Но, так или иначе, Телемаху удалось созвать Собрание на Рыночной площади и началось оно не так уж плохо. Он явился на площадь в сопровождении двух породистых собак, за которыми посылал к Лаэрту, они были единственными его спутниками. Это была неглупая мысль. Он хотел вызвать сострадание, подчеркнув, что отныне у него друзья остались только среди животных. Но собаки оказались чудовищно невоспитанными — по мнению многих, их следовало держать на цепи. Они не были злыми, как сторожевые псы, но принадлежали к той неприятной породе, которая то и дело норовит лизнуть тебя в лицо, в ногу или в другое неподходящее место, а когда они встряхивались, от них во все стороны разлетались громадные блохи; по мнению многих, псов следовало вымыть, вычистить щеткой и расчесать гребнем.
   Собрание на Рыночной площади, не собиравшееся уже много лет, являло собой необычное зрелище. Благородные мужи торжественно стекались на него со всех сторон и с величайшей важностью рассаживались по своим местам, а остальные горожане, женихи с других островов и их любопытствующая свита толпились вокруг. Певсенор, всегда исполнявший роль спикера и глашатая, уже вооружился своим коротким ораторским жезлом [54]. Первый, кто попросил слова и кому он протянул жезл, был всем известный старик горожанин, добродушный, хотя и довольно болтливый человек, в прошлом морской разбойник, никогда не упускавший случая напомнить, что один из его сыновей, Антифонт [55], участвовал в Троянской войне и домой не вернулся. Другой его сын, Эврином, принадлежал к партии женихов, но заметной роли в ней не играл.
   — Что случилось, что такое случилось? — начал старик. — Народное собрание не созывалось с тех самых пор, как Одиссей уехал на войну с моим сыном Антифонтом…
   Слезы уже катились градом по длинной седой бороде старика.
   — Продолжайте, продолжайте! — закричали нетерпеливые голоса.
   — Господа, что за важное событие собрало нас сегодня сюда? — снова вопросил старик. — Уж не пришло ли известие о том, что они возвращаются домой? Мой сын Антифонт сказал перед отъездом: «Если я не вернусь на будущий год, я возвращусь через…» Как сейчас помню, мы стояли у корабля, они собирались отчалить, обогнуть мыс и до вечера дожидаться там попутного ветра. День был погожий, все говорили, что корабль так красиво вышел из бухты… Но это хорошо, что созвали Собрание, Агора и вправду облегчает душу, если мне дозволено высказать мое скромное мнение…
   Он неуверенно помахивал жезлом и даже не заметил, как Певсенор взял у него жезл, а когда наконец увидел свои пустые руки, в растерянности плюхнулся на плоский камень, дернул себя за бороду и сонно заморгал.
   Телемах сделал знак Певсенору и получил жезл. Но, встав, он до того разволновался, что никак не мог вспомнить торжественное вступление, которое выучил наизусть и с которого хотел начать, и потому решил взять быка за рога.
   — Дорогой дядя Эгиптий, — заговорил он (вначале запинаясь, но потом бойчее), — это я осмелился созвать вас всех сюда. Я не получил никаких известий о том, что мой отец или кто-нибудь из его спутников возвращается домой. Но дело в том, что все те, кто уверяет, будто они влюблены в мою мать, на самом деле просто-напросто объедают и разоряют нас.
   — Ничего, не обеднеете, — проворчал кто-то из самых задних рядов. Телемах не узнал голоса, и все же это ему помогло, он разозлился.
   — Они рассматривают наш дом как общее достояние, приходят и уходят, когда им вздумается, едят и пьют, как у себя дома или, наоборот, как не у себя, им ничего не жалко, потому что платить придется не им, — сказал он. — Моя мать не желает их больше видеть, она сама об этом заявила. — Тут кто-то хихикнул, и Телемаху показалось, что он видит мелькнувшую на лице Антиноя улыбку. — Всех, всех подряд быков, овец, свиней и коз они забивают и жрут, — хрипло сказал он, уже готовый разреветься, как мальчишка.
   Кое-кто из седобородых закивал головой, кое-кто из зрелых мужей уставился в небо или потупился. Телемах вдруг почувствовал, что его слушают.
   — Они могли бы открыто просить ее руки у моего деда, — сказал он. — Могли бы явиться к нему с приношениями, которых он потребует, и получить его согласие на брак дочери. Если он решится объявить моего отца умершим. Но он не осмеливается. Может, на это осмелится кто-нибудь из вас?
