Страница:
— Ты все наврал про Эльпенора, — сказал старый прорицатель из Фив. — Я умер уже так давно, что по воздуху чую, когда кто-нибудь лжет. Воздух начинает горчить. Мне надо немного выпить, чтобы прогнать вкус горечи во рту.
Он со скрипом наклонился и, громко чмокая, отлил несколько глотков крови. А потом, выпрямившись и слизнув капли с бороды, начал вещать. Предсказания хлынули из него неудержимым потоком, слетали с его губ, как пена, стекали с бороды, точно сгустки горькой, как сера, слюны.
— У тебя выйдет ссора с Солнцем, Странник. Стадо Гелиоса на Тринакрии — вот один из путей, которые приведут тебя к беде. Ты потеряешь всех своих товарищей и станешь самым одиноким существом на свете. А странствие твое все будет продолжаться, против воли придется тебе совершить странствие в самые глубины собственной души. Капля за каплей придется тебе испить кровь всех убитых тобой взрослых мужей и младенцев, и тебя будет воротить от ее вкуса. Все, кого ты поразил копьем, мечом, стрелой, кинжалом или дубиной, оросят тебя своей кровью. И она обожжет тебя, раб Ареса. Ты укроешься в объятиях женщины, в объятиях Былей и Небылиц, и, когда ты все забудешь, из недр твоей души и извне к тебе придет весть, которая снова напомнит тебе обо всем. Тебя призовут домой, когда тебе уже не будет хотеться домой. Такова твоя судьба.
— Я знаю, — отвечал он. — Я просто хотел подтверждения.
— Ты продан людям, ты в их власти, как и во власти богов. Да, ты во власти богов, и они прибегают к помощи людей, чтобы удерживать тебя в своей власти. Они связывают тебя кровью, ты будешь идти по колено в крови.
— Я знаю, — отвечал он. — Я просто хотел подтверждения. И что же, мне не суждено узнать счастья?
— Когда ты отставишь копье, меч и двуострый топор в самый темный угол, где они покроются пылью, возьми в руки весло с широкой лопастью и бреди, бреди, пока не набредешь на людей, которые не знают моря, — или, лучше сказать, на людей, которые никогда не солят свою пищу и которые слыхом не слыхали ни о краснощеких, окрашенных кровью судах, ни о черных смоленых галерах, ни о веслах, как на крыльях носящих корабль по волнам. И если ты встретишь человека, который спросит тебя, не лопату ли ты несешь на плече, отвечай: «Да, лопату» — и начни копать землю веслом. И тогда, быть может, ты найдешь счастье, быть может, Счастье зарыто в этом самом месте. И тогда, быть может, ты вырвешься из своего одиночества к тем, кто в поисках счастья вскапывает землю простой лопатой, а не пытается мечом и копьем откопать Счастье в теле других людей. Тогда, может статься, ты станешь другим человеком, совершенно новым, самым первым человеком новой породы.
— Я уже давно подумывал о чем-то в этом роде, — сказал он. — Но ведь, прежде чем пуститься в странствие через горы и степи в поисках земли для моей деревянной лопаты, я должен вернуться домой?
— Должен — понятие растяжимое! — отвечал скрипучий, как старая кожа, старик.
— Я хочу сказать: начинать ведь надо среди людей в том краю, что тебе знаком.
— Это меня уже не касается, — отвечал старик Тиресий. — Спасибо за кровь. Она была преотличная. Когда вернешься домой, не забудь про обещанную корову и жертвенную овцу. Здесь только одно утешение и развлечение — получить жертву. Сознавать, что богам приносят жертвы ради тебя. Что тебя помнят.
— А какой смертью я умру — когда я в самом деле умру?
— Ты сам знаешь. Во всяком случае, ты погибнешь не от руки Посейдона. Не море принесет тебе смерть.
— Я знаю, море меня не погубит, и все же мне еще много раз придется погибать на море. Я хотел, чтобы мне это подтвердили.
— Если ты будешь себя беречь, ты станешь толстым и жирным, — сказал старик, — И если не будешь слишком много размышлять обо всем, что с тобой приключилось, быть может, станешь счастливым. И умрешь незаметно, сам не заметив, как это случилось. Однажды ты очутишься здесь и будешь мечтать о том, чтобы для тебя творили жертвы, мечтать о том, чтобы испить жертвенной крови, — в точности как все мы.
И он растворился в толпе теней. Вдали слышался голос реки. Товарищи, ждавшие на берегу, стали его окликать. Он слышал, как в облаке теней, словно высохшие ремни, скрипят сухожилия старика. Из обители Аида потянуло холодом, неуютным сквозняком, скрипучим, как старческий ревматизм.
— Отличная сегодня будет погода, превосходнейшая, — громко сказал он. — Со смиренной благодарностью я приветствую тебя, Гелиос. Под твоим наклонным и благосклонным сводом продолжаю я свое приятное плавание. Я думаю о тебе, Солнце, при каждом биении моего сердца. Я обдумываю, какими изысканными жертвами почтить тебя при первом же представившемся случае. Как только сойду на берег после моего увеселительного плавания.
Слова эти оставили во рту тошнотворный привкус. Но нельзя же ему не полебезить перед ними, хотя у них, наверно, и времени-то нет его слушать. Он наклонился, зачерпнул пригоршню воды, потер ею лоб, она побежала по щекам, по уже затвердевшей от соли бороде. Вчера утром он в последний раз искупался у Нее в горячей бане. Запах всех благовоний, всех душистых масел уже выветрился. От меня пахнет пустынным морем, пахнет мореходом, и на языке у меня скоро останется один только вкус — ворвани. Он снял с себя хитон и умылся. Вода была свежая, не холодная, а прохладная, в ней еще держалась прохлада ночного моря на исходе лета. Он закрепил ремнем весло и нагишом прошелся по плоту, пощупал штаг, расправил парус, присел на ящик с провиантом и подкрепился, щурясь на рассветно-желтые, позолоченные Гелиосом снежные вершины на юго-западе и желтые скалы на юге. Перипл [47] и карту он держал в памяти. Он должен плыть вдоль берега до того места, где море к югу вдается в сушу широкой бухтой. Там он должен взять курс наискосок к Тринакрии, пройти вдоль ее южного берега, обогнуть южную оконечность ее треугольника, мысленно и въяве отвесив низкий поклон Гелиосу и многим другим Бессмертным, а потом идти на северо-восток, через могучее море ионийцев к островам у побережья Акарнании.
