Царь, Вершитель обряда и Верховный жрец, бывший Геренейский герой [74], как его иногда туманно называли, предводитель боевых колесниц и обуздатель коней Нестор до окончания действа прочел еще одну молитву. Он произнес ее негромко, широко раскинув руки, словно намеревался принести в жертву самого себя, но при этом уверенной хваткой держал и чашу с водой, и корзину с зерном, не пролив ни капли и ничего не просыпав; но молитва его звучала еле слышным шепотом:
   — О Жертвенная Телица, о Священное Лоно, о ты, благословенная дочь Нелея [75] от Бессмертной, Голубоглазой богини, о Сестра, ныне я приношу тебя в дар Щитоносице и Копьеносице, и если Она, Бессмертная, незримо присутствует здесь, я молю ее принять нашу дань, нашу тяжкую и легкую жертву! Дочь Нелея, Телица, Священная сестра, ступай же в обитель Бессмертных или в Аид!
   Молитва была столь возвышенной, что всех опять пробрала дрожь. Голова и грудь Телемаха были переполнены тем, что ему довелось сейчас пережить и чего он никогда не сможет выразить словами. Он украдкой огляделся вокруг и еще долго спустя вспоминал, как все стояли, каковы были краски и выражения их лиц, даже то, как они дышали. Поликаста не поднимала глаз, руки ее были стиснуты. Царственный жрец превратил телку в дочь Нелея, в родную сестру ее отца, одну из его живых или умерших сестер — это могло быть знаком первородной любви, но и первородной ненависти к сестрам. На лицах всех братьев Поликасты, кроме Писистрата, читалось равнодушие или подавленное упрямство — Писистрат оставался внимательным, может быть, чуть ироничным наблюдателем. Фрасимед, державший тяжелый убойный топор, стоял с дремотно-выжидательным видом — он напоминал нанятого мясника, то ли притомившегося к концу рабочего дня, то ли, наоборот, еще не стряхнувшего с себя утреннюю сонливость. Замужние дочери всем своим видом изъявляли покорность, зятья были горды тем, что удостоились чести созерцать с такого близкого расстояния столь необычно торжественное жертвоприношение; незамужние дочери — призванные сюда и выставленные точно напоказ — держались позади матери. Поликаста была среди них исключением, во время этой последней части действа она испытывала какие-то более глубокие чувства, а не просто глазела на разыгрываемое представление: может, оно ее оскорбляло, может, она самое себя чувствовала приведенной на заклание телкой. Телемах не понимал происходящей небывалой комедии, а может, трагедии, но принимал ее. А мать, Эвридика? У нее был такой вид, точно она прятала в руке нож и хотела перерезать глотку своему старому мужу. Лицо ее еще посуровело, на нем были написаны презрение и ярость, страх и тысячелетние заботы матери семейства. Быть может, она думала о том, что мужчины могли бы обменять предназначенную для заклания телку на другое животное, поменьше, например на козу или овцу, или на другую корову, — как знать, может, эта телка была ее любимицей. А может, она вообще считала весь обряд богохульством и святотатством; а может, она принадлежала к секте, которая убеждена, что боги жестоки, а люди глупы и что все это, вместе взятое, и определяет участь смертных. А может, она вспоминала свою далекую юность, когда принесение жертвы воительницам и копьеметательницам или мудрой, как сова, и нежной, как олива, было гордым и веселым действом. А может, она вообще не любила Афину и предпочитала ей Деметру или какую-нибудь другую далекую богиню, о которых время от времени доходили слухи, например, египетскую богиню, покровительницу кошек, Секхет [76]. Может, она совершенно серьезно — не с той серьезностью, которая владела Нестором или его родичами — зятьями, дочерьми и большинством сыновей, — а с иной серьезностью, проникнутой большим поклонением Зевсу и Персефоне, а может, и просто с горькой серьезностью, замешанной на домашних сварах, желала, чтобы телка, которую она явно не считала священной, и в самом деле, в буквальном смысле слова превратилась в сестру Нестора, в одну из живых или давным-давно умерших дочерей Нелея? Она стояла в броне своего царского сана, своего имени «Эвридика» [77], во всеоружии своей правоты — но эта правота была высокомерного, сектантского толка. Таковы были впечатления Телемаха, такое воспоминание сохранил он об увиденном, но само содержание увиденного оставалось не вполне для него понятным, да ему и не нужно было понимать. Он вбирал в себя то, что видел, можно даже сказать, жадно его поглощал.
