Под скалой он обтер руки пучком сорванной травы. Камни по-прежнему отдавали тепло; ветер, пленник скал, оглаживая их голые стены, впитывал в себя частицу их тепла. Он отряхнулся, попрыгал на месте, чтобы вылилась попавшая в уши вода. Впрочем, воды в ушах не было. Просто отозвалось давнее воспоминание о попавшей в ухо воде. Он надел хитон и зашагал через кустарники к скалистому уступу, на ходу обтираясь тонким полотном одежды. Наверху он обул сандалии и стянул через голову влажный хитон. Со стороны островка послышались голоса.
   Их большой корабль подошел к самому берегу, в отблеске костра он различал его изящный контур. Всплескивали весла, взлетали с криком чайки. Они искали Ее на островке, а теперь приплыли сюда. Вот весла убрали, с грохотом сложили их, кто-то выкрикивал слова команды. Вот под килем заскрипел галечник — корабль подтащили к берегу. Он был узкий и длинный, из быстроходных, и темнее воды — смоленый корабль на пятьдесят гребцов. Вот заплескалась вода под ногами людей, идущих к берегу, теперь птицы закружились здесь.
   Он укрылся в кустах и, присев на корточки, стал ждать. Двое поднимались вверх по тропинке на противоположном склоне скалы, ощупью, шаг за шагом пробирались вперед. Бряцало оружие, один из путников был с мечом.
   — Впрочем, тебе, пожалуй, лучше остаться здесь присмотреть за матросами, — произнес молодой, чистый голос. — Если они захотят размяться, скажи, чтобы вели себя смирно. И не вздумали грабить. Сегодня ночью — никакого разбоя.
   — Слушаюсь, Трижды Высокочтимый.
   Трижды Высокочтимый поднялся на гребень и очертился на фоне неба. Первой показалась остроконечная шапочка с двумя выкроенными ушами — они висели наподобие ослиных. Короткие ножны сверкали в отблеске разведенного на островке костра. На нем были башмаки с высокими голенищами и поножи.
   Остановившись на гребне скалы, он крикнул вниз матросам:
   — Никаких грабежей! Помните! Если у него с собой вещи, пальцем их не трогать! Зарубите себе на носу! И не баловаться с огнем!
   Они что-то забормотали,
   — …чтимый.
   Пришелец поколебался. Потом снова двинулся вперед, сначала неуверенно, нащупывая дорогу ногой, но вскоре зашагал решительней, легкой поступью — шаги его были едва слышны.
* * *
   Он дал ему пройти немного вперед, прежде чем сам бесшумно выбрался из кустов на тропинку. Люди на берегу притихли. Он догадывался, кто они, вернее, он это знал, но притворялся, будто только догадывается. Убийствами они не занимались, во всяком случае, когда в их вылазках принимал участие сам Быстроногий, но удержаться и не прибрать к рукам чужое добро им было, наверно, так же трудно сейчас, как и в обычных случаях. Начальник, Вестник, был знаменит, они — известны, вполне возможно, что они прокрадутся через горы и доберутся до дома.
   Проклятые молоссы [5], вспомнил он бранное слово жителей Акарнании. Слово было похоже на годы — его отягчал груз воспоминаний, в которых он не хотел сознаваться. «Проклятые хапуги», — прошептал он в сторону берега. «Проклятые поджигатели», — прошептал он, сжал пальцами влажную ткань хитона и скривился в улыбке, в безобразной улыбке, пытаясь защититься от коварных воспоминаний. Проклятые стимфалы, подумал он, и тут же сразу: проклятые пиерийцы.
   И тогда слова, имена отпустили его, как отпустила судорога воспоминаний, сводящая горло в рыдании. Но минуту спустя память, найдя окольный путь, снова настигла его в роковой игре в прятки. Само собой, им известна пропасть такого, что он…
   Двадцать лет! Словно тебя хлестнули бичом по обнаженному сердцу.
