…новой высокой волной, и тогда над гребнями волн, над их вскипающими пеной зубцами ему послышался чей-то зов. Воспоминание об этом зове застряло в нем, и, когда он снова рухнул вниз, кто-то, кто также был им, понял, что он почти уже пробудился в пятнистом свете, отбрасываемом Гелиосом, который стоит наверху стены в Илионе и посылает в него стрелы, быстрые острые стрелы, какими он, тот же самый Гелиос, расстрелял кормчего на корабле, на котором давным-давно Нестор или давным-давно Менелай, а может, кто-то еще давным-давно плыл не то в Трою, не то из Трои, — и он попытался крикнуть: это же я лежу здесь в тепле материнского чрева, а может, у подножья водяного бугра, а может, утонув в листве, это я, хоть ты и не узнаешь меня, Гелиос…
   …и хотя они поднялись спозаранку, заметила она, Гелиос стоит уже высоко, а они не сделали еще и полдела. Она стала их понукать. Она говорила: "Дочь Димаса, дочери Египта, дитя феспротов, сестры из рода Эхенея [63], торопитесь, иначе мы не успеем высушить белье до вечера!" И они отвечали ей смеясь или с кислой миной: «Как же, как же, дочь Ареты, как же, дочь Алкиноя, как же, милая царевна, как же, — (шипел, цедил, шептал кто-то из них), — как же, Дура, Торопыга, Приставала, мы и так стараемся изо всех сил!» «Ладно, ладно, — говорила она, — поторапливайтесь, тогда мы сможем потом поиграть». «Если сил хватит, — отвечали они тихонько, а может, это ответила одна или две из них, — целый день спины не разгибаем, потом уж и мочи нет ни на что другое». До царевны долетали отдельные слова. «То-то и оно, что на другой — засмеялась она, но при этом покраснела и почувствовала беспокойство. — То-то и оно. Небось по вечерам у вас хватает мочи гулять с парнями, а может, даже разрешать им делать с вами все, что им вздумается, на это у вас мочи хватает, — словом, пошевеливайтесь!» Девушки склонились над ямами, над водомоинами, где стирали белье. Другие, те, что были посильнее и посмуглее, стали на камни на край досок, покачивавшихся под их тяжестью. Они окунали в воду тяжелые от влаги одеяла и плащи, полоскали туго скрученные полотнища в неторопливо катящей свои воды реке, смотрелись в нее, смеялись, скалили белые зубы, вытаскивали белье и швыряли на мостки с такой силой, что оно шумно шлепалось на доски, орошая брызгами все вокруг, они выжимали белье и передавали лен, шерсть или сукно назад, другим, а те развешивали выстиранные вещи на ремнях и веревках между деревьями — на солнце, на легком ветру, — а когда веревок не хватало или просто им самим не хватало терпения, они расстилали платья, простыни, одеяла и плащи на траве — только глядите, осторожнее, не наступите на белье, а то останутся зеленые пятна. «Знаем, — отвечали они, — знаем! Пробовали!» И они со смехом глядели на ту, чье легкое платье было в зеленых пятнах. «Она посадила их еще весной, а они не сходят, — сказала одна из девушек, — до сих пор не сошли, а парень, мужчина, ушел в море, или куда он там подевался, соблазнитель, а у нее уже и лицо пошло пятнами и быть им с весны до осени!» Тут царевна крикнула им: «Живее, а то пора уже и поесть!..»