   Он безмолвно сливал с грубой и непонятной жертвенной молитвой старого царя ту молитву, какую много дней, много лет вынашивал в своей груди: «О Афина, кто бы ты ни была, я верю в твое могущество, устрой так, чтобы папа вернулся, устрой так, чтобы папа вернулся и чтобы Поликаста стала моей женой, чтобы я мог прикоснуться к ней и обладать ею, устрой так, чтобы папа вернулся и чтобы я был счастлив с Поликастой, а мамины женихи-объедалы пусть перемрут, исчезнут или уберутся восвояси, а папа пусть вернется домой, а я пусть буду сильным и красивым, и пусть мне не надо будет больше скитаться по разным царям, и пусть я стану героем, а Поликаста станет моей женой, и делай тогда со мной, что хочешь!»
   И еще он безмолвно молил: «Устрой так, чтобы мне пришлось когда-нибудь распоряжаться большим, торжественным жертвоприношением и чтобы все смотрели на меня!»
   За спиной тех, кто играл в обряде главную роль, в дальних рядах он видел горожан и рабов, а еще дальше — юношей с Итаки. Они вытягивали шеи, наклоняли головы, вслушиваясь и пытаясь понять, что Нестор говорит богине, — они слушали так, точно слова царя продолжали реять в воздухе, и некоторые шепотом объясняли что-то другим.
   А позади них, вокруг них — двор, город, залитые солнцем поля, на востоке — черные или зеленые горы, на западе и юге — море, на севере — в туманной дымке острова, а вверху, над всеми и всем, чистое небо и палящее солнце.
   Нестор снова наклонился, сделал шаг в сторону и встряхнул над быстро прогоревшим пламенем очага корзину с жертвенным зерном; зерно с легким шуршаньем высыпалось в огонь, и тогда царь плеснул в него водой. Головешки и угли зашипели, от них взвился белый пар, несколько капель запрыгало на черных, раскаленных камнях. Нестор протянул корзину и золотую чашу Арету, который поставил чашу в корзину и так и простоял, прижимая их к животу, до конца обряда. Лицо его было по-прежнему угрюмо, но все же происходящее захватило и его, и он переминался с ноги на ногу, как бегун перед стартом. Нестор сделал шаг назад — шаг на удивление быстрый и твердый, его движение повторили царица и те, кто стоял позади нее. Теперь правая рука Верховного жреца и Царя взметнулась вверх, и Фрасимед, не сводивший глаз с отца, выступил вперед и, держа в левой руке обоюдоострый топор, стал справа от Телки. Эхефрон и Стратий подались вперед, почти не отрывая ног от земли. Лица у них были красными и потными от усилия — хотя Священное животное не двигалось, они все равно крепко его держали. С левой стороны стоял Писистрат с длинным ножом, а за ним Персей, покачивая медной лоханью. Торжественное настроение еще не рассеялось, однако сцена начинала походить на осенний забой скота. Толпа зашевелилась, задние ряды стали напирать на передние, люди все еще безмолвствовали, но на лицах уже не было прежнего волнения и интереса.
   Нестор поднял вторую руку и снова застыл в торжественной позе, словно бы призывая и благословляя. Губы его задвигались, нижняя опять слегка отвисла, он явно подыскивал слова и ждал вдохновения, но оно не приходило.
   — Давай, Фрасимед, — наконец сказал он надтреснутым голосом.
   Бронзовое лезвие сверкнуло в воздухе и с глухим, похожим на вздох звуком шмякнулось на голову Телицы, у самых ее рогов. Выходит, Фрасимед зарубил свою тетку, подумал Телемах с каким-то странным щемящим спокойствием. И в то же мгновение Эвридика пронзительным, душераздирающим голосом крикнула: «Алли-луйя-а-а-а!» Казалось, крик кровавым комком вырвался из ее гортани, вслед за ней закричали ее дочери, некоторые из ее замужних и незамужних дочерей. Телка и царица рухнули одновременно. Телка упала сначала на колени, потом на левый бок, она лежала в собственном священном помете и лягалась в последней попытке замычать — мычание еще сидело в ее горле. Эвридика упала навзничь на руки двух тощих, выставленных на обозрение дочерей. Эхефрон и Стратий все еще держали скользкие, измазанные краской рога, а Писистрат перешагнул через продолжающую вяло лягаться коровью тушу, чтобы вонзить ноле в горло животному, но прежде по приказу Нестора телку подняли и положили на убойную скамью у стены. Писистрат нанес удар, рука его не дрогнула, но с лица исчезла ирония — ее вытеснили решимость и рабочий азарт.
