— Ее милость желает сделать заявление, — объявил дежурный председатель Антиной формальным, парламентским, хотя и несколько крикливым тоном — чувствовалось, что он нервничает.
   Она приступила прямо к делу.
   — Господа, — сказала она, — я вовсе не намерена каким бы то ни было образом оскорблять священные законы гостеприимства, вторгаясь в ваши, без сомнения, очень важные переговоры. Всем вам известны мои сокровенные мысли, — (тут она, конечно, прилгнула, уклонилась от истины), — не можете вы также не знать мои взгляды на религию и мораль.
   Ей нелегко давалась эта речь — ораторского навыка у нее не было. К тому же иногда при мысли об их молодости, об их искренней или неискренней тяге к ней, об их плотском к ней влечении и о другой страсти, которая сжигала их души, души скотоводов, земледельцев, морских разбойников, жаждавших прибыли и добычи, у нее перехватывало дыхание. Вот и теперь, начиная говорить, она посмотрела на всегда такого добродушного Амфинома, и голос ее упал, задрожал. Но все же она овладела собой настолько, что сумела красиво закончить свою речь.
   Вначале она описала свое положение — нам оно уже известно. Она рассказала им то, что они и сами прекрасно знали, а именно что Супруг ее покинул дом, чтобы участвовать в славном военном предприятии, что песни и молва рассказывают о нем как об одном из тех, кто был среди первых, когда надо было обмануть или сокрушить жестокого и злобного врага, что вот уже десять лет, как он пустился в путь на родину, но никто не знает, где он сейчас. Однако, заметила она, сообщений о его смерти не поступило. Но разговор сейчас не об этом, а о другой, быть может, более близкой кончине. Ее любимый свекор, почитаемый всеми Лаэрт, как им, наверно, известно, уже давно болеет. И, судя по всему, может умереть со дня на день. Когда-то она обещала этому замечательному и достопочтенному старцу выткать ему погребальный покров из полотна такого размера, чтобы он был достоин его благородного и почтенного тела, его замечательных, достопочтенных останков. И что же происходит теперь?
   Она выдержала рассчитанную паузу. Сидевшие за столами застыли, с торжественной миной глядя перед собой.
   А она стала говорить о Смерти, об Аиде, куда всем суждено сойти, о том, что может встретиться на пути усопшего, когда все его земные дела и заботы позади. Можно, к примеру, вообразить себе такую сцену: Лаэрт спускается в царство мертвых и встречает там много старых знакомцев — ну хотя бы кое-кого из отцов здесь присутствующих, старых друзей покойного с утесистого Зама, с поросшего лесами Закинфа или со сказочно богатого Дулихия, таких же необыкновенных героев, как он сам. И кто-нибудь из них скажет: «Я не узнаю тебя, старый оборванец». И тогда Лаэрту придется ответить так: «Наверно, это потому, что я не получил достойного одеяния, когда пустился в путь сюда, простившись с земной жизнью. Моя невестка обещала мне когда-то выткать погребальный покров, но, увы, не сдержала обещания». И тогда другие умершие герои решат, что у него скверная, лживая невестка. Но господин Лаэрт, быть может, возьмет ее под защиту и скажет: «Нет, тут не только ее вина. Она хотела ткать, но ваши сыновья, господа, ваши внуки и братья помешали ей, они наложили запрет на ткачество».
   И снова рассчитанная пауза. Гости еще больше помрачнели, с еще более виноватым видом уставившись в свои блюда и кубки. Те, кто был похитрее, Антиной, Эвримах и иже с ними, тоже приуныли — они видели, к чему она клонит, но не решались ее прервать. Добродушный Амфином глубоко опечалился. Они косились друг на друга, хмурили лбы и качали головами, так что тряслись и подпрыгивали челки.
   А она продолжала свою речь. Вот, мол, как обстоят дела. Придется Лаэрту отправиться в Аид в своей деревенской одежде или, чего доброго, нагишом. Ничего не поделаешь.
   Новая пауза. Антиной хотел было взять слово, но она, опередив его, продолжала:
   — Боги, которые столь мудро вершат судьбы смертных, примечая каждое жертвоприношение и каждый наш поступок, и слышат каждое слово, даже произнесенное еле слышным шепотом, наверно, решат, что это странный способ оказывать почести умершему, который во многих отношениях был подобен богам и происходил из рода, удостоенного благословения бессмертных. А богам, как и всем на свете, присуще здоровое и естественное чувство мстительности. Они не забывают зла.