— Мне на редкость повезло с погодой, — громко сказал он.
Он со скрипом наклонился и, громко чмокая, отлил несколько глотков крови. А потом, выпрямившись и слизнув капли с бороды, начал вещать. Предсказания хлынули из него неудержимым потоком, слетали с его губ, как пена, стекали с бороды, точно сгустки горькой, как сера, слюны.
— У тебя выйдет ссора с Солнцем, Странник. Стадо Гелиоса на Тринакрии — вот один из путей, которые приведут тебя к беде. Ты потеряешь всех своих товарищей и станешь самым одиноким существом на свете. А странствие твое все будет продолжаться, против воли придется тебе совершить странствие в самые глубины собственной души. Капля за каплей придется тебе испить кровь всех убитых тобой взрослых мужей и младенцев, и тебя будет воротить от ее вкуса. Все, кого ты поразил копьем, мечом, стрелой, кинжалом или дубиной, оросят тебя своей кровью. И она обожжет тебя, раб Ареса. Ты укроешься в объятиях женщины, в объятиях Былей и Небылиц, и, когда ты все забудешь, из недр твоей души и извне к тебе придет весть, которая снова напомнит тебе обо всем. Тебя призовут домой, когда тебе уже не будет хотеться домой. Такова твоя судьба.
— Я знаю, — отвечал он. — Я просто хотел подтверждения.
— Ты продан людям, ты в их власти, как и во власти богов. Да, ты во власти богов, и они прибегают к помощи людей, чтобы удерживать тебя в своей власти. Они связывают тебя кровью, ты будешь идти по колено в крови.
— Я знаю, — отвечал он. — Я просто хотел подтверждения. И что же, мне не суждено узнать счастья?
— Когда ты отставишь копье, меч и двуострый топор в самый темный угол, где они покроются пылью, возьми в руки весло с широкой лопастью и бреди, бреди, пока не набредешь на людей, которые не знают моря, — или, лучше сказать, на людей, которые никогда не солят свою пищу и которые слыхом не слыхали ни о краснощеких, окрашенных кровью судах, ни о черных смоленых галерах, ни о веслах, как на крыльях носящих корабль по волнам. И если ты встретишь человека, который спросит тебя, не лопату ли ты несешь на плече, отвечай: «Да, лопату» — и начни копать землю веслом. И тогда, быть может, ты найдешь счастье, быть может, Счастье зарыто в этом самом месте. И тогда, быть может, ты вырвешься из своего одиночества к тем, кто в поисках счастья вскапывает землю простой лопатой, а не пытается мечом и копьем откопать Счастье в теле других людей. Тогда, может статься, ты станешь другим человеком, совершенно новым, самым первым человеком новой породы.
— Я уже давно подумывал о чем-то в этом роде, — сказал он. — Но ведь, прежде чем пуститься в странствие через горы и степи в поисках земли для моей деревянной лопаты, я должен вернуться домой?
— Должен — понятие растяжимое! — отвечал скрипучий, как старая кожа, старик.
— Я хочу сказать: начинать ведь надо среди людей в том краю, что тебе знаком.
— Это меня уже не касается, — отвечал старик Тиресий. — Спасибо за кровь. Она была преотличная. Когда вернешься домой, не забудь про обещанную корову и жертвенную овцу. Здесь только одно утешение и развлечение — получить жертву. Сознавать, что богам приносят жертвы ради тебя. Что тебя помнят.
— А какой смертью я умру — когда я в самом деле умру?
— Ты сам знаешь. Во всяком случае, ты погибнешь не от руки Посейдона. Не море принесет тебе смерть.
— Я знаю, море меня не погубит, и все же мне еще много раз придется погибать на море. Я хотел, чтобы мне это подтвердили.
— Если ты будешь себя беречь, ты станешь толстым и жирным, — сказал старик, — И если не будешь слишком много размышлять обо всем, что с тобой приключилось, быть может, станешь счастливым. И умрешь незаметно, сам не заметив, как это случилось. Однажды ты очутишься здесь и будешь мечтать о том, чтобы для тебя творили жертвы, мечтать о том, чтобы испить жертвенной крови, — в точности как все мы.
И он растворился в толпе теней. Вдали слышался голос реки. Товарищи, ждавшие на берегу, стали его окликать. Он слышал, как в облаке теней, словно высохшие ремни, скрипят сухожилия старика. Из обители Аида потянуло холодом, неуютным сквозняком, скрипучим, как старческий ревматизм.
* * *
Ночью он несколько раз засыпал, засыпал ненадолго, пробуждаясь от предупреждающих хлопков паруса. Ветры, дувшие с суши и с больших островов, встречались здесь, устремляясь на восток. Он переложил кормило слева направо и, внимательно вглядываясь в движущееся небо, заскользил по меняющей направление стрелке лунного света. Он проснулся снова, когда впереди начало вставать солнце, оно взметнуло южный и северный ветер, погнало их перед собой над далекими большими островами, встретило постоянный западный ветер, чуть взъерошило волны, заострило их гребни — серые, потом желтые, потом красные и, наконец, приобретшие синий дневной цвет. Он повернул плот так, чтобы колесница восходящего солнца была прямо перед ним. Чайки, морские ласточки и другие птицы покрупнее кружили над его сонной головой. Встав, он потянулся, справил нужду и поглядел на берег, который оказался много ближе, чем накануне.— Отличная сегодня будет погода, превосходнейшая, — громко сказал он. — Со смиренной благодарностью я приветствую тебя, Гелиос. Под твоим наклонным и благосклонным сводом продолжаю я свое приятное плавание. Я думаю о тебе, Солнце, при каждом биении моего сердца. Я обдумываю, какими изысканными жертвами почтить тебя при первом же представившемся случае. Как только сойду на берег после моего увеселительного плавания.