   Теперь уже действо полностью преобразилось в сцену убоя. Нестор, мгновенно потеряв свой жреческий облик, направо и налево раздавал приказания. Эвридика пришла в себя, подошла ближе и стала показывать Персею, как надо держать лохань, чтобы на землю пролилось меньше крови: очевидно, кровь предназначалась в пищу. Фрасимед разрезал коровье брюхо, двое рабов извлекли из него кишки и другие дымящиеся внутренности, которые тяжело плюхнулись в деревянный чан, а Писистрат привычной рукой начал свежевать тушу. Потом Фрасимед разделал ее с помощью топора и ножа. Братья орудовали так энергично, что кости и хрящи трещали, от красного мяса шел пар. Голову с крашеными рогами отсекли и положили в сторонке.
   Первым отведал мяса Нестор. Он отрезал тонкий ломтик огузка, обернул его полоской жира и, нанизав этот лакомый кусок на медный вертел, поднес к огню, который уже превратился в груду угля, как раз подходящую для жарки мяса. Угли зашипели, на них закапал жир. Телемаху вдруг сразу страшно захотелось есть. И это чувство голода вмещало в себя и разочарование. Ему не раз приходилось бывать на жертвоприношениях — быстрых и небрежных, будничных или более торжественных, во время забоя скота или сбора урожая, на маленьких праздниках, прерывавших будничное течение жизни, на жертвоприношениях по случаю отплытия или возвращения кораблей, по случаю того, что у кого-то из итакийцев родился сын, перед началом какой-нибудь торговой сделки или по успешном ее завершении. Порой он мечтал: быть может, однажды мне доведется увидеть настоящее, великое жертвоприношение на Большой земле. И вот он его увидел, оно во многих отношениях было торжественным и захватывающим, и он никогда еще не чувствовал себя так близко к боговдохновенному наитию. И все же после него осталось не только желание наесться досыта, но еще и другой голод, не имеющий отношения к желудку, — неутолимая тоска. Теперь, по окончании обряда, когда народ толпился вокруг освежеванной, разделанной и отчасти уже не священной окровавленной туши, во всем этом было что-то нелепое. Словно жрец исповедовал ложную веру, или словно Нестор хотя и прикоснулся к сокровенному, к таинствам, приближающим к богам, но самой глубокой и заветной веры не достиг. Мелькнула мимолетная мысль: может, у папы было по-другому? А может, нет?
   В левой руке Нестор держал над углями вертел, а в правой — золотую чашу с каракатицами, полную крови. Он плеснул кровью на угли, они злобно зашипели, ноздри наполнились сладковатым, затхлым запахом кровавых испарений. Отставив чашу в сторону, царь произнес своим обычным, надтреснутым, старческим голосом:
   — А теперь милости прошу, угощайтесь. Арет, плесни вином в огонь.
   Жертвоприношение было закончено.
   Каждый отрезал себе ломтик мяса и, поджарив на вертеле, съел; мясо было вкусное, телка забита по всем правилам. После этого гости, те, кто были приглашены, и в их числе корабельщики с Итаки, отправились в мегарон завтракать — то была прощальная трапеза в честь Телемаха. Поликаста вместе с матерью и незамужними сестрами скрылась в верхних покоях. Один раз во время трапезы Телемах увидел — правда, мельком, — что она стоит в проеме двери, ведущей во внутренние покои, и ему опять пришла в голову бесконечная, как роман с продолжением, мысль: вот на ком я хотел бы жениться.