   Женихи окраинных островов и даже некоторые горожане со страхом переглянулись. А на самых простодушных деревенских царьках просто не было лица.
   — И вот я спрашиваю, — заявила Пенелопа, — есть ли среди вас кто-нибудь, кто возражает против того, чтобы я выткала моему свекру Лаэрту погребальный покров и он спустился в Аид в подобающей ему одежде? Тот, кто желает этому воспрепятствовать, пусть встанет и заявит об этом, чтобы я могла назвать его имя моему свекру, которому зададут множество вопросов, когда он сойдет в славную обитель бессмертных героев, — закончила она с преувеличенной высокопарностью. Впрочем, она и в самом деле была взволнована, тут был не только наигрыш.
   Антиной открыл было рот, но снова его закрыл. Он был в ярости, но возражать не посмел.
   — Стало быть, я могу начать ткать, не откладывая?
   Теперь уже Антиной настолько овладел собой, что мог ей отвечать, но голос его срывался от злобы.
   — Мы вынуждены уступить вам, сударыня.
   — Тут медлить нельзя, — сказала она. — Он может умереть со дня на день.
   — Почтеннейшая, — сказал Эвримах, обратив к ней смуглое умное лицо с проницательными, дружелюбными глазами, — почтеннейшая, ваше поведение достойно всяческой похвалы. Но вы не забыли ваше обещание?
   — Я всегда исполняю то, что обещала, когда на то есть воля богов, — холодно отвечала она.
   — Простите, — сказал он, — я в этом ничуть не сомневаюсь, но, когда шерсть в прядильне придет к концу, вы должны будете выбрать одного из нас в мужья.
   Он сделал широкий жест, как бы собирая партию воедино.
   — Я всегда исполняю свои обещания, — повторила она и вдруг улыбнулась ему и Амфиному такой зазывной улыбкой опытной обольстительницы, что оба юноши покраснели. — Но как по-вашему, сударь, — обратилась она к Эвримаху, — должен мой свекор получить погребальный покров? Должен или нет?
   — Конечно, вы должны его выткать, почтеннейшая, — ответил он, слегка растерявшись. — Но я имел в виду другое: вы должны были дать ответ уже теперь, когда иссякнет пряжа и вы покончите с прежним тканьем.
   — Мне кажется, вы ничего не поняли, мой юный друг, — сказала она таким снисходительным тоном, что он снова вспыхнул — краска волной разлилась по молодому лицу.
   — Да нет же, — растерянно сказал он, — но…
   Она не ответила, только кивнула и прошествовала к выходу — Достойная, Многоопытная, Важная Дама.
   А они так и остались сидеть. Но едва она вышла, заговорили, перебивая друг друга.
   — По очереди, господа, прошу вас, по очереди! — крикнул Антиной, уязвленный, разъяренный.
* * *
   Слухи, которые далеко не всегда содействуют Славе, Чести или Добродетели, просачивались, словно из пористого кувшина, летали, точно стая спугнутых птиц, и тишком, шепотком прокрадывались повсюду. Днем они достигли города, к вечеру их знал уже весь остров, а несколько дней спустя о том, что произошло, знали во всем царстве на островах и на побережье Акарнании. Лидеры Партии Прогресса были взволнованы, обозлены, но было бы несправедливо утверждать, что все женихи, подлинные или мнимые, то есть те, кто явился в Итаку отдохнуть, повидать знакомых или просто пожить на чужой счет, огорчились. Все понимали, что политический маневр Пенелопы — многие угадывали, что рождением своим он обязан Эвриклее, — продлит время сватовства, а следовательно, и тунеядства; теперь уже методы, которыми оборонялась Супруга, были настолько ясны всем, что женихи предвидели: погребальный покров будет немалого размера. Самые разочарованные из женихов и самые обрадованные из прихлебателей — первые с кислой миной, вторые с плохо скрываемым ликованием — утверждали, что ожидание затянется на полгода.
   Остановленная прядильня и работавшие через пень-колоду ткацкие отступили на второй план — мастерские не играли больше политической роли и не влияли на ход событий. Всеобщее внимание сосредоточилось на Пенелопе и на льне.
   Она должна была ткать сама, дома, в своих Женских покоях. Встал вопрос о льне, о том, как его достать, и притом не откладывая, и диво, какой широкий отклик он породил. Первым доставить лен в кратчайший срок вызвался Антиной — лен можно было найти на Итаке. То же самое предложил Эвримах, а добродушный Амфином, предводитель женихов с острова сказочных богатств, с острова, обильного пшеницей, послал домой своего слугу и глашатая Москариона, чтобы тот доставил лучший лен либо с острова, обильного травой и пшеницей, либо еще откуда-нибудь — но побыстрее.