Слова эти оставили во рту тошнотворный привкус. Но нельзя же ему не полебезить перед ними, хотя у них, наверно, и времени-то нет его слушать. Он наклонился, зачерпнул пригоршню воды, потер ею лоб, она побежала по щекам, по уже затвердевшей от соли бороде. Вчера утром он в последний раз искупался у Нее в горячей бане. Запах всех благовоний, всех душистых масел уже выветрился. От меня пахнет пустынным морем, пахнет мореходом, и на языке у меня скоро останется один только вкус — ворвани. Он снял с себя хитон и умылся. Вода была свежая, не холодная, а прохладная, в ней еще держалась прохлада ночного моря на исходе лета. Он закрепил ремнем весло и нагишом прошелся по плоту, пощупал штаг, расправил парус, присел на ящик с провиантом и подкрепился, щурясь на рассветно-желтые, позолоченные Гелиосом снежные вершины на юго-западе и желтые скалы на юге. Перипл [47] и карту он держал в памяти. Он должен плыть вдоль берега до того места, где море к югу вдается в сушу широкой бухтой. Там он должен взять курс наискосок к Тринакрии, пройти вдоль ее южного берега, обогнуть южную оконечность ее треугольника, мысленно и въяве отвесив низкий поклон Гелиосу и многим другим Бессмертным, а потом идти на северо-восток, через могучее море ионийцев к островам у побережья Акарнании.
— Мне на редкость повезло с погодой, — громко сказал он.
Глава двенадцатая. АФИНА ПАЛЛАДА
Эвриклея перестала видеть сны, а может, просто транжирила сны, ее посещавшие, хотя они и были собственностью господского дома. Зато она стала замечать кое-какие мелочи, которых, как это ни странно, прежде не замечала. Так, например, она заметила, что Сын вырос за годы тканья. И сказала Хозяйке таким тоном, будто сообщала ей новость:
— Как бежит время!
— Что ты имеешь в виду, Эвриклея?
— Конечно, я всего лишь простая рабыня, можно сказать, ни думать, ни рассуждать не способна, я и говорить-то толком не умею, а слышу и вижу совсем уж из рук вон плохо — словом, старая карга, да и только. Но сегодня вышло так, что я села — совершенно случайно, на минуту, ни о чем таком и не помышляя, просто устали мои бедные больные ноженьки, — так вот, села я на скамью во внутреннем дворе и стала глядеть на всех, кто идет мимо. А в воротах стоял Телемах. Просто чудо как он вырос и возмужал. А ведь тому какой-нибудь год или два был совсем еще мальчонка.
— Я тоже это заметила, — выжидательно сказала Пенелопа. — Ну и что ты из этого вывела?
С тех пор как она перестала ткать, она стала чаще раздражаться, тем более что наблюдать за производством — прядильней и ткацкими — ей тоже теперь надоело.
Старуха испуганно замахала руками.
— Вывела? Я? Словно я могу делать какие-то выводы! Да я двух мыслей связать не могу, ну, две — еще ладно, но уж четыре или пять — никогда. Впрочем, если как следует поднатужусь, может, надумаю семь, восемь, от силы двенадцать мыслишек, да и то, само собой, не сразу, а с долгими промежутками.
— Что ты хочешь сказать? — холодно спросила Пенелопа.
— Говорят, Телемах стал держать речи, спорить начал и никому не уступает. Стало быть, он становится выдающимся деятелем.
— Чепуха, — отмахнулась Пенелопа.
— Как сказать, — упорствовала старуха. — Ему ведь не очень-то сладко приходится.
Тут Пенелопа разозлилась, во всяком случае, голос ее стал сварливым.
— Что ты там шамкаешь, шепелявая старуха? — спросила она.
— Конечно, я дура, — сказала старуха. — Совсем из ума выжила. Мне надо заткнуть рот, стянуть ремнями да еще и завязать его крепким узлом. А к слову, насчет узлов. В нынешние времена все меньше искусных, мастеров вязать узлы, теперь все за деревянными запорами, да медными крючками, да прочими хитростями гоняются, прежние обычаи им ни к чему, это, мол, все старье.
— То есть как это? — спросила Пенелопа уже дружелюбней.
— Лаэрт, бывало, вязал такие узлы, что никто, кроме него самого и (вздох) его сына, Многославного Долгоот-сутствующего, не мог их распутать. Научился он этому искусству то ли на Крите, то ли у финикийцев в Сидоне или Тире, или еще где-то. А от него научился его сын. А теперь что? Разве Телемах может завязать хоть один сколько-нибудь стоящий узел? Нет, нынешняя молодежь слишком мало ездит по свету. Видно, не знают они страсти к путешествиям. Когда я была молода…
— «В нынешние времена», «в нынешние времена» — только и слышишь, что «в нынешние времена» и как, мол, хорошо было в давние годы, — вырвалось у Женщины средних лет. — Тогда тоже, думается мне, не так уж весело жилось!
Эвриклея не стала утаивать своего мнения на сей счет и высказалась следующим образом:
— Само собой, многое ныне стало лучше. Взять хотя бы простую рабыню — такую, как я. Нынче я могу говорить с Вашей милостью совсем — ну или почти совсем — свободно. Мой шепелявый язык, мои шелудивые губы, мой каркающий голос вправе обратиться к Вашей милости. А в былые времена — фьюить! — голову с плеч, живот вспороли, сердце, печень и почки вынули, остальное в яму. Не успеешь и глазом моргнуть.
— Брр! Что ты несешь, — засмеялась Пенелопа. — Просто дрожь берет!
— Еще бы, конечно, это ужасно, — сказала старуха. — И все же, правду сказать, люди знали тогда, где набраться ума-разума. И, по моему глупому суждению, молодежь в ту пору разъезжала куда больше. Помню… нет-нет, имен называть не стану. Но только они, бывало, ездили и всякой пользе учились. Заезжали в гости к старым друзьям родителей — к примеру, на Большой земле. А теперь они только и делают, что сидят за столом или по двору слоняются, постреляют из лука, поплавают на лодчонке в бухте или в проливе и воображают, будто уже всю премудрость превзошли!
— Ты хочешь сказать, что Телемаху надо отправиться странствовать? — оборвала Хозяйка ее разглагольствования.
Старуха опять замахала тощими руками.
— Что вы, что вы, мне ли строить такие планы. Конечно, если Мадам считает… (Озаренная внезапной идеей.) А ведь это мысль, да ведь это просто замечательная мысль!
— Ты, конечно, уже успела с ним поговорить? — спросила Пенелопа.
— Я? Да как же я посмею? (Нерешительно.) То есть я встретила его во дворе и невзначай обмолвилась о том, что сюда прибыл по делам какой-то человек с Тафоса [48] и…
— Никаких странствий! — снова отрезала Хозяйка. — Телемах и странствия! Слыхано ли что-нибудь подобное! Да у него еще молоко на губах не обсохло. И к тому же он нужен мне здесь. Не смей внушать ему глупости!
Этого Эвриклея делать не стала. Но назавтра — а может, и в тот же самый день — она опять невзначай встретилась с Сыном во дворе и тогда уж не преминула спросить, не видел ли он человека, прибывшего с Тафоса.
Весьма вероятно, что старуха уже до этого успела пообщаться с человеком, который утверждал, будто прибыл с Тафоса. Во всяком случае, не дерзая вмешиваться в игру, затеянную с Телемахом самими богами, можно заподозрить, что это старуха привела чужестранца к воротам внутреннего двора однажды утром, когда женихи забавлялись метанием диска, а другие, сидя на бычьих шкурах, играли в кости, пока в доме готовили первую общую трапезу. Тафиец был высокий человек средних лет с мягкой светлой бородой, щегольски одетый, в белых поножах с коротким мечом и копьем. Со спины он очень походил на старика Ментора [49]. В нем заподозрили нового соперника — то ли жениха, то ли коммерсанта. Он пошел следом за остальными гостями, но остановился в прихожей. Сын уже сел за стол, но, увидев чужестранца, встал, вышел к нему и спросил, чего он хочет. Поведение Телемаха было необычным.
— Меня зовут Ментес с острова Тафос, правитель Ментес, — сказал незнакомец. — Я хотел бы поговорить с господином Телемахом.
— Это я, — сказал Сын.
Тафиец внимательно посмотрел на юношу, окинул его с головы до ног испытующим взглядом зеленовато-голубых глаз.
— Вы и в самом деле очень на него похожи, — заметил он.
— О ком вы говорите? — спросил Сын.
— О вашем отце, — ответил человек с Тафоса.
Губы Телемаха шевельнулись, словно он шептал какие-то слова, но только через несколько мгновений ему удалось сказать громко и внятно:
— Вот как, вы были с ним знакомы?
Человек, называвший себя тафийцем, кивнул.
Губы Телемаха снова шевельнулись, и снова это продолжалось несколько мгновений — может, он и шептал что-то, как знать.
— Вы окажете мне большую честь, если сядете за мой стол, — наконец произнес он и, приняв у незнакомца копье, повел его в зал. Он поставил копье — оружие редкой красоты с искусно выкованным наконечником и легким отполированным, блестящим древком, изукрашенным так, словно его сработала рука богов, — туда, где у столба возле двери стояли копья Долгоотсутствующего. Он подозвал слугу, и тот придвинул к креслу Телемаха еще одно кресло с высокой спинкой, покрыв его сиденье полотняным покрывалом.
— Садитесь, прошу вас.
Стали появляться женихи, поодиночке и группами, шумно рассаживались на своих обычных местах. Они косились на пришельца, но Телемах и не думал представлять гостя: у него вдруг появилась уверенность, что это его гость, его собственный.
Пришелец с Тафоса с любопытством озирался вокруг. Дочь Долиона с животом, еще заметней округлившимся, наверное уже семимесячным, стояла в углу поблизости от Антиноя, но, когда Сын и Гость сели на свои места, взяла кувшин с водой у одной из прислужниц и подошла к ним. Оба в молчании омыли руки, И пока на стол подавали кушанья — хлеб и мясо только что зажаренного борова, — они не произнесли ни слова. Телемах меж тем отрезал сочный кусок окорока, с которого капал жир, и положил его перед Гостем. Когда в кратере у дверей смешали вино и стали его разливать, Сын спросил:
— В долгое ли странствие собрались вы, правитель Ментес?
— Пожалуй, можно сказать, что да.
Тафиец улыбнулся, и лицо его стало вдруг молодым и мягким, почти женственным.
— Можно поговорить с вами так, чтобы нам не мешали?
Телемах обежал взглядом зал. За его спиной стояла весьма уже тяжелая дочь Долиона.
— Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо.
Она скорчила недовольную гримасу и отошла, сандалии сердито застучали по полу, тело рабыни извивалось, бедра зазывно покачивались, словно она воображала, что они еще могут кого-то соблазнить. Она встала рядом с Эвримахом, так близко, что ляжка ее касалась его локтя. Они зашептались. Потом Эвримах наклонился к сидевшему за соседним столом Антиною, теперь зашептались и они.
— Стало быть, вы знали моего отца? — спросил Сын.
— Мы встречались когда-то очень давно. Впервые перед Войной, а потом во время Войны.
— Вы путешествуете по делам коммерции?
— Да, — подтвердил незнакомец. — Я торгую металлом. У меня есть немного железа, и я рассчитываю обменять его на медь в городах на побережье, я намерен обогнуть Большую землю и морем добраться до Аргоса.
Здесь крылась какая-то ложь, но ложь, помеченная клеймом богов. Телемах вновь почувствовал, что не должен слишком назойливо расспрашивать Гостя, если не хочет принудить его лгать. На другом конце зала у самой двери добродушный певец Фемий заиграл на кифаре и запел. Кое-кто из уже захмелевших юнцов начал подтягивать во все горло, другие на них зашикали. Сын через стол наклонился к Гостю.
— Вы, конечно, слышали про здешние дела?
Тот, кто звал себя Ментесом с острова Тафос, кивнул.
— Если бы вы знали, как все это грустно, — сказал Телемах, он уже не был больше с ног до головы учтивым Хозяином, восседающим на почетном месте, он гораздо больше напоминал того, кем был прежде, еще совсем недавно, — заброшенного мальчика. Голос стал плаксивым, рот искривился, казалось, еще немного — и он распустит нюни. — И тянется это уже много лет. Они объедают нас с матерью и не ставят нас ни во что. Они и теперь ведут себя ничуть не лучше, хотя она дала им нечто вроде обещания. Через двадцать дней она остановит свой выбор на одном из них. Если только… Но нет, — сказал он, — в это я уже почти не верю. Не верю, что он вернется. Мы ждали слишком долго. Иногда мне даже кажется, что она должна поскорее решиться, чтобы положить этому конец. Да и мне самому уже пора начать.
— Что начать? — улыбнулся ему Гость с Тафоса.
— Жить собственной жизнью, — сказал Сын, уставясь в гладко обструганную столешницу.