   …и губы его шевельнулись, саднящие, соленые губы, и на самом гребне волны, до того как он снова низвергся вниз, под обвалом листьев, он почувствовал голод. Голод прорвался в сон; от всех его членов, от желудка через грудную клетку голод подступил к горлу, пробиваясь к сознанию, и, когда он опять низвергся в пучину, губы его шептали…
   — Пора поесть! — крикнула она, когда они разостлали последнее тяжелое одеяло на траве под пышущей жаром скалой. Солнце пекло, ветер сюда почти не проникал. Самый шум моря, прибоя, дышал зноем Гелиоса. Морские птицы белыми вспышками мелькали над их головой, исчезая за скалами, и девушки шикали на них и гнали их прочь, боясь, как бы чайки не загадили выстиранную одежду. «Кыш! Кыш! Гоните их! — кричала Навзикая. — Да смотрите, куда ступаете!» Скоро надо будет перевернуть разостланное белье. Отяжелевшая, смуглая, обнаженная до пояса египтянка, которая стояла на мостках дальше всех, вытащила из воды собственную одежду, собственное платье с невыводимыми зелеными пятнами на спине, скрутила его, выжала, поднялась и медленно подошла к царевне. Она встряхивала платье, держа его перед собой, и брызги сыпались, разлетались вокруг серебряным дождем. «Сначала искупаемся!» — крикнула ее госпожа. Вода в речных вымоинах, где они сначала замачивали белье, а потом стирали, никого не манила. Они спустились ниже к устью реки, где было песчаное дно, а поглубже галька и рядом бился пульс моря, пенная кромка прибоя. Они ойкали, плескали друг в друга водой, хихикали, кричали. Навзикая постояла у берега, где вода сочилась из-под пальцев ног, потом осторожно вошла в реку до колен, ступая по песчаному дну, плотному, но мягкому. Но вот началась галька. Здесь вода была холоднее, несмотря на жгучее солнце; Навзикаю заразило общее веселье и охватило вдруг небывалое, незнакомое прежде чувство, что они сестры, все женщины — сестры. Нет-нет, конечно, они — рабыни, но она в их кругу, она обретается среди них как сестра. Царевна вымыла руки до плеч, обеими пригоршнями зачерпнув воды, облила себя, словно из двух кувшинов; по коже побежали ручейки, каплями стекая с сосков. Она смеялась, тревога рассеялась. Она омыла себе грудь и мягкий живот, потом присела и омыла тайное тайных, Ложе, уготованное мужу, собственность Того, кто грядет; омыла ляжки, опустилась в воду на колени, омыла ягодицы, изогнулась и ополоснула спину — она была Прачкой, отстирывающей живую плоть. Чуть повыше в реке барахтались рабыни, и с ними беременная, она смеялась, вскрикивала, ойкала в воде. Рабыни окружили ее, и она позволяла им щупать свой живот, проверяя, как лежит младенец. «Кончайте поживее! — крикнула Навзикая издали и в то же время как бы из их круга, из круга своих рабынь, своих сестер. Она вышла на берег. — Я хочу есть. Я голодна, как горный волк! Время уже за полдень!»
   …за полдень крались волки высоко в горах и в лесу, в долине, и, когда его снова вознесло на гребень волны, в море листвы, под дождь Гелиосовых стрел и он пытался оттолкнуть красные, острозубые волчьи пасти, один из хищников прыгнул вдруг в его утробу и засел в желудке. А другие кусали его за ногу и в плечо, и он молил Гелиоса на Троянской стене, чтобы он их застрелил, но как раз в это мгновение к нему подкатила и накрыла с головой лиственная волна, и он рухнул вниз вместе с волком, сидящим у него в утробе, и подумал: остальные всплывут на поверхность и будут ждать меня, но они же не хотят…
   «…не хочу больше ждать!» — крикнула она, и тогда они неторопливо потянулись в тень дерева. Они расстелили на земле уже просохшую простыню. Навзикая сидела среди них, но не как равная среди равных, а словно пряжка в шейной цепочке или в браслете, и они ели вяленое мясо, плоды и вкусный белый хлеб. Они привезли с собой вино в небольшом козьем мехе, и одна из рабынь спустилась к реке и принесла в глиняном сосуде воды. Навзикая сильно разбавила густое темное вино и возлияния Бессмертным творить не стала — капли, окропившие землю, когда она смешивала вино с водой, сошли за жертву, принесенную всем богам сразу. Но рабыни, так или иначе, заметно оживились, даже повеселели, и заговорили наперебой. Самые молодые лежали на спине, дрыгали ногами и, пересмеиваясь, многозначительно подмигивали друг другу, им не терпелось поделиться с подругами своими тайнами; те, что постарше, лежали на боку или на животе, опираясь на локоть, и потихоньку сплетничали. Если не расспрашивать, а просто слушать, глядя в сторону, многое можно узнать. У двоих или троих скоро должны народиться дети, рабыни вечно ходят с животом. Не с таким громадным, как эта смуглая египтянка Энония, которая, смеясь, напивается пьяной, едва только дорвется до вина, и, так же смеясь, беременеет, едва только с кем-нибудь переспит — с первым, кто не прочь ее обрюхатить. У нее уже четверо ребятишек. Но и другие рабыни носят детей от слуг, рабов, поваров, да и от ее царственных братьев: плоды эти созреют к осени или к зиме. А пройдет еще несколько месяцев, и другие тоже раздадутся вширь и округлятся. Они так легко делают детей. Им не надо выходить замуж за того Единственного, кто потребует единоличного права собственности, нет, они будут совокупляться с другими рабами по воле Хозяина или кого-нибудь другого из власть имущих и будут снова и снова рожать, повинуясь Деметре в той же мере, что и Афродите: они — пашня для нового урожая рабов. А ей суждено ждать Единственного, особенного, избранного, и это ее отцу надлежит указать достойного. Его семя будет царским семенем, семенем базилевса, и царственной будет его мужская снасть, он нацелит ее в плоть Навзикаи, словно солнечную стрелу, которая устремляется вверх на рассвете и под вечер, описав дугу, падает за горизонт, а она обратит к нему свое тело, как цветок обращает свою чашечку к стрелам Гелиоса. Так выражала она свою мысль в словах, не лишенных святости. Но тайная ее мысль, та, что посещала Навзикаю по вечерам перед сном или когда, выпив несколько глотков вина, она дремала в тени, схоронясь от полуденной жары, была совсем другой, более обнаженной, — эта мысль дышала открытым томлением, об этом знала рука Навзикаи, касавшаяся ее груди, ее лона.