   В один прекрасный день лен доставили на Итаку, но Пенелопа сказала, что она поручила Эвриклее закупить лен нужного сорта на Большой земле и старуха уже за ним поехала. Таким образом, дело застопорилось. Когда сорок дней спустя Эвриклея наконец вернулась домой, выяснилось, что сначала она слегла в маленьком прибрежном селении в Элиде у своей новоиспеченной сестры, что в Акарнании оказалось трудно приобрести лен по сходной цене и все же он куплен и находится на пути в Итаку. Она также прикупила немного шерсти — почему бы теперь, когда деятельность мастерских никому не может причинить вреда или затянуть ожидание, не пустить в ход прядильню и ткацкие, дабы безделье не толкнуло опять на стезю порока служанок, бывших жриц и портовых гетер? Купленный между делом небольшой запасец шерсти оказался четырьмя огромными кожаными тюками, а десять дней спустя к городской гавани причалил корабль; он прибыл с южного берега Большой земли и доставил еще десять тюков шерсти — великолепный плод путешествия больной, подслеповатой и тугоухой старухи.
   Тут было замечено, что шерсть от долгого лежания портится, и потому девушек немедля засадили за пряжу, но оказалось, что в прядильне мало работниц и не хватает веретен. Взяли новых прядильщиц, выписали их с других островов, с Большой земли, а вскоре и ткацкие заработали полным ходом.
   А льна все не было. Лидеры Партии Прогресса роптали и неоднократно являлись к лестнице в Гинекей, но наконец лен и в самом деле прибыл с Большой земли. Пенелопа знала, в какой день его привезут. И когда крутобокий корабль, убрав паруса в проливе против Зама, на веслах вошел в городскую гавань, встретить его собралась большая толпа, словно это прибыл корабль, груженный золотом Аргоса [27], которое так охотно расписывала народная фантазия.
   А лен — оказалось, что он уместился в двух легких мешках или даже кульках. И когда их внесли в покои Хозяйки, Эвриклея, хоть и была подслеповата, обнаружила, что сорт льна не тот — грубый, плохо обработанный. В этот день в мегароне Долгоотсутствующего едва не вспыхнул бунт. Оно и понятно: ведь это не детей, не мальчишек обманули, надули самым жестоким образом, ведь это не младенцы чувствовали, как у них вырастают ослиные уши и длинный нос, — среди женихов было немало зрелых мужей и знатных особ. Некоторые объявили голодовку, другие напились до безобразия и затеяли драку во дворе возле Зевсова алтаря. Двух нищих выкинули вон, а одного из гостей родом с утесистого Зама снесли к гавани и на его собственном корабле отправили домой для погребения. Антиной грозился созвать на Рыночной площади Народное собрание, но все же не посмел — пришлось довольствоваться Советом старейшин, который состоялся в доме одного из местных женихов, пожилого морехода и торговца.
   Эвриклея шепнула словечко на ухо Хозяйке. Ей, видите ли, приснился сон о тетиве, которая лопнула, о крайней мере того, что может стерпеть тот, кто ожидает свадьбы, о богоподобном отроке, который приделал себе восковые крылья и пытался взлететь, но солнце растопило воск, и — чудное дело — отрока звали почти так же, как отца Ее милости, — Икаром. Что бы такое значил этот сон — она не возьмет в толк.
   — Ты хочешь, чтобы я их успокоила? — без обиняков спросила Пенелопа.
   — Я получше пригляделась ко льну, — сказала Эвриклея, близоруко уставившись на свои скрюченные пальцы.
   — Он, наверно, оказался не так плох, как мы вначале думали?
   — Вот именно, — подтвердила старуха.
   Супруга послала гонца в Совет старейшин объявить, что хочет говорить с депутацией. Немного погодя у подножья лестницы в Женские покои стоял Комитет троих.
   Пенелопа приветливо объяснила, что лен рассмотрели получше.
* * *
   Она пряла сама. И говорила и других поощряла говорить о том, насколько она отвыкла от такой работы и что от горя руки ее стали неловкими. К тому же ей приходится приглядывать за мастерскими, они должны давать изрядную прибыль, чтобы она могла принимать гостей, которые приходят и уходят, едят и пьют, оказывая честь ее дому. Женихи не мешали ей получать прибыль от руна овец, принадлежавших Долгоотсутствующему на Итаке и на других островах, они не мешали ей также продавать на материке шерстяную ткань и торговать шкурами и кожей. Они не мешали ей ни в чем, кроме одного — пытаться мешать тканью, главному тканью. Тканью с большой буквы. Она пряла в течение часа утром после причесывания и в течение часа после обеда. Пряжа была тонкая, из тонкого льна, царская пряжа, нарядная пряжа, и Пенелопа все время твердила о том, как медленно работают теперь ее руки, руки женщины, вообще-то в других делах весьма сноровистой, руки, которые с неторопливой важностью управлялись с веретеном и пряли нить.
   — Когда вы рассчитываете начать ткать, Мадам?
   Она отвечала:
   — Я ведь должна еще заботиться о сыне.
   Едва заметный, а для ныне живущих и вовсе незаметный взгляд, которым они обменялись со старухой Эвриклеей, когда темноликая и подобная кошке дочь Додиона шла по двору, содержал между прочим напоминание и об этом деле.


Глава седьмая. ПЛЕННИКИ


   Когда он увидел, как длинный смоленый корабль Вестника с пятьюдесятью гребцами, дав задний ход, вышел из бухты на веслах, ретиво всплескивающих воду, он отправился в долгую прогулку по узенькому полуострову, а потом поднялся в горы. Четверо оставленных Вестником стражей следовали за ним в некотором отдалении. Стояла прекрасная погода; когда судно, выйдя в открытое море, подняло парус, задул легкий западный ветерок: в солнечном свете парус казался кроваво-красным.
   Он пытался как-то разобраться в своих чувствах. Но это было все равно что сдирать корки с еще не зажившей раны: малейшая неосторожность — и она воспалится. Он старался представить себе нынешнюю Пенелопу, но у него ничего не получалось. Я ведь и сам уже старик, я тоже, думал он. Но всего мучительнее было думать о мальчике, чужом человеке, о молодом мужчине, о котором он не имел ни малейшего понятия. Что он собой представляет? Как говорит? Что у него внутри? И есть ли у него что-нибудь внутри? Вопросы оставались без ответа.
   Больше всего его удивляло то, что его охватила своего рода предотъездная лихорадка. Конечно, не та, что в юности, когда он впервые отправился на корабле в Пилос, в Лакедемон, а потом на Крит или когда он, злясь на то, что его принудили, и все же охваченный жаждой приключений, последовал за Агамемноном в Трою. Теперь он не мечтал о приключениях. Но он с интересом думал, каково будет вновь почувствовать под ногами палубу корабля — нет, пожалуй, это должен быть плот, — оказаться в море, ощутить его, повстречаться лицом к лицу с Посейдоном. А далеко на востоке лежит остров, и ему предстоит зашагать по его каменистому берегу, вскарабкаться вверх по склону и подойти к своему собственному дому. При этой мысли им овладевал страх — волнение, любопытство, сомнения и страх.
   За вечерней трапезой она дала ему отмолчаться. Поднося кубок к губам — а он подносил его часто, — он бросал поверх него в ее сторону осторожный взгляд. Она была хороша, отталкивающе хороша, притягательно хороша, холодна как лед, горяча и прекрасна. Вино навеяло на него угрюмую печаль.
   — Ты, конечно, хочешь отправиться в путь как можно скорее? — наконец молвила она.
   — Калипсо, — ответил он, — мне было хорошо с тобой.
   — Ты всегда был недоверчив, — отозвалась она. — Нет, нет, не спорь, я знаю. И в каком-то смысле я тебя понимаю. Ты потому и был подозрителен, что у тебя не было соперника.
   — Что-то я не пойму, — сказал он, неуверенно улыбнувшись, и потупил глаза.
   — Не стоит объяснять. Но ты был подозрителен, потому что считал, что я любой ценой хочу тебя удержать. Я была так одинока, отвержена Высокодержавным Семейством, вот ты и думал про себя: наконец ей удалось подцепить подходящего мужика, готового спать с ней каждую ночь, — теперь уж она его из рук не выпустит. Правда ведь, ты так думал? Я не спрашиваю, я уверена, что это так.
   — Все эти разговоры — игра ума, — сказал он. — Но во многом ты права. Да и как мне было удержаться от подозрений? Здесь нет ни одного корабля — только маленький челнок, чтобы плыть к Гроту, — ни одной настоящей лодки, ведь люди благородные рыбы не едят, а рабы могут ловить ее с берега. Никакого столярного инструмента, захоти я столярничать: в твоей усадьбе вообще нет никаких орудий, только столовые приборы да мечи, чтобы было чем убивать, на случай если явятся враги. Сама ты никуда не ездишь, просто потому что сама ты — пленница. А когда у пленницы появился пленник…
   — Теперь игру затеял ты, — сказала она. — Скоро ты отправишься в путь?
   — Как только у меня будет плот, чтобы держаться на волнах.
   — Странный ты, — сказала она. — Ты все время был странным, я чувствовала это каждую минуту, что провела с тобой. — Она перегнулась к нему через стол. — Я вижу, что у тебя на душе. Ты хочешь уехать, но боишься, что мир, в который ты вернешься, будет похож на тот, который ты оставил много лет назад. Или наоборот, что он изменился и ты не сможешь к нему приспособиться, не сможешь в нем жить. Здесь царит покой неизменности. Я могла бы сделать тебя бессмертным, как я сама, и ты мог бы жить долго, вечно. Но цена за это — вечная неизменность. А ты ее не хочешь. И еще ты считаешь своим долгом уехать. Прежде ты хотел остаться здесь, хотя никогда не заговаривал со мной об этом. Почему ты не уехал с Гермесом? Разве он не предлагал увезти тебя с собой?
   — Он не предлагал мне совершить вместе с ним путешествие, Калипсо, он просто хотел доставить меня из одного места в другое, как доставляют багаж или полезный рабочий инвентарь. Я рад, что не согласился. Теперь ты можешь сделать со мной все, что захочешь.
   — Я не вольна в своих поступках, — отвечала она. — Это я твоя пленница, я, дуреха! Это ты можешь сделать со мной, что захочешь. Если ты останешься, ты будешь виной тому, что меня постигнет кара за мою дурость. Если окажешь мне услугу и уедешь, ты растерзаешь мне сердце.
   — Очень уж высокопарно ты выражаешься, — сказал он с иронией.
   — Только так я и могу теперь высказать хоть толику правды! — возразила она запальчиво. — Я привязалась к тебе, Смертный! Сильно привязалась. Будь моя власть, я не отпустила бы тебя, если хочешь знать.
   — Будь моя власть… — сказал он.
   — Ну? Что тогда?
   — Не знаю. Каждый раз, получая приказ от Бессмертных, я чувствую, что не должен им повиноваться. И все же ничего другого мне не остается. Однако я могу задаться вопросом: «Хорошо ли они управляют миром?» Спросить я могу — они сами одарили меня способностью задавать вопросы. Но если я вздумаю ответить, меня постигнет кара.
   — Если ты дашь неправильный ответ, — заметила она.
   — Если извлечь правдивый ответ из собственного опыта, он никогда не будет правильным, Калипсо.
   — Но меня ты спросить можешь, — сказала она тогда. — Или я спрошу тебя: можешь ты править жизнью лучше, чем… или, скажем, править Морем, будь ты, к примеру, Посейдоном — я назвала имя наугад, — лучше, чем сам Посейдон? Можешь ответить просто «да» или «нет».
   — Могу, — сказал он. — Представь, что я ответил «да». Это только предположение. Я могу с таким же успехом ответить «нет». Но если я скажу «да», я должен прошептать это слово так тихо, чтобы он не услышал.
   — Подняться в нашей игре словами еще выше мы не смеем — сказана она
   — Не смеем, — подтвердил он. — Но вот что я скажу тебе: если это Зевс вложил мысль в мою голову, стало быть, это Его мысли. Но он вложил в мою голову не мысли, а способность мыслить. Он дал мне инструмент. И однако, сыграть на нем я могу лишь то, что могу, и ничего больше. Или можно сказать по-другому: он дал мне кубики, я могу складывать из них разные фигуры, но лишь в пределах возможностей игры. Можно сказать: тот, кто придумал игру, несет ответственность за ее возможности.
   — Тебя зовут Хитроумным, — сказала она
   — Я повидал немало людей и богов. — ответил он. — У меня большой жизненный опыт.
   — Отца богов не проведешь, дружок, — сказала она, оглянувшись по сторонам
   Старая рабыня-негритянка с толстыми лиловыми губами стояла у входа во внутренние покои.
   — Я никогда не пытался Его обмануть. Я — пушинка, покорная Его ветрам. Я пустая яичная скорлупка в Его руках. Мой опыт — Его дар. Но я полагаю, что Ему угодно, чтобы я использовал Его дар.
   — Ты полагаешь, что мог бы править миром? — снова напрямик спросила она.
   — Все мы так полагаем в иные минуты.
   — Ты полагаешь, ты мог бы править им лучше, чем Высокодержавный?
   — Этого я говорить не хочу, это богохульство, — сказал он, оглядевшись кругом. — Я мог бы ответить иначе: при моем жизненном опыте, при моем бездонном невежестве и безнадежной слепоте я правил бы миром по-другому. Без сомнения, по-другому. Кто мог бы править так, как Высокодержавный?
   Он снова жадно отхлебнул вина и взглянул на нее поверх кубка.
   — Мне было хорошо у тебя. Я вкусил здесь покой. И ты щедро одарила меня любовью. Мне хотелось бы раздвоиться, тогда одна половина осталась бы с тобой. Если в моей груди живет душа, если она трепещет в ней, подобно ветерку, парит вокруг сердца, часть ее останется здесь. Вместе с воспоминанием — моим и твоим. И я хотел бы иметь два тела: если бы одно из них было богаче мужской красотой, оплодотворяющей силой, я желал бы, чтобы это лучшее из двух тел осталось с тобой.
   — Мне хотелось бы иметь мужчину намного моложе, — сказала она и тоже выпила вина. — Я хотела бы, чтобы у него была твоя мужская оснастка и такое же тяжелое тело, и по ночам он был бы таким же страстным и так же искусно управлял этой страстью, да-да, искусно и умело, и чтобы у него был твой опыт и ритм, который присущ тебе, что бы ты ни делал — ходишь ли, говоришь ли, бодрствуешь или спишь со мной. Но я уже сказала: мне хотелось бы, чтобы он был намного моложе.
   — Сама ты не стареешь. В этом твоя женская сила, но в этом же твоя слабость как существа божественного, богоподобного, особы из семьи богов. Ты созреваешь, но стареешь лишь до той грани, которую положили Бессмертные: теперь ты ее достигла. Вернее, нет: ты стареешь, но стареешь медленно, стареешь душой, идя к мудрости, стареешь без конца. Ты будешь жить долго, до тех пор, пока живут боги, быть может, вечно. Когда я уже умру и меня сожгут и я обращусь в пепел или буду лежать в земле грудой костей, ты по-прежнему будешь сидеть здесь, и будешь такой, как сейчас, или почти такой же, только еще умнее, и будешь тосковать о своей молодости. Тогда, может быть, я стану твоей молодостью. И ты будешь мечтать о молодых мужчинах. И если пожелаешь, они придут, их доставят сюда, но проку от них не будет, потому что сама ты будешь зрелая и опытная. Зрелость и опытность отравляют горечью твое питье. Ты жаждешь, и тебе дают напиться, но напиток кажется тебе пресным.
   — Может, ты и прав, — сказала она. — Когда-то я знала меньше. И у меня было то, что смертные зовут счастьем. И все же и теперь я во многом схожа с людьми. Я могу грустить. Могу страдать. Но когда я грущу или страдаю, в ту самую минуту или минуту спустя, на грани между настоящим чувством, — (да, да, самым настоящим! — выкрикнула она), — между настоящим чувством и мыслью, сознанием, которое приходит вслед, я радуюсь тому, что могу страдать. А когда-то я радовалась по-другому, так, как радуются молодые, молодые смертные. Это было до того, как они сослали меня сюда и сделали богиней или полубогиней, вдовствующей в этой усадьбе.
   — И все же ты живешь жизнью смертных, — сказал он.
   — Да, жизнью смертных, в которой есть детство, юность и старение, но нет конца, жизнью вне пределов человеческого времени. А стало быть, это жизнь смертных в бесконечном времени Бессмертных богов, во времени таком долгом, что оно уже за гранью времен.
   — Калипсо, — сказал он, снова подняв кубок, и, сощурившись, поглядел на нее поверх кубка с любопытством, может быть, со страхом, а может быть, поддавшись ее чарам. — Почему ты не отступишься? Почему упорно тщишься удержать частицу твоей человеческой жизни в безграничном времени Вечносущих? Почему не уйдешь с головой в бессмертную жизнь, почему ищешь краткого смертного счастья и долгой печали смертных — ведь ты никогда не изведаешь их до конца, до самого дна?
   — А чего ищешь ты сам? — спросила она и, отхлебнув вина, залила им свое платье — она, как говорится на языке людей, была под хмельком, слегка перебрала. — Разве ты не ищешь счастья вечнорожденных богов, их жизни, их покоя?