Незнакомец вновь дружелюбно и внимательно посмотрел на него, а потом его зеленовато-голубые глаза оглядели зал. Некоторые из женихов уже напились пьяными — еще немного, и их вынесут или выведут из зала, а некоторые, пошатываясь, выйдут сами, чтобы успеть протрезвиться и снова быть в форме к вечеру; другие начали мериться силой, пригибая руку противника к столу, и среди всего этого шума пел Фемий — пел неохотно, подчинившись приказанию, но сохраняя мрачный вид. Исполнение его также было не из лучших.
— Знаете, что сделал бы на вашем месте я? — спросил Гость с Тафоса.
— Тут ничего не поделаешь, — сказал Сын, но все же поднял голову и стал слушать, прихлебывая вино.
— А вы не думали о том, чтобы пуститься странствовать? Странствовать и… ну, словом, странствовать?
— Иногда я об этом подумывал, — сказал Телемах. — Но я не знаю никого, то есть не знаю лично никого, к кому бы я мог поехать.
— Будь я на вашем месте, я созвал бы завтра утром Народное собрание и потребовал бы, чтобы все здесь присутствующие разъехались по домам, — сказал пришелец с Тафоса. — А ваша матушка могла бы уехать к своему отцу — его ведь, кажется, зовут Икарий? — и там ждать. А вы поезжайте в Пилос к старцу Нестору и спросите его, не знает ли он, где находится ваш отец; если не знает, поезжайте в Спарту к Менелаю. Если уж вы удостоверитесь, что вашего отца нет в живых, тогда возвращайтесь домой. И тогда ваша матушка может вторично выйти замуж — но в этом случае о свадьбе позаботится ее отец, или же…
Он осторожно огляделся. Дочь Долиона подошла ближе.
— Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо, — буркнул Телемах, не глядя ей в глаза.
Ее бедра поплыли в сторону. Теперь Эвримах и Антиной шептались с Амфиномом.
— Или же?
Телемах побледнел от волнения.
— Н-да… Слышали вы об Оресте [50], сыне Агамемнона? — спросил пришелец с Тафоса. — Слышали, конечно? Не так ли?
— Слышал. Но у меня нет людей, а их целая орава. И корабля у меня нет, так что мне не привезти воинов из других мест.
— Мне пора идти, — сказал пришелец с Тафоса. — Но я останусь в городе до утра. — Он наклонился к Телемаху. — Насчет корабля дело можно уладить. А вы не пробовали говорить… со сверстниками? Великие дела вершат со сверстниками. И вот еще что: я живу на постоялом дворе Ноэмона в гавани. Мой собственный корабль и команда ждут меня в бухте у восточной части острова. И еще одно. Я полагаю, ваш отец жив. Кто знает, может, он уже на пути к дому. Но вы должны вести себя так, будто он и не собирается вернуться. Вы должны вести себя так, словно вашей почтенной матушке осталось всего двадцать дней до выбора мужа.
Сын встал и проводил Гостя через весь зал, по-прежнему не представляя его окружающим. Ему казалось, что, уклонившись от обряда представления и вот так провожая своего Гостя, он уже совершает самостоятельный и важный поступок. Он взял стоявшее у стены копье и протянул его Гостю. Копье было такой прекрасной работы, что Телемах не удержался от вопроса, в котором была нотка хвастовства — он, мол, и сам в таких делах толк знает:
— Сработано на Крите?
— Неподалеку от него, — улыбнулся человек, уверявший, что прибыл с Тафоса.
Сын провел тафийца через оба двора. Потом постоял в наружных воротах, провожая взглядом Гостя, спускавшегося по городу к гавани. Тот шел, ступая легко и мягко, скользящей походкой богов. Его светлая тень золотилась на солнце.
К тому времени, когда Телемах вернулся в зал, Фемий затянул новую песню. Его накачали вином, и теперь он пел едва ли не героическим тенором. Пел он одну из старых, запетых песен о походе в Илион и о Войне, которыми Сына перекормили еще в детстве и отрочестве. Фемий всегда был дружелюбно настроен по отношению к приютившему его дому и часто вставлял в свои песни слова, прославляющие Супруга, Долгоотсутствующего, а в подпитии он и вовсе не мог остановить поток славословий: не было меры подвигам, совершенным ахейцами под стенами Трои.
Веселье было уже в самом разгаре.
Телемах вернулся на свое место. Он поднял кубок, поднес его к губам, но тут же решил: нет, сегодня ни капли больше! Он хотел показать свою силу, свою зрелость, показать, что он хозяин; сам того не сознавая, он старался подражать Гостю с Тафоса в его достоинстве, поведении и манерах. Он поставил на стол кубок и медленно — не резко, как разозленный или бессмысленно жаждущий проявить свою власть юнец, а с достоинством, как муж, как Гость с Тафоса (откуда бы, впрочем, Гость ни явился и кто бы он ни был), медленно поднял голову и поглядел на певца. Фемий орал, надсаживая глотку, к тому же кифара его фальшивила. Сейчас — нет, немного погодя Хозяин дома, полноправный Сын и Наследник откроет рот, сожмет в зубах приказание, насладится его вкусом и, если захочет, произнесет его вслух. Не исключено, что он захочет. Он еще не решил. Он может решить: хочу. А может решить: не хочу. Он человек свободный. Наконец он решил, что прервет безобразное пение. Сейчас он прикажет: «Замолчи, хватит драть горло, надоело. Ступай домой. Я хочу поговорить с этими господами».
Головы женихов повернулись к двери за его спиной, Телемах и сам повернулся и посмотрел в ту же сторону. В мегароне воцарилось безмолвие — один лишь Фемий продолжал нарушать тишину. Пенелопа, Супруга, Долгоожидающая стояла в дверях, за ней маячили Эвриклея и две перепуганные прислужницы. Они боязливо последовали за Хозяйкой, когда она переступила порог зала. Губы ее дрожали, набеленное лицо выражало не то гнев, не то скорбь. Быть может, это разыгрались нервы, а может, то была хитрость, маневр; так или иначе, губы ее дрожали, в глазах стояли слезы. Все растерянно уставились на нее, один лишь хмельной Фемий ничего не замечал.
…Поднял он меч и рубил, наш герой незабвенный, кровь ручьями текла, а он все рубил и рубил, головы с плеч, наружу кишки, вопль оглашает стены, и вы знаете все: Незабвенный наш победил! Спина у него могуче, чем у быка, и крепче критской бронзы его рука, и да будет ведомо всем, чем кончилось дело он победил, победил… он по…
— Молчать! — пронзительно закричала она. — Ты что, в этом доме не можешь петь о чем-нибудь другом? Я… я… Чего ради тебе вздумалось петь именно о Нем? Я запрещаю тебе петь!
У Телемаха заныло сердце от жалости к матери. И в то же время ему стало за нее стыдно. Он преисполнился сознания своей силы, жаждой власти, он должен был что-то сказать, и, прежде чем частокол зубов успел воздвигнуть преграду словам, у него вырвалось:
— Как бежит время!
— Что ты имеешь в виду, Эвриклея?
— Конечно, я всего лишь простая рабыня, можно сказать, ни думать, ни рассуждать не способна, я и говорить-то толком не умею, а слышу и вижу совсем уж из рук вон плохо — словом, старая карга, да и только. Но сегодня вышло так, что я села — совершенно случайно, на минуту, ни о чем таком и не помышляя, просто устали мои бедные больные ноженьки, — так вот, села я на скамью во внутреннем дворе и стала глядеть на всех, кто идет мимо. А в воротах стоял Телемах. Просто чудо как он вырос и возмужал. А ведь тому какой-нибудь год или два был совсем еще мальчонка.
— Я тоже это заметила, — выжидательно сказала Пенелопа. — Ну и что ты из этого вывела?
С тех пор как она перестала ткать, она стала чаще раздражаться, тем более что наблюдать за производством — прядильней и ткацкими — ей тоже теперь надоело.
Старуха испуганно замахала руками.
— Вывела? Я? Словно я могу делать какие-то выводы! Да я двух мыслей связать не могу, ну, две — еще ладно, но уж четыре или пять — никогда. Впрочем, если как следует поднатужусь, может, надумаю семь, восемь, от силы двенадцать мыслишек, да и то, само собой, не сразу, а с долгими промежутками.
— Что ты хочешь сказать? — холодно спросила Пенелопа.
— Говорят, Телемах стал держать речи, спорить начал и никому не уступает. Стало быть, он становится выдающимся деятелем.
— Чепуха, — отмахнулась Пенелопа.
— Как сказать, — упорствовала старуха. — Ему ведь не очень-то сладко приходится.
Тут Пенелопа разозлилась, во всяком случае, голос ее стал сварливым.
— Что ты там шамкаешь, шепелявая старуха? — спросила она.
— Конечно, я дура, — сказала старуха. — Совсем из ума выжила. Мне надо заткнуть рот, стянуть ремнями да еще и завязать его крепким узлом. А к слову, насчет узлов. В нынешние времена все меньше искусных, мастеров вязать узлы, теперь все за деревянными запорами, да медными крючками, да прочими хитростями гоняются, прежние обычаи им ни к чему, это, мол, все старье.
— То есть как это? — спросила Пенелопа уже дружелюбней.
— Лаэрт, бывало, вязал такие узлы, что никто, кроме него самого и (вздох) его сына, Многославного Долгоот-сутствующего, не мог их распутать. Научился он этому искусству то ли на Крите, то ли у финикийцев в Сидоне или Тире, или еще где-то. А от него научился его сын. А теперь что? Разве Телемах может завязать хоть один сколько-нибудь стоящий узел? Нет, нынешняя молодежь слишком мало ездит по свету. Видно, не знают они страсти к путешествиям. Когда я была молода…
— «В нынешние времена», «в нынешние времена» — только и слышишь, что «в нынешние времена» и как, мол, хорошо было в давние годы, — вырвалось у Женщины средних лет. — Тогда тоже, думается мне, не так уж весело жилось!
Эвриклея не стала утаивать своего мнения на сей счет и высказалась следующим образом:
— Само собой, многое ныне стало лучше. Взять хотя бы простую рабыню — такую, как я. Нынче я могу говорить с Вашей милостью совсем — ну или почти совсем — свободно. Мой шепелявый язык, мои шелудивые губы, мой каркающий голос вправе обратиться к Вашей милости. А в былые времена — фьюить! — голову с плеч, живот вспороли, сердце, печень и почки вынули, остальное в яму. Не успеешь и глазом моргнуть.
— Брр! Что ты несешь, — засмеялась Пенелопа. — Просто дрожь берет!
— Еще бы, конечно, это ужасно, — сказала старуха. — И все же, правду сказать, люди знали тогда, где набраться ума-разума. И, по моему глупому суждению, молодежь в ту пору разъезжала куда больше. Помню… нет-нет, имен называть не стану. Но только они, бывало, ездили и всякой пользе учились. Заезжали в гости к старым друзьям родителей — к примеру, на Большой земле. А теперь они только и делают, что сидят за столом или по двору слоняются, постреляют из лука, поплавают на лодчонке в бухте или в проливе и воображают, будто уже всю премудрость превзошли!
— Ты хочешь сказать, что Телемаху надо отправиться странствовать? — оборвала Хозяйка ее разглагольствования.
Старуха опять замахала тощими руками.
— Что вы, что вы, мне ли строить такие планы. Конечно, если Мадам считает… (Озаренная внезапной идеей.) А ведь это мысль, да ведь это просто замечательная мысль!
— Ты, конечно, уже успела с ним поговорить? — спросила Пенелопа.
— Я? Да как же я посмею? (Нерешительно.) То есть я встретила его во дворе и невзначай обмолвилась о том, что сюда прибыл по делам какой-то человек с Тафоса [48] и…
— Никаких странствий! — снова отрезала Хозяйка. — Телемах и странствия! Слыхано ли что-нибудь подобное! Да у него еще молоко на губах не обсохло. И к тому же он нужен мне здесь. Не смей внушать ему глупости!
Этого Эвриклея делать не стала. Но назавтра — а может, и в тот же самый день — она опять невзначай встретилась с Сыном во дворе и тогда уж не преминула спросить, не видел ли он человека, прибывшего с Тафоса.