   — Часто он толкается, Энония? — спросила одна из рабынь.
   — Ага, — ответила беременная, и ее смуглое лицо просияло блаженством, кожа лоснилась от масла, которым они все натерлись. — А вообще, нет, — поправилась она, — не часто, только иногда.
   — И больно?
   — Больно? — на сияющем египетском лице беременной выразилось удивление. — С чего ж это мне будет больно? Он ведь просто шевелится!
   — А я думала, это больно, — заметила другая рабыня.
   — А мой толкался больно! — сказала третья, маленькая и худенькая рабыня с побережья феспротов, и наклонилась к первой.
   — Стало быть, ты не хотела его иметь.
   — А ты что, хочешь?
   — Я? — Беременная засияла еще большим изумлением, — А как же иначе? С чего бы мне вдруг не хотеть?
   — А на Большой земле многие не хотят, — возразила та.
   — Откуда ты знаешь? — обиженно заметила беременная. — Ты что, там была?
   — Моя мама — феспротка, ее привезли сюда еще ребенком.
   — А моя мать родом с Большой земли на юге, из великой страны Египет, — горделиво сказала беременная. — Но она никогда не говорила, что они не хотели рожать детей.
   — Я сама родилась на Большой земле, — сказала маленькая худышка.
   — А мою бабушку привез сюда Старый царь, — вставила одна из самых молодых.
   — И что, твоя бабушка тоже говорила, будто на Большой земле не хотят рожать?
   — Да нет, не то чтобы… — отвечала та.
   Навзикая слушала, закрыв глаза.
   — Не хотят рожать? Никогда не слыхала ничего чуднее, — сказала беременная. — Почему же это они не хотят?
   — Не знаю, — ответила феспротка. — Я так слышала. Они говорили, это оттого, что слишком уж часты стали войны.
   — Тем более нужны дети! — возразила Энония.
   Навзикая открыла глаза. Беременная сидела, обеими руками держась за живот, — она защищала собственность, которая толкалась в ее чреве и временно принадлежала ей.
   — Что это вы так расшумелись! — сказала Царская дочь. — Вы прекрасно знаете: настоящие герои детей не убивают.
   — Само собой, царевна Навзикая, — ответила Энония, — настоящие герои — благородные господа, они детей не убивают.
   — Само собой, — подтвердила маленькая худышка, — настоящие герои детей не убивают.
   — Герои детей не убивают, конечно, нет, — зачарованно повторила молоденькая рабыня, и глаза ее заблестели.
   — И вообще война — такая шикарная штука, — заявила худая.
   — Хорошо бы началась война, мы увидели бы тогда настоящих воинов, — сказала беременная.
   — Воины — лучшие из мужчин, — заметила самая юная, застенчиво и не по годам рассудительно. — Но у нас на острове…
   Она зажала рот ладонью, не решаясь продолжать.
   — А в общем, может, это и хорошо, что у нас на острове давно не было войны, — сказала беременная. — Без нее спокойнее. Не потому, что я думаю, будто настоящие герои, шикарные господа, у которых острые копья и мечи, тяжелые щиты и шлемы, колесницы и кони, убивают детей. Я вовсе этого не думаю. Но дети могут испугаться и умереть, вернее, могут попасть под колеса колесниц или под копыта коней, а не то подвернутся под чье-нибудь копье, пику или меч — вы же знаете, какие они любопытные, они всюду норовят сунуть свой нос. Но все равно, война, конечно, вещь шикарная.