   Он шел следом за Быстроногим. Побежал, пригнувшись, стараясь бежать легко, но чувствуя тяжесть во всем теле, свинцовость ног, усталость повисших рук. Он снова безобразно осклабился, наслаждаясь уродством гримасы, ища в ней защиты. Если Вестник меня опередит, он, болван, начнет препираться с нею, в тревоге подумал он.
   Поднявшись на гребень горы, он почти нагнал путника. Ступая теперь широко и уверенно, тот насвистывал. Вид у него был смешной, да-да, самый что ни на есть потешный, несмотря на весь его легендарно-божественный облик — в своей остроконечной шапочке с ослиными ушами он смахивал на варвара, на лицедея из далеких восточных стран.
   Вестник остановился и посмотрел вниз на дом и на широкую полосу света, льющуюся из дверей в оба двора.
   В доме шумели, пели, танцевали. Когда он окликнул Вестника [6], тот сразу перестал свистеть, поднял голову и быстро повернулся — сделал полный поворот кругом.
   — Высокочтимый!
   — В чем дело? — спросил Вестник.
   Ему пришлось откашляться, он весь точно оцепенел. Былая находчивость, хитроумие куда-то исчезли, он искал и не находил слов, помехой был и сам осипший голос.
   — Зачем вы сюда явились, Высокочтимый? — хрипло спросил он.
   — Фью-ю! — присвистнул Быстроногий. И шагнул ему навстречу. — Вот вы где! Так это вы крались за мной, господин Странник. А я думал…
   Луч света, взметнувшийся вверх, некстати лег на них, обнажая лица.
   — А вы думали, это один из воров [7], которых вы прихватили с собой, Высокочтимый? — спросил он со своей безобразной ухмылкой.
   Но Трижды Высокочтимый не обратил внимания на его слова. Он подошел еще ближе. В руке у него был кадукей — жезл вестника, он поднял его, словно желая подтвердить, что это не кто иной, как он.
   — Господин Капитан, — сказал он, и тело его заходило ходуном, как у кастрата или любителя мальчиков. — Дорогой господин Путешественник, господин… Адмирал! Вот вы где!
   — Ладно-ладно! — нетерпеливо пробурчал старший. — Говорите потише. Незачем повышать голос. Слух у меня хороший. Так чего вы хотите?
   — Да просто поболтать! — радостно рассмеялся Вестник. — Поболтать, чего ж еще. С вами. Ну и, само собой, с ней тоже. Вы догадываетесь, наверное, о чем.
   Странник помедлил с ответом. В глубине души он не мог решить, что же он должен чувствовать — злобу, праведный гнев или горе, должен ли он выказать легкую иронию или грубую издевку. Да и на голос свой он не мог положиться. Он с горечью чувствовал происшедшую в себе перемену. А тот стоял рядом, извиваясь всем телом, словно, к полному своему удовольствию, раскачивался на бельевой веревке, — этакий пустой хитон на ветру.
   — Кто вас послал сюда, Высокочтимый? — наконец с трудом выговорил он. — Если вы хотите меня о чем-нибудь спросить, я готов вам ответить, с условием, что вы не станете говорить с ней — с той, что там, в доме. Я глубоко почитаю згу даму, но в данную минуту она… да, я глубоко ее почитаю, и она оказала мне важные услуги…
   — Вот как, — сказал Быстроногий. — Она оказала вам важные услуги. В самом деле?
   Казалось, еще мгновение — и он лопнет под напором невысказанных слов, он опять завертелся на месте — видно, находил в этом отдушину.
   — Вот как! А мы полагали, что вы здесь пленник. Так полагали мы. Но, может, вы считаете, что вы в Доме Отдыха?
   До них доносился шум прибоя, бившегося в оба берега. Годы, думал он. Вот они рухнули на меня.
   — Если вы хотите передать мне привет или приказ, Высокочтимый, я прошу вас не откладывать.
   Тот продолжал извиваться.
   — Мне велено передать вам донесение, а ей, управляющей Домом Отдыха, — указания.
   — Я не хочу слушать никаких донесений, — грубо возразил он. — Меня они больше не интересуют. Поздно.
   Тот вытянулся вдруг во весь рост, едва ли не щелкнул каблуками.