   На столе опять появилась большая часть замечательной коллекции Нестеровых кубков и чаш, одна за другой провозглашались здравицы. Телемаху много раз пришлось осушать свой бокал до дна. Но он следил за тем, чтобы не опьянеть. Ему было немного стыдно за своих товарищей. У них еще не прошел хмель после вечерней и ночной попоек, их быстро развезло. Двоих пришлось вынести из мегарона и положить в тени во внутреннем дворе, а когда Нестор, слегка пошатываясь, встал, чтобы пойти вздремнуть, шесть или семь итакийских молодцов уже лежали под столом и еще несколько ссорились в наружном дворе, правда, хозяева позаботились о том, чтобы при них не было оружия.
   Голова у Нестора оставалась, однако, ясной, и он твердо держался на ногах, когда отдавал приказ запрягать лошадей. Телемах с любопытством следил за происходящим — ему никогда еще не приходилось ездить на лошадях. Как только Гелиос достиг полдневной высоты, самого жаркого часа дня, Телемах с Писистратом пустились в путь через горы в Спарту к царю Менелаю. Время для езды было неподходящее, но они торопились. Широко расставив ноги, стояли они в легкой колеснице, левая нога вперед, спина прямая, как на изображениях, которые Телемаху приходилось видеть на глиняных кувшинах, — так они выехали из города, резвой рысью покатив вдоль берега, а потом вверх по дороге, которая вела в Феру; позднее они устроились на деревянном сиденье, которое взяли с собой. Их слегка разморило от жары. Телемах время от времени клевал носом, но Писистрат с интересом смотрел вокруг. К вечеру, когда стало прохладнее, они сделали привал у горного ручья, поели, отдохнули и поболтали. Писистрат мечтал поехать на Крит, во владения Миноса, или поплыть морем на запад, где, по слухам, лежат новые неведомые и диковинные страны, он всерьез подумывал о том, чтобы пожить в чужих краях. Он явно тяготился Пилосом с его, как он выразился, жалким деревенским обиходом. Оба с любопытством ожидали встречи с Менелаем и Еленой.
   — Говорят, она раздобрела, — заметил Телемах.
   — Да, я тоже слышал, что ее разнесло, но все равно, что за женщина, что за женщина! — повторял Писистрат.
   В сумерках они добрались до жилища ферского царька, хлебосола Диокла, где и заночевали. А на другой день с рассветом выехали в Лакедемон — в Спарту.


Глава двадцать третья. КОНТРАПУНКТ II



1
   Его приход не прервал переговоров, которые вели между собой двенадцать феакийских вельмож и советников. Собрание у Алкиноя закончилось раньше, и собравшиеся уже совершали последнее возлияние в честь Блюстителя, на страже коммерции стоящего Вестника Гермеса, когда Странник, шатаясь, ввалился в зал и опустил голову на колени царицы Ареты.
   Он пробыл в этой позе некоторое время — трудно сказать, как долго, — прежде чем ему удалось вынырнуть из глубин сна, из пучины хмеля на поверхность и осознать, насколько они ошеломлены. Для стороннего, трезвого наблюдателя происходящее выглядело так: он преклонил колена, положил голову на колени царицы, но тотчас встал и согнулся в поклоне перед ней и перед пораженным царем. Он простоял так несколько средней протяженности мгновений и, как только сознание его прояснилось, понял, что попал к очень богатому и, вероятно, могущественному человеку. Украдкой поискав глазами двери, через которые в случае необходимости можно удрать, он успел рассмотреть зал. На столах перед сидевшими в мегароне мужчинами стояли дорогие кубки, на которых играл отблеск круглого, обведенного колоннами очага. Наверху по стенам тянулся фриз с инкрустациями из стекла и то ли черной, то ли синей эмали. Порог, через который он переступил, был бронзовым, дверные косяки отделаны серебром, по обе стороны от входа стояли не то собаки, не то львы из серебра и золота высотой по колено человеку, даже дверное кольцо, без сомнения, было из чистого золота. Я должен сейчас же заговорить, не ждать, пока они станут меня расспрашивать или вознамерятся вышвырнуть вон, думал Странник. Я должен попытаться все объяснить.
   — Прошу простить за подобное вторжение, — начал он, чувствуя, как легко льется речь. — Я прибыл с моря. Я потерпел кораблекрушение, и меня внезапно осенила мысль, как видно внушенная самими богами, скорее всего Вестником Гермесом, — находчиво добавил он, — что я должен явиться сюда и опустить голову на колени Высокочтимой царицы. Несомненно, это наитие сошло на меня по воле богов — по-другому я просто не могу его объяснить. А теперь я прошу у вас защиты и помощи.