   — Да ты же не видела войны, Энония!
   — Ну, может, и так, — сказала беременная. — Зато я много чего слышала… И все равно, герои, конечно, мужчины шикарные, это уж точно.
   — Да уж конечно шикарные, — подтвердили остальные.
   Надо встать, думала Навзикая, надо встать. Но по-прежнему лежала и прислушивалась к разговору рабынь. Теперь и в тени стало жарко. Ей вдруг вспомнилась история о том, как ее народ прибыл на здешний остров еще во времена ее деда, Навсифоя, как он и весь его народ бежали от войны. Папа не любил говорить на эту тему, мама тоже, но мальчики бредили войной и…
   …и меня выносит наверх волной, лиственным прибоем, думал он, на несколько минут придя в сознание. Меня выносит из войны на соленой волне, и я лежу…
   …играли только в войну, вспоминала она, но никак не могли придумать, на какого врага напасть и…
   …в лиственном мелководье. Он шевельнул правой рукой — руку пронзила жгучая боль. Его терзали такой голод, такая жажда, что он знал: ему во веки веков их не утолить. Сейчас он повернется, одну только минутку полежит на боку, а потом встанет… и…
   …кого убивать, против кого идти войной. Рабыни все еще продолжали болтать. Они правы, воины — благородные мужи, они не то что здешние вельможи, советники отца и их сыновья, этим стоит только жениться и завести собственное хозяйство — стада свиней, фруктовые сады и быстроходные торговые суда, как они тут же заплывают жиром… Мой будущий супруг…
   …встанет и оглядится вокруг. Если б он только мог поесть, боль отпустила бы, да и шевелить онемевшими руками и ногами, наверно, было бы легче. Он долго лежал, пытаясь сосредоточить волю на одной цели: я должен заставить себя двигаться, должен пойти за пищей и водой, должен заставить себя двигаться. Земля уже не колебалась под ним, но в ушах звенело и головная боль не утихала. Сейчас, думал он. Сейчас шевельнусь, повернусь, встану. Буду считать до…
   …нет, не стану думать о том, каким будет мой будущий супруг. Сосчитаю до девяти и вскочу. Она медленно сосчитала до девяти, потом еще раз до девяти, открыла глаза, подняла голову, оперлась на локоть, встала.
   — Давайте поиграем в мяч. Время еще есть, — сказала она.
   Девушки разом вскочили. Энония степенно, покачиваясь, пошла к веревке с бельем и пощупала развешанную одежду. Одежда почти просохла. Другие девушки перевернули платья, развешанные на кустах. Простыни, льняные хитоны и платья просохли, остальная льняная одежда тоже, но шерстяные хитоны, плащи и одеяла еще нет. Две рабыни приглядывали за мулами, Навзикая сама достала из повозки мяч.
   Она разделила их на две команды, по четыре человека в каждой. Эноння села в тени под деревом на ворох листьев — она изображала публику. Гелиос переместился уже далеко на запад. Беременная рабыня сидела в тени дерева и нагретой скалы, сидела в глубоком покое. Высоко в небе на восток и на север тянулись белые облака; после налетевшей с запада бури небо очистилось, высокие, прозрачные облака струились. Энония была счастлива. Я счастлива, думала смуглая египтянка, со мной здесь не может случиться никакой беды. Здесь нет войны, время уже за полдень. Какой у нее счастливый вид, думала Навзикая, проходя в тени дерева и скалы. Она это испытала. Она знает, каково быть с мужчиной. Когда мы останемся с ней наедине, я спрошу у нее, каково это — быть с мужчином, когда его семя оплодотворяет тебя. Больно ли это. Нет, я не стану спрашивать, я знаю сама, хотя никогда этого не испытала. Это и больно, и…
   — Вы готовы? — крикнула она девушкам.
   — Готовы! Бросайте!
   — Внимание! Бросаю!