   — Мне приказано сделать вам донесение, Генерал!
   — Кем приказано, позвольте спросить? — Но он уже знал кем.
   — Нужно ли его называть?
   — Нет, — устало ответил он. — Я выслушаю вас, Высокочтимый, если вы пообещаете отложить разговор с ней.
   Тот снова завертелся на месте. И помахал жезлом у носа бородатого.
   — Может, я и не стану ни о чем вам доносить, — заявил он, переменив тактику. — Может, я ослушаюсь приказа. Кто знает, что мне взбредет в голову, если я осержусь на вас, Адмирал. Может, это знаете вы?
   Странник вспомнил, что перед ним стоит Ненадежный, Лукавый. Он отступил на несколько шагов, словно позади него тьма была гуще. Годы, подумал он. Они снова рухнули на меня. И на этот раз мне от них не увернуться.
   — Выше в горах есть хижина, — сказал он как мог спокойно. — Пастухи укрываются в ней от дождя. Там можно поболтать. Пошли.
   И двинулся вперед. Легконогий почти неслышными шагами последовал за ним, вновь принявшись насвистывать.


Глава вторая. ОЖИДАНИЕ


   Дочь Долиона [8] шла, вихляя бедрами, извиваясь всем телом и подняв руки над головой, точно гляделась в зеркало, хотя зеркала поблизости не было. Но поскольку в доме было полно мужчин, ее груди и вихляющийся зад отражались в их глазах; впрочем, даже оставаясь наедине с собой, она все равно любовалась своим отражением в запахе своих благовоний, в собственной тени, и еще она видела свое отражение в голосах других рабынь, а в них звучала смесь зависти и восхищения.
   — Меланфо!
   — Да-а, Госпожа, — откликнулась она (она не сказала «Да, Госпожа», или «Да, Ваша милость», или «Да, Высокодостойная», или «Да, Высокородная», как говорили другие рабыни или светские дамы). — Да-а, Госпожа, — откликнулась она то ли вопросительно, то ли нетерпеливо, оттого что ей докучают, то ли обиженно, а может быть, даже снисходительно.
   Пенелопа ждала. Был час сооружения прически. Эвриклея, старая нянька и кормилица героя, уже успела, сменяя холодные и горячие полотенца, освежить кожу на ее лице. Старуха находила, что у хозяйки все еще прекрасный цвет лица, но девчонка с мелкими колечками завивающихся почти как овечье руно, черных, пахнущих маслом волос и со смуглой кожей находила, что «Высокодостойная» выглядит весьма увядшей. Причесывать госпожу было обязанностью Меланфо. Извиваясь змейкой, она скользнула в комнату и остановилась у самого порога.
   — Да-а, Госпожа.
   — Волосы, — приказала Женщина средних лет.
   — Да-а, Госпожа.
   Девушка втянула живот, насколько это было в ее силах, и мягкой поступью подошла к хозяйке, однако сандалии ее, совсем некстати, загромыхали по деревянному полу Женских покоев [9].
   — В будний день щеголяешь в сандалиях, — заметила Пенелопа брюзгливо.
   — Да-а, Госпожа, — ответила девушка, но теперь в ее голосе зазвучала ласковая, воркующая вкрадчивость.
   Она ловко работала проворными, мягкими молодыми руками. Сначала она расчесала длинные, роскошные, хотя и несколько потускневшие, темные волосы царицы, потом заплела их в три косы, которые уложила валиками. Над ухом она заметила седые волоски, которые ей было приказано вырывать, потому что Эвриклея видела уже не так хорошо, как бывало. Сегодня седых волосков оказалось три или четыре. Они были здесь и вчера, Меланфо могла бы вспомнить (если бы захотела вспомнить), что они появились уже дней пять-шесть назад, а может, и раньше — тому дней десять. Но она и сейчас не стала их трогать. Не меньше двух с левой стороны и еще несколько с правой. Пенелопа взяла зеркало и стала рассматривать свое измененное, искаженное бронзовой блестящей поверхностью лицо. Сама она ничего обнаружить не могла.
   — Лишних волосков нет? — спросила она, избегая уточнять, какого цвета эти лишние волоски.
   — Не вижу, — ответила девушка.
   — Посмотри еще раз! Это был приказ.
   Девушка наклонилась ближе к ненавистной шее, к ненавистному белому затылку, к ненавистным волосам карги средних лет. В окно она увидела одну из домашних кошек [10] — та шла через внутренний двор к воротам.
   — Вот один, — сказала она.
   — Только один?
   — Я вижу только один. Их уже давно не было, — мягко заметила она.
   Пенелопа немного оттаяла.
   — Хорошо, — сказала она. — Вырви его.
   Женщина средних лет зажмурилась и стала ждать. Она всегда боялась малейшей боли, всегда была неженкой, еще с юности. Она вскрикнула «ай!», прежде чем почувствовала укол. Вместе с седым волоском девушка вырвала темный. Когда Женщина средних лет повернулась к ней, темный волосок уже валялся на полу, второй Меланфо поднесла к глазам хозяйки. Та взяла его, грустно рассмотрела со всех сторон, обвила тонким колечком вокруг левого мизинца, потом, сняв колечко, скатала его в комочек. Ей хотелось истребить его, сжечь. Проглоти его и подавись, думала темноименная [11] дочь Долиона. Подавись своей гривой.
   Сейчас начнется допрос. Она угадывала это, чуяла безошибочным чутьем. Допрос всегда начинался перед тем, как Женщина средних лет сменяла утреннюю кофту на домашнее платье. Старуха Эвриклея большую часть сплетен выкладывала ей чаще всего перед тем, как наступал час причесывания, — садилась на край кровати и все утро нашептывала и хныкала. Господи, вот страшилище! — подумала дочь Долиона с такой страстью, что даже испугалась вдруг, как бы не услышали ее мыслей.
   Серая, тощая, остроглазая, хотя частенько и подслеповатая старуха с увядшей, высохшей грудью, жилистой шеей и вздутыми на руках венами (таким взглядом сквозь презрительное отвращение молодости глядела на нее девушка) кашлянула.
   — Подойди ближе, Меланфо, — сказала Женщина средних лет.
   Девушка сделала несколько шагов вперед и стала перед хозяйкой чуть поодаль. Она изготовилась к бою, то есть тряхнула короткими кудряшками, невинно повела белками больших глаз, как на грех испещренными сегодня красными прожилками, облизнула губы и улыбнулась широкой, ласковой улыбкой. В улыбке притаился страх.
   — У тебя невыспавшийся вид, девчонка.
   — Как будет угодно Благородной госпоже.
   — Ты плохо спишь по ночам?
   — Нет, Госпожа, — ответила девушка, и ответила правду: она спала как убитая, когда ей давали уснуть. Теперь она таращила глаза, чтобы подчеркнуть, какая она свежая и бодрая. Переводя взгляд от губ Хозяйки к ее лбу, корням волос, ушам и подбородку, она короткими рывками поворачивала голову из стороны в сторону. Она прислушивалась к звукам, доносившимся снизу из большого зала [12] и со двора, готовая умчаться с неописуемой живостью и неслыханной свежей бодростью. Живот она втянула так глубоко, как только могла. Как раз на ее живот и уставилась Пенелопа.
   — Это что, Эвримах, я не ошиблась?
   Девушка выдохнула некий бодрый звук, который мог означать «да», но мог и ничего не означать. Она не смела опустить глаза, но лицо ее стало еще смуглее.
   — И Антиной тоже?
   В голосе Пенелопы совсем не осталось равнодушия средних лет, в нем появилась неуверенность. Она подняла глаза, но избегала встречаться взглядом с рабыней. Она глядела на буйные черные негритянские волосы, на рывками поворачивающуюся шею, на округлую молодую грудь, которую скоро будет сосать младенец, — взгляд быстро скользнул по талии, по животу. Девушка поостереглась выдыхать «нет»: в этом слове была правда, но она ведь боялась другого имени.
   — Путаетесь с кем ни попадя, — безмятежным тоном сказала Пенелопа. — Само собой, я ничего об этом не слыхала, это ниже моего достоинства, ниже моего положения, моим ушам не пристало слушать и слышать о подобных делах. Но мне нашептывают об этом — ничего не поделаешь, приходится кое-что знать. Шныряете тут по ночам, валяетесь с ними, когда они напьются так, что не могут добраться до дому или до постоялого двора [13]. Я знаю об этом, но единственный ответ, до которого я могу снизойти, единственное, что я могу заметить, если преклоню свой слух к подобным разговорам, если снизойду до подобных нашептываний, — это что я решительно не одобряю подобного поведения. Так кто же это, один Эвримах?
   Проклятая наушница, подумала девушка и метнула взгляд так далеко, что перечеркнула им Эвриклею.
   — Да, — ответила она внятно, четко, хотя и не совсем правдиво.
   — А что, Антиной очень сильно буянит?
   — Не знаю, — бойко и бодро ответила девушка, — Не знаю, что Ваша милость изволит называть буйством. Но говорит он громко, они ведь все время спорят о разных разностях, мне в них смыслить не положено, поскольку я здесь играю роль рабыни. — (Она сделала ударение на слове «роль».) — Но говорит он громче других.
   Увидя, однако, как лоб царицы, лоб Женщины средних лет потемнел и на него набежали морщины, она сказала, выдохнув, а потом упоенно втянув в себя воздух:
   — Многие находят, что у него необыкновенно красивый голос.
   Морщины сбежали с лица Женщины средних лет — с лица, по мнению девушки, старого и увядшего.
   А еще считается красавицей, твердят правдивыми голосами, будто она красавица, насмешливо подумала дочь Долиона. И тут же снова испугалась, что ее мысли будут услышаны. Она сделала выдох, потом вдох, чтобы придать интонации плавность.
   — Огорченный Высокочтимым отсутствием госпожи, он громко требует ее Высокочтимого присутствия, — сказала она, дважды поклонившись хозяйке.
   На губах Женщины средних лет появилась улыбка (ей-же-ей, она была хороша), по лицу скользнул отблеск восходящего Гелиоса, отстраняясь, она мотнула головой:
   — Поди прочь, дуреха.
* * *
   Когда упрямые сандалии — чем дальше они удалялись, тем упрямее становились — отстучали по верхней прихожей, потом по ступенькам Гинекея, а потом и по прихожей внизу, удалившись на такое расстояние, откуда Меланфо уже не могла подслушать, Высокородная госпожа обернулась к Эвриклее. Взгляды их встретились в полном взаимном понимании, которое ни разу, однако, не нашло выражения в словах. Старуха могла истолковать взгляд, как ей было угодно, и она толковала его безошибочно; но она была воспитана во времена политических бурь — именно тогда отец Долгоотсутствующего, Лаэрт, привез ее на здешний остров. Подслеповатость, которая, во всяком случае отчасти, была притворной, иногда странным образом мешала ей, по ее уверениям, понять, что ей говорят; зато нападавшая на нее по временам наигранная близорукость охраняла ее от падения в одну из близлежащих ям, куда случалось угодить тем, у кого глаза были слишком острые и дальнозоркие. Участвуй Эвриклея открыто в государственной или городской политике, она без труда могла бы стать премьер-министром или, скажем, министром информации, министром финансов, а не то народным комиссаром. Но тут мы вступаем в область догадок. В нынешнем же своем положении, занимаемом ею вот уже более двадцати лет, Эвриклея осуществляла — быть может, не столь незаметно и тайно, как казалось ей самой, но зато весьма целенаправленно — государственную деятельность, охватывавшую все области общественной и политической жизни на Итаке, и влияние ее, оказываемое путем нашептываний, незаметных подталкиваний, покачивания головой, хмыканья, подмигиванья, покашливанья, пошаркиванья, распространялось на всю группу островов [14] от Левкады и Дулихия до Зама и Закинфа и даже на Большую землю. Преувеличивая самую малость, лишь на столько, сколько необходимо, чтобы придать некий таинственный масштаб ее личности, можно сказать, что ее подслеповатые глаза с удивительной зоркостью блюли экономические и политические интересы хозяев на ближайшей части материка — в Акарнании, где Семейство держало крупный рогатый скот для откорма на тучных пажитях. Влияние ее, влияние тайное, достигало даже и более отдаленных мест. Но если бы кто-нибудь посмел намекнуть ей на это, она сложила бы свои старческие, с набухшими венами руки на иссохшей груди и сказала бы примерно следующее: «Не понимаю, о чем вы? Это я-то, жалкая, несчастная старуха?» А может, и так: «Уж коли я вздумала бы хвастаться, я сказала бы, что я первая из придворных дам. Но на самом-то деле, сами видите, я всего лишь престарелая Старшая кормилица и бывшая нянька, которую Госпожа время от времени удостаивает разговора». Однако факт остается фактом: вовсе не у Госпожи, а у Эвриклеи были агенты и доносчики на всех окрестных островах, да и на Большой земле, и кто знает, где еще.