Весьма вероятно, что старуха уже до этого успела пообщаться с человеком, который утверждал, будто прибыл с Тафоса. Во всяком случае, не дерзая вмешиваться в игру, затеянную с Телемахом самими богами, можно заподозрить, что это старуха привела чужестранца к воротам внутреннего двора однажды утром, когда женихи забавлялись метанием диска, а другие, сидя на бычьих шкурах, играли в кости, пока в доме готовили первую общую трапезу. Тафиец был высокий человек средних лет с мягкой светлой бородой, щегольски одетый, в белых поножах с коротким мечом и копьем. Со спины он очень походил на старика Ментора [49]. В нем заподозрили нового соперника — то ли жениха, то ли коммерсанта. Он пошел следом за остальными гостями, но остановился в прихожей. Сын уже сел за стол, но, увидев чужестранца, встал, вышел к нему и спросил, чего он хочет. Поведение Телемаха было необычным.
— Меня зовут Ментес с острова Тафос, правитель Ментес, — сказал незнакомец. — Я хотел бы поговорить с господином Телемахом.
— Это я, — сказал Сын.
Тафиец внимательно посмотрел на юношу, окинул его с головы до ног испытующим взглядом зеленовато-голубых глаз.
— Вы и в самом деле очень на него похожи, — заметил он.
— О ком вы говорите? — спросил Сын.
— О вашем отце, — ответил человек с Тафоса.
Губы Телемаха шевельнулись, словно он шептал какие-то слова, но только через несколько мгновений ему удалось сказать громко и внятно:
— Вот как, вы были с ним знакомы?
Человек, называвший себя тафийцем, кивнул.
Губы Телемаха снова шевельнулись, и снова это продолжалось несколько мгновений — может, он и шептал что-то, как знать.
— Вы окажете мне большую честь, если сядете за мой стол, — наконец произнес он и, приняв у незнакомца копье, повел его в зал. Он поставил копье — оружие редкой красоты с искусно выкованным наконечником и легким отполированным, блестящим древком, изукрашенным так, словно его сработала рука богов, — туда, где у столба возле двери стояли копья Долгоотсутствующего. Он подозвал слугу, и тот придвинул к креслу Телемаха еще одно кресло с высокой спинкой, покрыв его сиденье полотняным покрывалом.
— Садитесь, прошу вас.
Стали появляться женихи, поодиночке и группами, шумно рассаживались на своих обычных местах. Они косились на пришельца, но Телемах и не думал представлять гостя: у него вдруг появилась уверенность, что это его гость, его собственный.
Пришелец с Тафоса с любопытством озирался вокруг. Дочь Долиона с животом, еще заметней округлившимся, наверное уже семимесячным, стояла в углу поблизости от Антиноя, но, когда Сын и Гость сели на свои места, взяла кувшин с водой у одной из прислужниц и подошла к ним. Оба в молчании омыли руки, И пока на стол подавали кушанья — хлеб и мясо только что зажаренного борова, — они не произнесли ни слова. Телемах меж тем отрезал сочный кусок окорока, с которого капал жир, и положил его перед Гостем. Когда в кратере у дверей смешали вино и стали его разливать, Сын спросил:
— В долгое ли странствие собрались вы, правитель Ментес?
— Пожалуй, можно сказать, что да.
Тафиец улыбнулся, и лицо его стало вдруг молодым и мягким, почти женственным.
— Можно поговорить с вами так, чтобы нам не мешали?
Телемах обежал взглядом зал. За его спиной стояла весьма уже тяжелая дочь Долиона.
— Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо.
Она скорчила недовольную гримасу и отошла, сандалии сердито застучали по полу, тело рабыни извивалось, бедра зазывно покачивались, словно она воображала, что они еще могут кого-то соблазнить. Она встала рядом с Эвримахом, так близко, что ляжка ее касалась его локтя. Они зашептались. Потом Эвримах наклонился к сидевшему за соседним столом Антиною, теперь зашептались и они.
— Стало быть, вы знали моего отца? — спросил Сын.
— Мы встречались когда-то очень давно. Впервые перед Войной, а потом во время Войны.
— Вы путешествуете по делам коммерции?
— Да, — подтвердил незнакомец. — Я торгую металлом. У меня есть немного железа, и я рассчитываю обменять его на медь в городах на побережье, я намерен обогнуть Большую землю и морем добраться до Аргоса.
Здесь крылась какая-то ложь, но ложь, помеченная клеймом богов. Телемах вновь почувствовал, что не должен слишком назойливо расспрашивать Гостя, если не хочет принудить его лгать. На другом конце зала у самой двери добродушный певец Фемий заиграл на кифаре и запел. Кое-кто из уже захмелевших юнцов начал подтягивать во все горло, другие на них зашикали. Сын через стол наклонился к Гостю.
— Вы, конечно, слышали про здешние дела?
Тот, кто звал себя Ментесом с острова Тафос, кивнул.
— Если бы вы знали, как все это грустно, — сказал Телемах, он уже не был больше с ног до головы учтивым Хозяином, восседающим на почетном месте, он гораздо больше напоминал того, кем был прежде, еще совсем недавно, — заброшенного мальчика. Голос стал плаксивым, рот искривился, казалось, еще немного — и он распустит нюни. — И тянется это уже много лет. Они объедают нас с матерью и не ставят нас ни во что. Они и теперь ведут себя ничуть не лучше, хотя она дала им нечто вроде обещания. Через двадцать дней она остановит свой выбор на одном из них. Если только… Но нет, — сказал он, — в это я уже почти не верю. Не верю, что он вернется. Мы ждали слишком долго. Иногда мне даже кажется, что она должна поскорее решиться, чтобы положить этому конец. Да и мне самому уже пора начать.
— Что начать? — улыбнулся ему Гость с Тафоса.
— Жить собственной жизнью, — сказал Сын, уставясь в гладко обструганную столешницу.
Незнакомец вновь дружелюбно и внимательно посмотрел на него, а потом его зеленовато-голубые глаза оглядели зал. Некоторые из женихов уже напились пьяными — еще немного, и их вынесут или выведут из зала, а некоторые, пошатываясь, выйдут сами, чтобы успеть протрезвиться и снова быть в форме к вечеру; другие начали мериться силой, пригибая руку противника к столу, и среди всего этого шума пел Фемий — пел неохотно, подчинившись приказанию, но сохраняя мрачный вид. Исполнение его также было не из лучших.
— Знаете, что сделал бы на вашем месте я? — спросил Гость с Тафоса.
— Тут ничего не поделаешь, — сказал Сын, но все же поднял голову и стал слушать, прихлебывая вино.