   В дальних рядах толпы послышался ропот, партия женихов безмолвствовала.
   — Все вы знаете, как обстоят дела, — продолжал Телемах. — Я не могу с вами справиться, вас слишком много.
   — Но ведь ты же у нас герой! — выкрикнул кто-то с издевкой.
   И тут его прорвало.
   — Стыдитесь! — закричал он. — И будьте уверены, я потребую, чтобы вы вернули сполна все, что вы… — Слезы ослепили его, он отшвырнул короткий ораторский жезл. — У вас и впрямь нет ни стыда, ни совести! Вот это я и хотел сказать!
   Он понял, что некоторые из женихов смущены. Они сидели на камнях и глядели в пространство или в землю. Зрители старались протиснуться поближе — они были в восторге от происходящего. В самых дальних рядах мужчины оттирали друг друга и становились на цыпочки, чтобы получше видеть. Певсенор наклонился, поднял жезл и огляделся вокруг. Антиной вскочил и выхватил жезл у него из рук.
   — Ты не должен был так говорить, — сказал он сдержанно. — Ты тут нас оскорбляешь, хотя тебе известно, как на самом деле обстоят дела. Твоя мать, твоя благородная, уважаемая мать, уже почти дала нам слово, но потом попросила отсрочки, а потом вышла эта история с Погребальным покровом, ну и всем прочим. И тогда мы решили, что не уедем отсюда, пока она не сделает выбор. Это ведь и политический вопрос, мой мальчик, речь идет о благе общества, о городе — короче, о том, чтобы обеспечить сильную власть. Потому что сейчас все пущено на самотек. Будь ты и вправду не молокосос, а взрослый мужчина, ты сам послал бы ее, не откладывая, к Икарию, чтобы тот отдал ее будущему мужу.
   Телемах, еще не успевший сесть, воскликнул:
   — Неужто я стану выпроваживать из дома мать, когда, быть может, отец мой еще жив! Если ты к этому клонишь, скажи напрямик. Но нет, этому не бывать. Если она сама захочет уехать к Икарию, тогда пожалуйста, но…
   — Глядите!
   — Глядите! Глядите!
   Все задрали головы кверху.
   Высоко-высоко над самым городом показались две птицы, летящие со стороны моря.
   — Это никак орлы?
   — Орлы! Орлы!
   — Не вижу. Где?
   — Вот они!
   — Вот они! Вот они! Вот!
   Птицы описывали друг над другом круги, словно собираясь вступить в схватку. Вдруг по кругу бочком-бочком, повторяя движение птиц, засеменил старик Алиферс [56]. Борода его тряслась, голову он запрокинул так, что чуть не вывернул себе шею, борода развевалась, руки дрожали, из беззубого рта летела слюна — прорицатель.
   — Я знаю, что они предвещают! Я знаю, что они предвещают!
   — Он знает, что они предвещают! Это Алиферс! Он умеет прорицать!
   — Ну и что же они предвещают? — недоверчиво спросил Эвримах. — Уж конечно, какую-нибудь беду? Предсказывать беды ты мастер!
   — Предсказывать беды он мастер! Какая же это беда? Какая?
   — И вправду беда, — прокаркал старик, — Внемлите! Он вернется, и вам придется ответить за все, негодники! Внемлите! Это-то и предвещают птицы! Внемлите! Что еще вы хотите знать? Внемлите!
   — Он вернется! Внемлите! Он вернется!
   — Кто вернется? — ледяным тоном спросил Амфином и встал, как и все прочие.
   — Он, — объяснил Алиферс. — Я это вижу! Узрите все!
   — Вон что! — бросил Амфином, повернулся к нему спиной и внимательно вгляделся в остальных.
   — Он? Ну да, ОН! Кто «он»? Да ОН же, конечно!
   Орлы взмыли к вершинам гор, вернулись назад, покружили над городом и, полетев в сторону Зама, исчезли в просторах над морем.
   Все теснились вокруг Алиферса, а он продолжал похаживать по кругу бочком-бочком, самодовольно пыжась.
   — Я вам говорил, я всегда это говорил!
   — Он всегда это говорил!
   — Что ты говорил, дядюшка?
   — Он вернется на двадцатый год — что же еще!
   — Он вернется на двадцатый…
   — Пфф! Ерунда! Откуда тебе знать, что предвещают птицы?
   — Откуда ему знать, что предвещают птицы?
   — Знаю, — загадочно сказал старик. — И больше я ничего не скажу.
   — Он просто знает, и все тут!
   Эвримах, который вообще слыл человеком невозмутимым, с угрожающим видом двинулся на старика, тот отшатнулся.
   — По правде говоря, старик, у меня руки чешутся намять тебе бока.
   — Намять ему бока, — эхом отозвался хор.
   — Добрый Эвримах, но я же это вижу! — стал оправдываться перепуганный старик.
   — Он это видит!
   — Чушь! — объявил Эвримах. — Ты видишь не больше других. Просто ты хочешь посеять смуту, думаешь, я не понимаю!
   — Он хочет посеять смуту!
   — Но, милый, добрый Эвримах, ведь давно уже было предсказано, что на двадцатый год…
   — Давно уже было предсказано, что на двадцатый…
   Эвримах пожал плечами. Но поскольку он стоял на виду, он обратился к народу с небольшой речью:
   — Все это так называемое Народное собрание — чистейший вздор. Как и предсказания и прочие выдумки. У Телемаха одна только цель — помешать естественному ходу вещей. Будто наша Партия Прогресса не знает, в чем благо для города. Но раз уж Телемах настоял на своем и мы сюда явились, мы можем заодно постановить, чтобы он просил свою Премногоуважаемую мать отправиться к ее почтенному отцу Икарию и там подождать, пока отец решит, кого ей следует избрать в мужья. Она может сама помочь ему в выборе, мы своего слова не нарушим — у нее в запасе еще много дней. Все необходимые формы будут соблюдены, свадьбу может устроить Икарий, а она возвратится сюда и будет здесь царицей.
   По правде сказать, у Телемаха был довольно жалкий вид, когда он попытался отвечать, — голос его сделался плаксивым, сам он опять стал мальчишкой.
   — Разве вы не можете снарядить быстроходную галеру, чтобы я поехал в Пилос и Спарту разузнать, что им известно о моем отце? — хрипло спросил он и стал часто-часто глотать. — Я…
   И осекся.
   — Думаю, вы должны на это согласиться, — сказал Ментор, один из старейших друзей Долгоотсутствуюшего, бывший к тому же (правда, по названию, а не на деле) опекуном Телемаха. — По-моему, вы не вполне уяснили себе, кто таков Он, Долгоотсутствующий. Если он возвратится, берегитесь!
   — Что он сказал?
   — Он сказал: "Если Долгоотсутствующий возвратится, береги… "
   — Если он возвратится, мы окажем ему прием… какой найдем нужным! — гаркнул молодой человек по имени Эвенор, сын Леокрита, и огляделся вокруг в поисках поддержки. — Нас тоже голыми руками не возьмешь!
   — Ладно, хватит валять дурака! — веско объявил Антиной.
   — Что?
   — Да, да, он сказал, они окажут ему прием, какой они найдут нужным.
   И собравшиеся стали расходиться, нестройно гомоня. Затея Телемаха потерпела несомненное поражение.
   Он медленно сошел вниз к гавани, рядом с ним бежали его собаки.
* * *
   Насчет дальнейших событий этого дня известно, что неподалеку от гавани, на постоялом дворе Ноэмона Телемах встретился с тем, кто именовал себя Ментесом с острова Тафос, и между ними произошел разговор. Потом в течение нескольких часов они с тафийцем обошли разные места в городе и в его окрестностях. Телемах встретился с товарищами детских игр и с друзьями, на которых мог положиться. Он пытался сколотить не партию, а команду гребцов. Когда он — в одиночестве, сопровождаемый только собаками — возвратился домой, в мегароне в ожидании ужина сидело десятка два женихов, игравших в разные игры. Антиной обратил к нему свое смуглое насмешливое лицо и крикнул примирительным тоном:
   — Эй, не вешай носа, садись-ка лучше с нами играть, пить и есть — будь человеком!
   Он даже встал и положил руку на плечо Сына:
   — А ну, парень, выше голову.
   Телемах стряхнул его руку.
   — Хватит ребячиться, — холодно сказал он. — Спокойной ночи.
   Он отправился к себе и послал за Эвриклеей, Они довольно долго беседовали о разных разностях. Поздним вечером, когда гости, сидевшие за вечерней трапезой, уже изрядно хлебнули и расшумелись, старуха и Сын прокрались в кладовую.
   Старуха махала обеими руками:
   — Ишь ты, что затеял! Скажи на милость! И кто тебя надоумил? Ты — и вдруг в море! Я тут ни при чем! Взять и уехать с бухты-барахты!
   — Стало быть, ты не хочешь, чтобы я уезжал, — посмеивался он.
   — Та-та-та! — отвечала старуха. — А с чего бы мне этого хотеть? По мне, лучше бы ты остался дома!.. Ну так что ты возьмешь с собой? Времени-то у тебя в обрез.
   Когда в мегароне стало еще шумнее, а тьма на дворе гуще, пришли четверо матросов из гавани и снесли вниз провиант. Корабль стоял за мысом, там ждали остальные. Они должны были в тишине пройти на веслах к южному мысу, а дальше идти с западным ветром — ночным ветром, дующим с островов.
   — Через несколько дней, — сказал Телемах Эвриклее, — ты можешь сказать маме, что я не у деда. Если она спросит. Остальные пусть думают что хотят.
   А Эвриклея сказала:
   — Может статься, Нестор не таков, как ты ожидаешь. Не забудь, он стар, очень стар. Но он все еще очень могущественный человек.
   Корабль был судном на двадцать гребцов. Принадлежал он Ноэмону и был из числа быстроходных. Пройдя южный мыс, пловцы подняли парус. С ними был Ментес из Тафоса. Его собственный корабль должен был выйти следом.
* * *
   В это утро, несколько дней спустя, Долгоожидаюшая, Женщина средних лет, которую только что причесала коварная и все более грузная дочь Долиона, узнала все. Впрочем, можно предположить, что кое о чем она догадывалась уже прежде. Хотела ли она, чтобы он уехал? Трудно ответить на этот вопрос так много времени спустя.
   Она стояла у окна и смотрела на Меланфо, которая только что повстречалась в воротах с Антиноем и теперь шла через внутренний двор. За ней кралась кошка с мышью во рту.
   — Вообще-то я всегда терпеть не могла кошек, — сказала Хозяйка Эвриклее, стоявшей у нее за спиной.


Глава пятнадцатая. ПОСЕЙДОН


   Хотел бы я знать, когда начнется, подумал он, идя мимо паруса к ящику с припасами, чтобы достать оттуда спасательный пояс. Калипсо говорила об этом поясе в высокопарных выражениях, называя его «Спасательным покрывалом, дарованным морской нимфой». Но как раз в ту минуту, когда он уже наклонился за ним, ему показалось, что прямо на востоке он различает очертания суши — тень, выступающую на фоне более темной тени. Взгляд едва улавливал ее. Присев на корточки, слезящимися глазами он пытался разглядеть то, что уже исчезло из виду, появилось вновь и вновь исчезло. Вот оно появилось опять. А вот опять исчезло и все оделось тьмой. Он бросился назад к рулевой скамье, сел, подавшись корпусом вперед, пытался высмотреть из-за паруса исчезнувшие очертания, снова бросился на нос, но теперь уже они исчезли безвозвратно. Парус хлопал на ветру. Он снова вернулся к рулевому веслу. Зевс! Афина! Может, то был утесистый Зам или лесной Закинф! Он пытался вызвать в памяти исчезнувшую тень. Пытался представить себе острова такими, какими они сохранились в его памяти, варьируя ускользающий образ, и понимал, что это мог быть один из них. Неужели?
   Ветер дул теперь с юга. Первая волна захлестнула плот, бревна трещали и скрипели. Он обвязался поясом. Его несло прямо на север. Каждый раз, когда он пытался повернуть к востоку, плот кренился набок.
   Всю ночь он шел с южным ветром. К утру ветер упал, и, когда невидимый глазу Гелиос озарил мир своим серым светом, начал накрапывать дождь. Видимость была плохая, со всех сторон были только серые, зыбкие гребни волн. Он пытался держать курс на восток, на восток, на восток! Так он и просидел весь день: глаза его слипались, руки устали, он мерз, мокнул под дождем и под брызгами волн, и его уносило куда-то, кажется на северо-восток. Однажды он увидел маленький островок, изрезанный скалистый берег, о который дробились волны. Но его пронесло мимо, в пустынность вечернего моря.
   Потом на несколько часов воцарился относительный покой. Море оставалось грозным, но дышало ровнее. Когда Гелиос исчез в дымке слева, он понял, что движется на север, погода была почти такая же, как накануне вечером.
   Хотел бы я знать, когда начнется настоящая буря, подумал он.
   Он ощупал пробковые пластинки и ремни спасательного пояса и забормотал:
   — Это вовсе не значит, что я чего-то боюсь, Я в надежных руках у Высших сил, они желают мне добра. Но этот пояс так славно согревает живот. Неглупое изобретение. Она говорила, будто пояс этот к ней на берег выбросила морская нимфа. Я вовсе не сомневаюсь в ее словах, но вообще-то иногда — во всяком случае, в былые времена — такие пояса водились на берегах. «Морская нимфа моими руками дарит тебе свое покрывало, — сказала она. — Это украшение. Если станет очень ветрено, укрась себя им».
   Он расстегнул пояс, приподнял хитон и укрепил пояс на голом теле.
   — Славно греет, — произнес он вслух.
   Ветер крепчал, он с большим трудом зарифил парус. Потом поискал луну, она была маленькой и почти невидимой, ее затягивали облака, но все же ему удалось определить курс. Почти все созвездия были стерты, но все же Шесть звезд указывали путь. Теперь ветер дул с юго-запада и заметно свежел, а волны становились круче. Но плот пока еще плыл. Только бы он выдержал, думал Странник, когда его захлестывал очередной вал. Съестное погибнет, думал он в приступе своеобразного голода, голода сытого человека, сожалеющего о том, что он ел меньше, чем мог бы, в минувшие дни. Чувствами он искал прибежища у богов, у всех божественных обитателей горних высот и подводных царств. Из него полился не управляемый мыслью монотонный словесный поток: славословия, выученные в детстве молитвы, жертвенные обеты: то была вечерняя молитва на море, имя которой — Страх. Буря начиналась в нем самом, неукротимая буря; она рождалась в его собственной груди и паникой подыгрывала ветрам, рвавшимся с поднебесья, они низвергались на него отовсюду, образуя клин, острие священной силы богов, да, истинную египетскую пирамиду, которая, покоясь на собственной вершине, давит на нее всей своей тяжестью; это были фараоновы гробницы, одна — обращенная острием вверх, другая — вниз: невидимый, быстрый огонь, руг Diоs [57], молния, вереница молний из уплотненного воздуха, который окатывает пловца безжалостно исхлестанной водой, и пирамида воды, которая громоздится от самого морского дна до его поверхности, пирамида, которая с удивительной точностью нацелена в него снизу и на чьей вершине держится его крошечный плот, когда сверху в него целится острие пирамиды низвергающихся с небес ветров: он был зажат Клещами Могучих сил, стиснут Челюстями Всевластных Стихий! Ненасытные Силы неба и Стихии моря настигли его!
   В его бормотанье, в его бессмысленном славословии, бездумном звукоизвержении звучало также удивление. Рассказчик, вслушивающийся и вникающий в него много тысяч лет спустя, может истолковать это именно так, ведь за семь последних лет, из плена которых он вырвался, Странник привык считать себя ничтожеством. А теперь, как он ни был потрясен — неистовством ветра, моря, минутными приступами ужаса, — он был, однако, озадачен тем, что силы неба и вод, а может быть, одних только вод, поддержанные необузданными вихрями, уделяют ему такое внимание; то было сначала чувство, потом оно стало мыслью. Да, именно на нем сосредоточили они свое внимание, с остервенелой ловкостью и сноровкой, с непревзойденной свирепой гениальностью возведя две эти пирамиды — Небесную и Морскую, пирамиды Природы, сделав так, что вершины обеих встретились в том самом месте, где по случайности как раз в эту минуту оказался его плот. Он был центром, той точкой, которая сделалась вдруг сердцевиной бури и Царства Огня. Гордыня ужаса и отчаяния охватила на миг все его существо. Никому из смертных не доводилось испытать ничего подобного! И на своем языке, на своем невнятном наречии он забормотал слова, выражавшие эту гордыню ужаса, слова, которые самые горячие его приверженцы, те, кто были к нему ближе всех и лучше других читали в его душе, перевели как «Оймэ! Горе мне! Горе мне, постоянному в бедах, за что мне терпеть еще новые напасти, что еще со мной приключится, что со мной будет?».
   Тяжко, тяжко рушились на плот все новые валы. Вода заливала его укрытие. Он не решался привязать себя к стойке кормила или к скамье, но обеими руками вцепился в нее и в кормило. Иногда волна ударяла снизу — шлепок могучей распластанной длани, — и плот на мгновение замирал, весь дрожа. Вот плот взмыл вверх, из водяной ложбины, все ветры ринулись на него разом, и левый шкот лопнул — звук был такой, словно лопнула тетива. Хлестни меня конец ремня по глазам, я бы ослеп, подумал он. Он кричал, взывал, подбадривал свой плот: «Давай, поднажми, держись, дружок! Где наша не пропадала!» — но и эти слова призваны были просто излить страх в звуке, в вопле.
   Оймэ!..
   Он не услышал, как расшатались скрепы в носовой части, но, когда под его ногами стали вдруг расползаться бревна, понял: в ближайшие мгновения свершится его судьба. «Я в руках у добрых, благосклонных, удивительных сил», — бубнил его язык, а плот кружился на ветру, штаги провисли, а мачта и парус накренились косо вперед. Кувшины с вином и водой в ящике с припасами, метавшемся по плоту, разлетелись на куски, и в эту минуту плот перевернулся, бревна, еще удерживаемые креплениями кормы, разошлись, точно растопыренные пальцы руки, и встали торчком, укрытие рухнуло, а он выпрыгнул в воду.
   Рот его наполнился соленой водой, он отфыркивал, откашливал воду, шлепал по ней; в следующее мгновение на него накатил новый вал. Когда он вынырнул на поверхность, его сильно ударило в правое плечо — я тону, — это было кормило, он ухватился за него. Он чувствовал, что держится на пробковом поясе. Подтянул его повыше, к подмышкам, прижал весло локтями. Весло рвануло новой волной, подкинувшей пловца вверх, но толчком левой руки он передвинулся к середине весла, так, чтобы уравновесить оба конца, и крепче в него вцепился. Ноги целы, ни одна не сломана, подумал он. Ему было больно. Царапина, думал он. Чуть подальше виднелся плот, а рядом с ним конец оторвавшегося бревна. Новая волна прибила его к бревну, они одновременно взлетели на гребень, он выпустил кормило и ухватился за бревно. Ему удалось взобраться на него повыше и устроиться поудобнее.
   Оймэ!..
   Вверх-вниз, вверх-вниз, мерно, однообразно. Он чувствовал, что выбился из сил. Соленая вода разъедала глаза, плечо и колено ныли, вода стала холоднее, чем была. Вверх-вниз, вверх-вниз. Вода накрыла его, едва не слизнув с бревна, он вдруг встряхнулся, рывком подался вперед и снова ухватился за бревно. Расстегнув пряжку пояса, стягивавшего хитон, он сбросил с себя одежду. Потом обхватил ремнем и себя, и бревно — ремень оказался достаточно длинным, язычок пряжки он просунул в самое последнее отверстие на нем.
   Оймэ!..
   Я хочу домой, хочу домой, хочу домой! Бормотанье обрело смысл, стало питать волю. Я в хороших руках, бессмысленно думал он. Я хочу домой, думал он и тем насыщал и поил свою волю. Закрыв глаза, он покачивался вверх-вниз, волны подкидывали его, брызги, пенная влага, вскипавшая на гребнях, ломились в уши, в ноздри, но волне не удавалось накрыть его с головой. Иногда его вдруг уносило в другой мир, они напились как свиньи и блевали, думал он словами, не образами, монотонным отзвуком былого рассказа, отголоском слуховой памяти. Я солгал, будто я ослепил вулкан [58], вспомнил он, вспомнив только имя — Полифем, нечто, случившееся в его жизни. Вверх-вниз, вверх-вниз. Я хочу домой. И воля получала кусок хлеба, чашу с питьем. Теперь, где бы он ни оказывался — на гребне волны или в ее ложбине, желания его были устремлены к одному. Один раз под шквалом водяных брызг он подумал: мне все равно, что там делается. Мне все равно, какая она. И какой Телемах. Пусть они оба глупы. И пусть я устал и оборван. Я хочу домой.
   В долгий промежуток усталого прояснения мысли он расчетливо и напрямик стал славить богов, называя многие имена. Афина, ты справедлива, умна и всегда приходишь на помощь в беде. Гелиос, далекий скиталец, знойный гонитель теней, ты даришь плоской ладони земли необходимое ей тепло, и на ней зеленеют деревья, злаки и травы, и она кормит нас мясом и фруктами, и ты даешь ей свет, чтобы можно было увидеть твое благотворение. Зевс, я люблю тебя, ты живешь в моем сердце и во всех моих мыслях, я восхищаюсь твоей силой, мудростью и могуществом. Гермес, плавание вышло чудесное. Я всецело полагаюсь на твои слова. Ты прекрасный Вестник, ты всегда говоришь только правду, и никто из твоих слуг никогда ничего не украл. Ты защитник Честности, ты само Прямодушие. И еще ты на редкость проворен. Ты самый проворный из всех.