   Итак, взгляды их встретились, когда на лице Женщины средних лет еще не угас отблеск кокетливой улыбки — улыбки, рожденной процедурой причесывания и вообще утреннего туалета, улыбки, которая говорит о том, что впереди день, могущий оказаться наполненным или хотя бы приправленным приятными событиями. Пенелопа была женщиной опытной. Она изведала и наслаждение жизнью, и одиночество, но еще не дошла до того рубежа, до какого добралась старуха, — по ту сторону наслаждения, до равнодушной покорности или до хладнокровного, решительного и — в известной мере — безличного и бескорыстного действия. Но о том, что воля к действию у Пенелопы была, свидетельствовали подбородок, очерк губ, а также светло-карие глаза, которым морщинки вокруг них придавали испытующее выражение. Она была благовоспитанная и в то же время очень практичная дама, а вовсе не полубогиня — роль, весьма популярная у высокородных бездельниц на Большой земле и даже на островах и отчасти порожденная распространением сектантства [15] и разъездными его проповедниками. Она была рачительная хозяйка. Кажущаяся леность ее средних лет тела отнюдь не оспаривала этого впечатления, а лишь усугубляла его. Держалась она весьма уверенно, но сведущий психолог тотчас распознал бы в ее уверенности личину. Она вела себя соответственно своему положению, но внутренне чуть заметно усмехалась над своей ролью хозяйки усадьбы на маленьком острове. Поглядев на ее лицо, нельзя было не признать, что Эвриклея, служанки, рабыни, гости в нижнем зале и пастухи бесспорно по справедливости, с полным основанием называли ее Госпожа, Мадам, Ваша милость, а не Княгиня или Царица. Часто говорили еще — Супруга, и хотя супруг, в том числе покинутых, на островах хватало, понятное дело, Супругой, самой первой из всех, была она. И если современный перелагатель событий, их прислужник, преобразующий, раздувающий или преуменьшающий их, подручный высокопоставленных богов и нижестоящих людей, изустно или в записях на восковых табличках утверждает, что Пенелопа, сохраняя достоинство царицы островного государства, вовсе не желала пользоваться блеском этого титула, в этом нет никакого противоречия. Она была царевной по рождению, с точки зрения политической практики она была царицей, супругой правителя государства, но было бы смешно, если бы к ней обращались «Ваше величество», да никто таких попыток и не делал. Царевича, Телемаха, также звали Мальчонка или Сын, это указывало на его общественное положение и в то же время выражало скрытое презрение к подхалимству и принятым на материке титулам. Ваше высочество, Votre Altesse, Durchlaucht и тому подобные обращения звучали бы комично в будничной жизни обитателей Итаки, занятых разведением свиней, овец и коз. Но никто ни на минуту не забывал, что она Госпожа и Супруга, первая дама на островах [16], и даже если она самолично пряла и ткала ради собственного удовольствия, а также ради прибыли или принимала участие в стрижке овец и доила корову или козу, это был не только практичный поступок, но и ритуал: благословение, милостивое поощрение труда, признание ценности трудовых рук, трудовых мышц — самого труда.