   Он умолк. Царь как раз отставил на стол кубок и, слегка придерживая его одной рукой, другой поглаживал и ласкал свою длинную черную, блестящую от елея бороду.
   Ответа не последовало. Царь молча смотрел на него. Тогда он отступил на шаг. Пятки его уперлись в закраину круглого очага, он едва не рухнул прямо на кучу догоравшего угля и пепла, но устоял на ногах. Надо было что-то предпринять, воззвать к царю другим способом. И он сел на край очага. Плащ, конечно, выпачкается в саже, подумал он. Может, стоит взять щепотку пепла и посыпать им волосы, говорят, у некоторых народов это в обычае: если человек хочет показать, что ему крышка, он посыпает голову пеплом.
   Царица сделала движение, словно хотела помешать его намерению, и в ту же самую минуту какой-то седобородый старик, сидевший через два стола от царя, гулко кашлянув, произнес:
   — Алкиной, а ведь негоже, чтобы чужеземец сидел там, где он сидит?
   В словах старика звучал несомненный укор, но они не вызвали царского гнева.
   — Лаодам, сын мой, — сказал царь молодому человеку, сидевшему в кресле по правую руку от него, — встань и уступи место чужеземцу.
   И тут настало краткое мгновение, насыщенное безмолвием людей. Забурчало в животе у кого-то из стариков-советников. Со звоном рассыпался кусочек угля на краю очага. Глубоко и удовлетворенно вздохнула царица. Царь поднял руку и указал на кресло Лаодама, и Странник, спине которого становилось все жарче, встал, осторожно отряхнул плащ, подошел и сел на предложенное место. Кресло было красивым на вид и удобным, у него были подлокотники и мягкое сиденье. Он подумал: я сижу в кресле, какое удовольствие сидеть, какое это неслыханное наслаждение. Рабыня принесла небольшой серебряный таз, он омыл в нем руки и вытер их поданным ею полотенцем. На его стол поставили еду: нарезанное кусочками холодное мясо и хлеб. Чудесная еда, подумал он. Он едва пригубил вино, чтобы оно не свалило его с ног, как это случилось недавно, но вино было легким и вкусным. Кто-то из вельмож громко зевнул во весь рот.
   Пока длилось безмолвие, Алкиной внимательно изучал гостя; когда Странник поел, когда прожевал и проглотил какую-то вкусную еду, а потом замер в ожидании, сложив на коленях изувеченные руки, царь сказал:
   — Итак, господа, собрание наше можно считать оконченным. Похоже, что наш уважаемый гость устал. Я наблюдал за ним, пока он насыщался, и решил, что он перенес много страшных бедствий. Так или иначе, я предлагаю нам всем собраться здесь завтра. Не могу решить, человек он или бог, но послушать его рассказ будет чрезвычайно интересно.
   Надо было ответить царю, а Странника опять стал одолевать сон.
   — Я вовсе не бог, — выговорил он заплетающимся языком, — а, повторяю, жертва кораблекрушения. И я очень признателен за оказанный мне радушный прием.
   — Мы славимся своим гостелюбием, — сказал царь, и сказал с некоторым неудовольствием, быть может, обиделся.
   Собравшиеся встали, поклонились и потянулись к дверям по одному и группами. На ногах все они держались твердо, уходили с достоинством — закончилось важное совещание, к пришельцу никакого особенного интереса они не проявляли. Он был гость, но ведь и они тоже были гостями. Сыновья в свой черед вышли из зала, Странник остался наедине с царской четой.
   Царица смотрела на него с явным любопытством. Это из-за одежды, сообразил он. Я должен придумать объяснение, которому они поверили бы, объяснение почти правдивое и потому правдоподобное.
   — Меня выбросило на берег возле устья реки на западном берегу вашего острова не то вчера, не то позавчера, — сказал он, и слова легко полились из глотки и с языка. — Я лежал и спал на куче листьев под деревом, и разбудила меня стайка девушек, которые стирали. Это была ваша дочь, — (ему никак не удавалось вспомнить ее имя), — и она одолжила мне кое-какую одежду. Она посоветовала мне идти прямо сюда и рассказать вам, как было дело.
   — То-то мне показалось, что я узнаю вышивку на хитоне и плаще! — сказала царица Арета.
   — Я буду страшно благодарен, если вы одолжите мне эту одежду. На короткое время. И еще я хотел бы спросить, можете ли вы мне помочь возвратиться на родину?
   — А куда вы держите путь? — спросил царь.
   — На юг, — ответил он. И, поколебавшись, добавил: — В Итаку. Я держу путь домой, но мне пришлось долго странствовать.
   — До Итаки путь не близкий, — заметил царь.
   — Да, я сам понял, что меня отнесло далеко на север, — сказал он.
   — А откуда вы прибыли? — спросила царица, и на ее набеленное лицо вернулось выражение материнской доброты.
   Она мажется не так сильно, как Калипсо, подумал он. Накладывает белила тонким слоем, почти как… как когда-то Пенелопа. Сколько ей может быть лет? Пожалуй, сорок, не больше.
   — Я приплыл издалека, с запада, — сказал он. — Много лет назад я участвовал в войне, а по дороге домой сбился с пути. Под конец я попал в далекую землю на западе, во владения Атланта, на самом краю света. Место это зовется по-разному, некоторые называют его Огигией, это мыс, полуостров, я провел там семь лет. Если уж говорить начистоту, я был там в плену.
   — У финикийцев? — спросил царь. — Неужто и там живут финикийцы? В таких далеких краях? А может, у чернокожих?
   — Нет, я был в плену у особы божественного происхождения, — сказал он. — Можно считать, что у богини.
   — У богини? — живо переспросила Арета, подавшись к нему. — Вы непременно должны нам все рассказать!
   — У богини! — недоверчиво повторил царь. — Так, стало быть, вы и сами бог или по меньшей мере полубог?
   — Нет, я самый обыкновенный человек, — ответил он. — Странник.
   — Тогда выпьем еще чарочку, — сказал царь.

 
2
   Сын Нестора Писистрат объяснил, кто они такие, едва ему удалось открыть рот, но такая возможность представилась далеко не сразу; на Телемаха же напал долгий приступ провинциальной застенчивости, и он никак, не решался заговорить, чтобы рассказать о себе и расспросить об отце.
   Но прежде чем они достигли этой точки в своей судьбе, протекло много часов и многое осталось позади. Дело в том, что они угодили на свадьбу, на семейный праздник, который в то же время был официальным торжеством — на нем присутствовали все именитые граждане большого города, а также приезжие гости: прославленный царь Лакедемона. Менелай в этот день женил сына и выдавал замуж дочь.
   Да, долго пришлось им ждать этой минуты.
   Сама поездка в Спарту чрезвычайно взбудоражила обоих. Правда, путь от Феры оказался куда более легким, нежели они предполагали. Но это, так сказать, путь внешний. Зато внутренний путь, который пришлось проделать двум молодым людям, стоя и сидя в легкой, устойчивой и красиво расписанной колеснице Нестора, — отмеченный волнением и любопытством путь, который проделали мечтающий о странствиях Писистрат, сын Нестора, и снедаемый тревожными вопросами Телемах, сын то ли живого, то ли мертвого Одиссея, был, безусловно, трудным, ибо он пробудил и поддерживал в них чувство неполноценности. Правда, его в значительной мере смягчали красота и великолепие внешнего пути, открывшегося их взорам, как только они выбрались из горного ущелья. Увидев внизу, в долине, у подножья Тайгета Спарту и поняв, какой это огромный город, какие богатства и мощь таят его стены [78] и дарит его плодоносная земля, они сразу заговорили более серьезным тоном, нежели утром. Пребывание в Фере — где у Телемаха, между прочим, жила тетка, которую он не удосужился навестить, — превратилось, конечно, в маленькое пиршество, которое наслоилось на жертвенное пиршество в Пилосе, и утром с двойного похмелья они очень много смеялись. То, что они увидели теперь, и то, к чему они приближались на своем внутреннем пути — на пути духовном и душевном, на пути воображения и представления, и на пути внешнем — по пыльной каменистой дороге через тучную травянистую равнину, наполнило их обоих почтением сродни страху. Даже житель Пилоса Писистрат сказал, пораженный: