук, они ее сочинили и поставили.
   Когда она снова обернулась к ним, они склонились в поклоне, ожидая, что она скажет.
   — Сколько дней вы мне даете?
   Они поняли, что она будет торговаться.
   — Мы думали, десять, — заявил Антиной,
   — Да вы просто шутите, господа, — сказала она, засмеявшись. — Вы, право, большие шутники!
   — Мы все заждались, мы можем сойти на нет от любовного пыла, — сказал Антиной. — Сколько же дней предлагает нам терпеть Ваша милость?
   — Пятьдесят, — сказала она.
   — Самое большое — двадцать, — ответил Антиной.
   — Я могу согласиться на сорок, — ответила она.
   — Мы предадим тех, кто нам доверил эту миссию, но предоставим Госпоже двадцать пять дней сроку, — сказал Антиной.
   Она поняла, что достигла последней черты. Будь что будет, подумала она со смешанным чувством отчаяния и — что скрывать! — радости.
   — Тридцать дней, — сказала она.
   Они молча поклонились, но не ушли, пока она не поднялась на самую верхнюю ступеньку.
   И вот тут она перестала ткать.


Глава одиннадцатая. ПО ВЕТРУ И ВОЛНАМ


   Дул западный ветер, течение также стремилось к востоку. На погоду жаловаться было грех. Чтобы поддержать добрые отношения с высшими силами и выказать им благодарность, он громко сказал:
   — На погоду жаловаться грех.
   В первые часы он почти не двигался. Удобно расположился в своей клетушке и только держал кормило. Он прислушивался к журчанию, к неугомонному бульканью воды, обтекавшей его плот; чмокая и всплескивая у тупого носа, она, шепча, ластилась к бортам и наконец лопотала у широкой лопасти весла. Сперва он думал было оборудовать себе руль ненадежнее, покрепче, но это было дело долгое. А он спешил, что-то подгоняло его изнутри, словно все случившееся с ним за последние семь лет — то немногое, что случилось, — вдруг нагромоздило перед ним преграду, и ему надо пробиться сквозь нее, чтобы попасть на другую сторону, туда, где живут люди.
   — На погоду жаловаться грех, — сказал он и, щурясь, поглядел на утреннее солнце. Во второй половине дня оно должно оказаться у него справа.
   — На погоду жаловаться грех, — повторил он. Море было пустынно. Он знал, что жители северных и южных островов, а также скалистых, изрезанных глубокими бухтами побережий владеют быстроходными судами и совершают на них далекие путешествия. Может, и сейчас они странствуют по торговым и прочим делам, хотя время навигации на исходе. Они держат путь через пролив, который он оставил позади, к Стране Олова [42], к Берегу Туманов, в Атлантику, о которой мореходы рассказывают легенды. Обернувшись назад, он увидел, что Ее мыс уже скрылся, исчез за линией водного горизонта, но вдали вздымались горы Ее отца, облака окутывали их снежные вершины. Впереди и по сторонам простирались незнакомые или позабытые воды, но позади еще оставалась узенькая полоска мыслей, воспоминаний, и она тянулась за ним, подобная никогда не застывающему соку дерева, о котором ему когда-то рассказывали, растягивалась тонкими нитями, вязкой паутиной. Быть может, она скоро оборвется, и семь лет осязаемой действительности с ее скалами, долинами и нимфами канут в мир грез, в мир никогда не бывалого. Впереди лежала иная действительность, она еще только брезжила, это было то, чему еще предстояло случиться с ним самим и с тем миром смертных, к которому он держал путь.
   Однажды, когда на корабле, на котором он плыл, свободные гребцы менялись местами, один из них упал в воду и утонул — вспомнилось вдруг ему. Он видел перед собой его лицо. Тонувший кричал, захлебываясь, и, прежде чем ему успели прийти на помощь, пошел ко дну, оцепенев в судороге. Еще минута — и, если захочет, он вспомнит имя утопленника. Это был дурной человек. Теперь он в Царстве Мертвых, бессильная тень. Вообще-то говоря, теперь у меня там немало знакомцев, подумалось ему.
   Среди дня он поел жареного мяса и выпил несколько глотков воды. Легкий бриз равномерно и ласково дул в парус, похлопывая тентом, который он натянул, чтобы укрыться от солнца. Дул ветер все так же с запада, воду морщила только едва заметная рябь. Плот легко покачивался, изредка волна, всплеснув, орошала бревна и даже веревочные поручни. От разогретых солнцем бревен шел пар. Полулежа на скамье у кормила, он поглядывал снизу на мачту и парус: красное полотнище, наполненное солнечным светом и радостью ветра, празднично круглилось, выпячивалось навстречу будущему, точно живот сытого и полного надежд человека. Шкот он обмотал вокруг концов доски, прибитой к скамье, поскрипывали ремни — далекий отзвук минувшего, — поскрипывали уключины кормового весла. Он вздремнул, вздрагивая и просыпаясь, когда весельный ремень стягивал вдруг его руку. Дремал он много часов подряд. Когда Гелиос переместился к западу, он оттянул тент поближе к корме. Над ним с криком кружились чайки, они еще долго будут лететь за ним своим обычным маршрутом между большими островами и материком. По носу к югу проплыла стайка тунцов, он долго провожал глазами переливчатую полоску.
* * *
   — Я Антиклея, твоя мать, — сказала она.
   — Я это знаю, матерь, — ответил он высокопарным слогом. А в душе его все кричало: «Мама! Не уходи, не покидай меня, я так одинок у вас, в Царстве Мертвых!»
   — Ты должен дать мне испить жертвенной крови, сын мой.
   Он старался ей помешать. Он оттолкнул ее, и она растаяла в воздухе. Бесплотные тела теснились вокруг него и вокруг ямы с кровью жертвенного животного, он был окутан облаком мертвых. Он сидел посреди этого облака и защищал черную лужу.
   — Мы хотим пить, — твердило облако.
   Но эта жертвенная кровь принадлежала ему, это была кровь, которую он заработал, которую выиграл, маленькое черное озеро его побед. Он был хозяин этой крови, ее властелин.
   — Испить ее вправе только Прорицатель, — сказал он. — Только Тиресий, чтобы он мог возвестить истину.
   — Как ты пришел сюда? — спросил кто-то. — Как достиг врат Аида?
   Он не мог сказать, что умер, но не мог себя назвать и живым. Он не то умирал, не то рождался. Но он находился здесь, на самом рубеже.
   — Я отвечу в другой раз, когда пойму сам, — сказал он толпе теней. — А сейчас я хочу узнать будущее. И хочу узнать о том, что было.
   И тогда от облака отделился Тиресий и обрел человеческое лицо. Борода старика была человечьей, человечьими были его пустые глазницы, и его дрожащие руки были человечьими, когда он наклонился и, причмокивая, стал пить.
* * *
   Колесница Гелиоса проделала уже большой путь и спустилась ниже. Плот по-прежнему держался своего курса. Странник только смутно угадывал очертания островов и гористого материка на юге. Он снова поел и выпил разбавленного водой вина. Идя на нос к ящику с провиантом, он явственнее ощутил покачивание плота. Плот был всем его миром. Когда он сидел на скамье, разомлев после еды, ему вдруг пришла в голову мысль: если бы мне грозила морская болезнь, я бы уже захворал. Ведь сколько лет я не выходил в море. Он старался думать о море, о моряцком ремесле, он внимательно всмотрелся в парус, закрепил его, предоставив кормилу болтаться в воде. Он хотел быть готовым на случай, если ветер переменится. Но он не мог отделаться от воспоминания о своем сне. Не буду его толковать, думал он. А вслух сказал:
   — Ветер по-прежнему попутный. Отличная была сегодня погода. Просто отличная.
   Он взял курс на юго-восток и, освещаемый справа вечерним солнцем, направил плот ближе к берегу — ветер теперь дул с суши. Нынче ночью приставать к берегу не стану, подожду до завтра. Вершины гор сверкали белизной, потом стали красновато-желтыми, точно золото Пунта [43] или Крита, а потом темно-красными, и тут Гелиос опустился в море далеко позади. Ветер с суши похлопывал парусом, он снова повернул прямо на восток, в сторону мрака. По одной и целыми группами загорались звезды, он следил за их замысловатой игрой, как следил в те годы, что провел у Нее, медленно размещал в должном порядке лики богов и зверей на небесном своде. Впереди у него оказался Волопас, Воот, с яркой звездой на острие, указующем в море. Высоко над самой его головой раскинулись Шесть светил [44]. Он повернул плот, оставляя Большую Медведицу слева — здесь она и должна оставаться до самого конца его плавания. Открыв ларь, он достал шерстяной плащ: с приближением осенней ночи становилось прохладнее. Он поел мяса и выпил немного вина.
   Несколько часов он просидел почти не двигаясь. В левой руке было кормило, правая лежала на коленях. Время от времени он откидывал волосы со лба и плотнее укутывал плащом грудь и ноги. Сверху от паруса дуло.
   Еще, пожалуй, голова разболится, как в тот раз…
   Он стоял на гребне стены и смотрел вниз на улицы Трои.
   К вечеру они убили того младенца, Астианакса.
   Нет, это убил не я, думал он, его убила Война, это Арес убил всех. Мы были орудием на службе у Войны. Война могла пустить нас в ход для любой цели. Она могла пустить нас в ход для победы и для поражения, для того, чтобы брать города штурмом и хитростью и убивать детей.
   Он поднял кверху лицо. Светила на небосводе стояли так, как надлежало. На юге показалась луна, ее свет широкой золотой полосой лег на море, отсвечивая белизной на скалистом берегу. Ветер дул опять прямо с запада. Он широко зевнул, заглотнув воздух. Воздух наполнил грудную клетку, растекся по всему телу. Он вытянул ноги. В ушах гудело, голову тяжелила усталость. Он думал о том, каково должно быть там, в далеких краях на западе, за проливом, в стране Гесперид [45], в Испанских землях, в Стране Олова с ее туманными берегами, с ее приливами и отливами. Или еще дальше, на севере, на разлохмаченных берегах Бореева царства [46], которые знакомы ему только по легендам. Никогда ему их не увидеть, он уже слишком стар.
   Я никогда не смогу рассказать о своих приключениях, думал он. Никто не поверит, что это правда. До того, что случилось в Трое, все — правда. До той самой минуты, когда Агамемнон с Менелаем заспорили о возвращении домой, все — правда. А потом начинаются вымыслы. Надеяться, что мне поверят дома? Но меня самого для них, возможно, нет в живых. Вернее, жив тот, кто уехал, кого долго искали и ждали, — вот мой образ в их глазах. Но тот, кто вернется, для них вымысел. Если придется рассказывать о том, что было, надо будет насочинять побольше забавного и невероятного. И постараться не заглядывать в прошлое. Семь лет провел я у Нее. Провел в плену? Ну да, конечно, я был ее пленником, я не мог уехать, она меня не отпускала. Так сказать можно. Так можно объяснить. Ведь нельзя же сказать: «В течение семи лет я был пленником ее тела, ее плоти, ее аромата». Меня освободили — так сказать можно. Бессмертные пожелали вызволить меня из плена и вновь ввергнуть в политическую борьбу. И что-то, сидящее у меня внутри, глубже моего вожделения, в самой глубине моей мысли, говорит, что мне и полезно, и разумно возвратиться домой и вновь стать царем в Итаке. Если кто-нибудь начнет меня расспрашивать, я могу сказать: "Бессмертные освободили меняв. Но я не могу сказать: «Я хотел остаться у нее. Я не хотел свободы. На самом деле ей самой пришлось меня выпроводить». Зато можно сказать: «Я был пленником. А до того, как я попал к ней, чего я только не пережил! Необыкновенные приключения, господа! — и такие, и этакие». Но я не могу сказать: «Я побывал в Царстве Мертвых, в Царстве Безнадежности. И потом оказался у нее. И у нее нашел счастье. До того как попасть к ней, я побывал во всех Царствах Несчастья и Смерти, у границ Аида, в мире теней». «Ну и приключения, ну и небывальщина, — скажут они. — Но говори же? Как послушаешь, в каких ты побывал переделках, только руками разведешь! А ну-ка, осуши еще кубок вина и продолжай…»
* * *
   Мудрец из Фив отделился от облака теней, обрел лицо, проковылял вперед и склонился над лужей крови. Все его члены тряслись и скрипели, как сухие снасти. Он втянул в себя аромат смешанного с медом молока, сладкого жертвенного вина и белой жертвенной муки, рассыпанной по краям лужи, потом, придерживая свою длинную бороду, стал жадно пить.
   — Расскажи о будущем, Тиресий!
   — Спасибо, — сказал старик. — Кровь была отменная.
   — Да, я зарезал черного барана и черную овцу. А если ты расскажешь обо всем, что со мной случится, по возвращении домой я принесу тебе в жертву мою лучшую яловую корову.
   — Чудесная была кровь. Что ты хочешь знать?
   — Все, о мудрый муж из Фив.
   Старик, был польщен, белая борода его качнулась. «О мудрый муж из Фив» — он втянул в себя эту фразу, как жертвенную кровь.
   — Мм-гм-гм, — сказал он, беспомощно подняв кверху свое бесплотное, прозрачное, серое лицо, его туманные глаза были незрячи — в них не отражалось ничего, кроме крови и теней.
   — Собственно говоря, ты и сам все знаешь, разве не так, Странник из Итаки?
   — Знаю. Но я хочу подтверждения. Я хочу услышать это из твоих уст, которыми вещают сами боги.
   — Хо-хо-хо, — заклокотало в горле старика, когда он втянул в себя слова «которыми вещают сами боги». — Не стоит преувеличивать, — заскромничал он. — Что тебе надо подтвердить? И каким ветром занесло тебя в эту страшную дыру за пределами жизни смертных?
   Странник попытался объяснить это высокопарным слогом.
   — Я расскажу тебе, — начал он, — о том, как Она, бессмертная богиня Кирка, у которой я гостил вместе с моими спутниками, храбрейшими из храбрых героями, послала нас к пределам Аида, привела нас к самому Царству Мертвых, чтобы нас испытать. Она посадила нас на смоленый корабль. — (Я должен сочинить историю позабористей, подумал он лукаво, хладнокровно.) — Один из нашей компании, совсем еще зеленый юнец по имени Эльпенор, в последний день, что мы у нее были, напился пьяным, хотел забраться на крышу ее гостеприимного и уютного дома, но оступился на лестнице, упал и сломал себе шею. Такой вышел прискорбный случай. Но бессмертная богиня, чаровница Кирка, жившая в своей знаменитой, прекрасной усадьбе на волшебном острове Эя, была влюблена в юношу. Его телом она услаждала свое тело. Она пожирала его мужскую плоть своею женской плотью, выпивала его своими божественными очами. Но когда он упал с лестницы, оттого что слишком много выпил — а может, как знать, просто вообразил, что в силах разгуливать по воздуху, — ей нечем стало утолять голод своей плоти и жажду своих глаз. И гнев ее выгнул спину, подобно Льву с далекого побережья, подобно хищнику из заморских краев со страшной оскаленной пастью, сильными лапами и острыми когтями. И она, не долго думая, послала нас — меня и моих товарищей — сюда. Но мы знаем, что нам нельзя здесь оставаться. Мои товарищи ждут меня поодаль от границы Аида. А мне приказано вопросить мудрейшего из обитателей Аида о моей судьбе, о которой я, может статься, и сам кое-что знаю. Но я хочу, чтобы ты рассказал мне о моей судьбе, Тиресий. Мы переплыли реку на лодке, на которой мы можем вернуться туда, где течет земная жизнь. Можно считать, что мы умерли только на пробу.