   Мяч в ее левой руке, сшитый из козьей шкуры и набитый сухой травой, был чуть побольше яблока. Она перекинула его в правую руку, выставила вперед левую ногу и сама подалась вперед. Команда соперниц стояла в тридцати шагах, каждая из девушек в пяти шагах от своей соседки — так стоят стрелки из лука во время военных учений. Навзикая сделала вид, будто метит в крайнюю справа, потом — что бросает мяч крайней слева, они пригнулись, как бегуны перед стартом, нетерпеливо переступая на месте и вскрикивая, а бросила она прямо в центр, они разом ринулись к мячу, одной из них удалось его поймать. И тут мяч отскочил и…
   …и, дважды сосчитав до десяти, он понял, что слышит человеческие голоса, женские голоса. Кто-то пронзительно взвизгнул. Он повернулся, преодолевая боль, и вдруг встал, пошатываясь, встал, листья посыпались с него…
   …вернулся назад к ее команде, но Навзикая упустила мяч, и его ловко перехватила стоявшая слева от нее маленькая худышка.
   — Дай сюда мяч, — раздраженно крикнула Навзикая, — дай мне!
   В этот раз она сделала вид, будто целится в середину, сделала вид, что вот-вот кинет, мяч полетел, мяч летит…
   …голод, слабость охватили его с новой силой, он прислонился к стволу, все вокруг ходило ходуном. Крики, женские крики, подумал он, у них должна быть еда. Он тяжело переводил дух. Не знаю, смогу ли я говорить. Он провел языком по губам, губы пересохли, потрескались. Он боролся с желанием закрыть глаза, солнечные лучи прожигали их, точно засыпая песком, засыпая солью. Он опустил веки, отдохнул, подождал, пока окружающий мир прекратит свою качку. Теперь он снова мог смотреть. Он отломил ветку, ладони саднило…
   …летит, летит, они бросились вдогонку, чья-то рука коснулась мяча, он изменил направление, отлетел вправо — ой! — стал падать и — плюх! — очутился в воде.
   Девушки хором вскрикнули, когда навстречу им, шатаясь, вышел мужчина.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ




Глава восемнадцатая. ВОСПОМИНАНИЯ


   — Сперва мы, конечно, перебили самых опасных детей, — сказал Нестор, — тех, кого не осмелились захватить в рабство. Помнится, это пришло на ум Одиссею — политический ход, понимаете? А вообще-то мы жестокими не были: убивали только мужчин старше четырнадцати, а может, тринадцати лет — словом, тех, кого не было смысла прихватить с собой на продажу. Агамемнон вел себя в этом случае как нельзя великодушнее, прямо-таки по-царски. Мне он уделил сорок два кубка, некоторые редкостной красоты. А насчет детей — это Одиссей придумал, а может, Менелай — словом, один из них. Чтобы царский род в Трое, эти, как их, ну, сами знаете, приамиды не подняли опять когда-нибудь шума. Ох и задали мы им жару — все до одного копыта откинули.
   Старый обуздатель коней заржал и снова почесал подбородок, на сей раз громко его скребя.
   — Обо мне тоже песни слагали, так что я не жалуюсь. Ага, вспомнил!
   Память его вновь торжествовала победу.
   — Налейте еще вина, — приказал он. — А потом меня больше не перебивайте.
   Эвридика, его царственная супруга, спустилась вниз и постояла за спиной Нестора в открытых дверях, ведущих во внутренние покои. Она была намного моложе мужа, темноволосая худая дама на исходе среднего возраста, с горькой складкой у рта, едва заметно набеленная и с усталыми глазами. Из-за ее спины выглядывало девичье лицо. Телемах мельком увидел его, прежде чем обе женщины безмолвно удалились. Старик обернулся, он почувствовал, что жена стоит сзади, и был весьма озадачен, никого не обнаружив.
   — О чем бишь я говорил? — спросил он. — Ах да, налейте вина. И больше меня не перебивайте.
   Писистрат, неохотно встав, налил вина отцу, остальных обнесли слуги. Фрасимед приподнялся, и его движение тотчас волной прокатилось по залу: все сидевшие вокруг мужчины приподнялись и снова опустились на стулья и скамьи — обычай младших сыновей и в особенности зятьев в домах со слишком давними традициями.
   — Ваш обратный путь, я знаю, был труден, — молвил Ментес с острова Тафос.
   — Сказал же я, не перебивайте меня, — заныл Нестор. — Ну вот, я опять сбился!
   Он еще поворчал, наслаждаясь собственным ворчаньем, слушатели выжидательно молчали.
   — Эгисф убил Агамемнона! — изрек старик и вздернул голову, вновь горделиво торжествуя победу своей памяти.
   Слушатели отнеслись к известию хладнокровно.
   — А Эгисф сослал певца, который ему наскучил, на остров под названием Корфу, и тот умер там с голоду.
   Телемах открыл было рот, чтобы поторопить старца, но тут же втянул в себя вопрос, как втягивают каплю вина, не успевшую скатиться с губ, — звук прозвучал как всхлип. Ментес бросил на Телемаха быстрый ободряющий взгляд, Писистрат поглядел на него с дружелюбным участием, Фрасимед — с туповатым любопытством.
   — А о Фронтии [64] вы слышали?
   Они не осмелились ни о чем спросить.
   — У него был солнечный удар, — объявил старик в новом приливе торжества.
* * *
   Они сидели долго — Нестору и в самом деле было что порассказать. Но его рассказы походили на стружки: казалось, в потемках своей могучей, жалкой и внушительной старости он обтесывает невидимый березовый ствол и выбрасывает наружу через отверстие эти стружки, вспыхивающие в солнечных лучах. А слушатели вглядываются в них, пытаясь восстановить по ним форму ствола.
   Сначала ключевым словом служила Троя, потом еще одно — мыс Сунион, где Менелаева кормчего сразил солнечный удар. Это был географический пункт, крупная стружка, память могла за нее ухватиться; из других стружек по частям складывались неясные очертания пути, каким царь Менелай собрался отплыть из Илиона. Потом опять стало непонятно, куда же он двинулся. Вопросов они не задавали. Старый царь, мореход, обуздатель коней и землевладелец, долго бормотал в свою грязную бороду что-то насчет знаменитых героев Аякса и Ахилла, Патрокла и своего погибшего сына, Антилоха, о котором все уже слышали прежде, но мало-помалу, стружка за стружкой он справился с неслыханно длинным и неподатливым стволом своего повествования и опять занялся историей возвращения домой. Выяснилась подробность, о которой прежде не слышал Телемах, да и Писистрат, видно, тоже, ибо он с возросшим интересом стал прислушиваться к рассказу отца, — оказалось, верховный вождь Агамемнон и его брат перед отплытием повздорили между собой. «Пастырь народов», «Повелитель ратей», как старомодным слогом именовал его Нестор, — все улыбнулись при этих словах, а Писистрат открыто рассмеялся — хотел еще немного задержаться и устроить пиршество на берегу или даже в сожженном и разграбленном городе, утверждая, что хочет «умилостивить богов», чтобы они ниспослали им попутный ветер, но Менелай, заполучив обратно свою супругу, желал немедленно отправиться восвояси: зная пристрастие брата к пирушкам, он понимал, что все эти празднества с вознесением благодарности богам, похвальбой и молитвами могут затянуться. На самом деле, пояснил Нестор, уткнувшись носом в свой кубок с голубками, Агамемнону было кое-что известно насчет того, что выделывает Клитемнестра в его родных Микенах и в Аргосе [65], и его отнюдь не тянуло домой, во всяком случае, ему хотелось сначала поразвлечься самому. А достославный город Приама, побежденный и сожженный, был все еще не до конца разграблен и сожжен. Многие рядовые и начальники и даже многие из героев еще желали упиться хмелем победы. Среди ахейцев начались ссоры. Менелаевы лакедемоняне и Агамемноновы аргивяне орали друг на друга и едва не затеяли междоусобицу. Но все же на рассвете они погрузили на корабли добычу, всевозможные товары и ценности, серебряные и золотые изделия, женщин и будущих рабов; то есть уехала только половина армии, остальные еще оставались. Когда возвращавшиеся корабли проплывали мимо острова Тенедос, в игру вмешался Зевс — «Непреклонный», «Грозный», «Схетлиос» называл его Нестор по этому случаю, употребляя далее слово, которое можно было счесть бранным, — «Скевос» [66]; он рассеял мореходов на еще более мелкие группки. Теперь ключевым словом стал Тенедос, но, произнеся его, старик неожиданно вспомнил другое слово, которое не имело к названию острова никакого отношения и звучало как tendos, то есть «гурман», — старик при этом далее причмокнул, а может, как tendrenion, то есть «осиное гнездо», и тут слушатели из новых стружек, которые иногда вспыхивали вдруг ярким светом, смогли составить картину новой ссоры — весьма возможно, она имела какое-то касательство к вопросам вкуса; впрочем, может, это была все та же ссора, все то же осиное гнездо, гудевшее в людских душах, — выяснить это не удалось. Возле Тенедоса воины принесли жертву богам, но жертва не помогла. И тогда Одиссей повернул свои корабли и, как видно, поплыл назад к Агамемнону, а может, куда-то еще, куда — старик, пивший из кубка, который на глазах становился все прекраснее, так и не сказал.