— А вы не думали о том, чтобы пуститься странствовать? Странствовать и… ну, словом, странствовать?
— Иногда я об этом подумывал, — сказал Телемах. — Но я не знаю никого, то есть не знаю лично никого, к кому бы я мог поехать.
— Будь я на вашем месте, я созвал бы завтра утром Народное собрание и потребовал бы, чтобы все здесь присутствующие разъехались по домам, — сказал пришелец с Тафоса. — А ваша матушка могла бы уехать к своему отцу — его ведь, кажется, зовут Икарий? — и там ждать. А вы поезжайте в Пилос к старцу Нестору и спросите его, не знает ли он, где находится ваш отец; если не знает, поезжайте в Спарту к Менелаю. Если уж вы удостоверитесь, что вашего отца нет в живых, тогда возвращайтесь домой. И тогда ваша матушка может вторично выйти замуж — но в этом случае о свадьбе позаботится ее отец, или же…
Он осторожно огляделся. Дочь Долиона подошла ближе.
— Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо, — буркнул Телемах, не глядя ей в глаза.
Ее бедра поплыли в сторону. Теперь Эвримах и Антиной шептались с Амфиномом.
— Или же?
Телемах побледнел от волнения.
— Н-да… Слышали вы об Оресте [50], сыне Агамемнона? — спросил пришелец с Тафоса. — Слышали, конечно? Не так ли?
— Слышал. Но у меня нет людей, а их целая орава. И корабля у меня нет, так что мне не привезти воинов из других мест.
— Мне пора идти, — сказал пришелец с Тафоса. — Но я останусь в городе до утра. — Он наклонился к Телемаху. — Насчет корабля дело можно уладить. А вы не пробовали говорить… со сверстниками? Великие дела вершат со сверстниками. И вот еще что: я живу на постоялом дворе Ноэмона в гавани. Мой собственный корабль и команда ждут меня в бухте у восточной части острова. И еще одно. Я полагаю, ваш отец жив. Кто знает, может, он уже на пути к дому. Но вы должны вести себя так, будто он и не собирается вернуться. Вы должны вести себя так, словно вашей почтенной матушке осталось всего двадцать дней до выбора мужа.
Сын встал и проводил Гостя через весь зал, по-прежнему не представляя его окружающим. Ему казалось, что, уклонившись от обряда представления и вот так провожая своего Гостя, он уже совершает самостоятельный и важный поступок. Он взял стоявшее у стены копье и протянул его Гостю. Копье было такой прекрасной работы, что Телемах не удержался от вопроса, в котором была нотка хвастовства — он, мол, и сам в таких делах толк знает:
— Сработано на Крите?
— Неподалеку от него, — улыбнулся человек, уверявший, что прибыл с Тафоса.
Сын провел тафийца через оба двора. Потом постоял в наружных воротах, провожая взглядом Гостя, спускавшегося по городу к гавани. Тот шел, ступая легко и мягко, скользящей походкой богов. Его светлая тень золотилась на солнце.
К тому времени, когда Телемах вернулся в зал, Фемий затянул новую песню. Его накачали вином, и теперь он пел едва ли не героическим тенором. Пел он одну из старых, запетых песен о походе в Илион и о Войне, которыми Сына перекормили еще в детстве и отрочестве. Фемий всегда был дружелюбно настроен по отношению к приютившему его дому и часто вставлял в свои песни слова, прославляющие Супруга, Долгоотсутствующего, а в подпитии он и вовсе не мог остановить поток славословий: не было меры подвигам, совершенным ахейцами под стенами Трои.
Веселье было уже в самом разгаре.
Телемах вернулся на свое место. Он поднял кубок, поднес его к губам, но тут же решил: нет, сегодня ни капли больше! Он хотел показать свою силу, свою зрелость, показать, что он хозяин; сам того не сознавая, он старался подражать Гостю с Тафоса в его достоинстве, поведении и манерах. Он поставил на стол кубок и медленно — не резко, как разозленный или бессмысленно жаждущий проявить свою власть юнец, а с достоинством, как муж, как Гость с Тафоса (откуда бы, впрочем, Гость ни явился и кто бы он ни был), медленно поднял голову и поглядел на певца. Фемий орал, надсаживая глотку, к тому же кифара его фальшивила. Сейчас — нет, немного погодя Хозяин дома, полноправный Сын и Наследник откроет рот, сожмет в зубах приказание, насладится его вкусом и, если захочет, произнесет его вслух. Не исключено, что он захочет. Он еще не решил. Он может решить: хочу. А может решить: не хочу. Он человек свободный. Наконец он решил, что прервет безобразное пение. Сейчас он прикажет: «Замолчи, хватит драть горло, надоело. Ступай домой. Я хочу поговорить с этими господами».
Головы женихов повернулись к двери за его спиной, Телемах и сам повернулся и посмотрел в ту же сторону. В мегароне воцарилось безмолвие — один лишь Фемий продолжал нарушать тишину. Пенелопа, Супруга, Долгоожидающая стояла в дверях, за ней маячили Эвриклея и две перепуганные прислужницы. Они боязливо последовали за Хозяйкой, когда она переступила порог зала. Губы ее дрожали, набеленное лицо выражало не то гнев, не то скорбь. Быть может, это разыгрались нервы, а может, то была хитрость, маневр; так или иначе, губы ее дрожали, в глазах стояли слезы. Все растерянно уставились на нее, один лишь хмельной Фемий ничего не замечал.
…Поднял он меч и рубил, наш герой незабвенный, кровь ручьями текла, а он все рубил и рубил, головы с плеч, наружу кишки, вопль оглашает стены, и вы знаете все: Незабвенный наш победил! Спина у него могуче, чем у быка, и крепче критской бронзы его рука, и да будет ведомо всем, чем кончилось дело он победил, победил… он по…
— Молчать! — пронзительно закричала она. — Ты что, в этом доме не можешь петь о чем-нибудь другом? Я… я… Чего ради тебе вздумалось петь именно о Нем? Я запрещаю тебе петь!
У Телемаха заныло сердце от жалости к матери. И в то же время ему стало за нее стыдно. Он преисполнился сознания своей силы, жаждой власти, он должен был что-то сказать, и, прежде чем частокол зубов успел воздвигнуть преграду словам, у него вырвалось: