Страница:
При этом зрелище его охватило смятение. Он бывал здесь во сне. Мгновение он пытался уверить себя, будто снова вернулся на остров Калипсо, но он знал, что это неправда. Он обернулся лицом к склону. В зарослях пряталась тропинка. Вооружившись как посохом сухой веткой, он стал подниматься по ней, прокладывая дорогу сквозь кусты, орошавшие его каплями влаги. Тропинка почти совсем заглохла, по ней давно уже никто не ходил. Он ступал по старым, мертвым, с незапамятных времен истоптанным корням, и сердце его колотилось. Нет, думал он. Но внутреннее убеждение говорило — да. Нет, думал он.
Он вышел из зарослей на небольшое плато. Тем временем еще развиднелось, он увидел проблеск моря, очертания окружавших гавань гор стали отчетливее. Чуть выше по склону начиналась дубовая роща. Вступив в нее, он заметил на тропинке отпечатки свиных копыт.
Еще дальше, там, где поднимался новый крутой уступ, он набрел на источник или, вернее, на запруду со свежей водой — огороженное плотиной место водопоя. Остановившись, он долго смотрел на воду, потом опустился на колени и стал пить. С водой в него вливалась все большая тревога, все более сильное смятение. Но с ними пришла и уверенность. Он еще медленнее зашагал по тропинке вверх до нового уступа. Отсюда он мог увидеть.
Далеко внизу перед ним простиралась большая часть бухты. Гладь воды казалась отлитой из олова, из тусклого серебра. Он вдруг сразу определил страны света. На востоке лежит Большая земля с Акарнанией. На западе за лесом и горами — Замский пролив. А на севере, по ту сторону узкого перешейка, в полудне пути отсюда — его родной город.
Что он чувствовал в это утро, стоя на лесной прогалине, в исхоженном свиньями дубовом лесу под Вороньей Скалой в южной части Итаки, современный рассказчик, прислужник событий, может только гадать. В песнях, посвященных Страннику, об этом рассказано в приподнятых выражениях, как о некоем сверхъестественном переживании, — да и как оно могло не быть сверхъестественным, если в нем приняла участие богиня мудрости, всеведущая дочь Громовержца, копьеносица Афина. Но если верить тому, что угадал сегодняшний рассказчик, чувством, охватившим Странника, было пронзительное одиночество.
Уже некоторое время он все знал, а теперь признался себе в этом знании, проникся им. Боги не допустили, чтобы он очертя голову ввергся в то, чему предстояло случиться, — они дали ему время подготовиться. Он мысленно искал, на что бы опереться. И ухватился за воспоминания. Лес стал выше, подумал он. Кустарник гуще. Пока его не было, поумирали и попадали дубы. А под деревьями двадцать лет подряд проживала свою недолгую жизнь трава — прорастала, тянулась кверху, увядала, благоухала. Скалы плотнее поросли мхом. Мощнее стали оливы. Когда, опустившись на колени, он испил из источника и вода наполнила его рот, увлажнила его лицо, он сразу понял, где находится, — так младенец узнает грудь кормилицы. А теперь, мгновение спустя, овладев собой, он осознал это разумом сорокапятилетнего мужчины.
Во время войны, в годы странствий и в первое время на острове Огигия он часто думал о Жене и Сыне — о молодой еще женщине и едва научившемся ходить ребенке. Это были его жена и сын, их имена много говорили его сердцу. Порой, хотя и не всегда, он о них тосковал. Теперь они были рядом, в пределах острова, от любой точки которого его отделяло не более полудня пути через лес и горы, но теперь они были от него дальше, чем когда бы то ни было. Между ними пролегло двадцать лет. Самым глубоким его чувством было одиночество, а точнее говоря, страх — он боялся встречи с ними.
— Свофонт! Скеро! Скенот! Киликий!
Четыре зубастых, лохматых проворных овчарки запрыгали вокруг Странника, грозно рыча.
— Садитесь! — крикнул старик. — Сейчас же садитесь! И сбросьте плащ.
Ничего другого не оставалось. Он стянул с себя плащ, сел и стал ждать. Собаки замерли в стойке. Старик снова окликнул их по именам, а самую настырную вытянул палкой — она отползла в сторону, скуля и поджав хвост.
— Вот так! Теперь можете встать.
Маленькая хижина стояла в лесных зарослях на обрыве под сводчатой скалой, она была сложена в несколько венцов из сосновых бревен и крыта дерном и ветками. Входили в нее через своего рода прихожую — пристройку под навесом на двух столбах, где сейчас в настороженном ожидании замерли собаки. Позади хижины до самой скалы тянулся обнесенный камнями загон, камни были подперты кольями да еще обведены живой изгородью из боярышника. В загоне визжали поросята, им в ответ большим оркестровым барабаном отзывалось хрюканье свиней. В углублениях под навесом скалы также были устроены свиные закуты.
— Не подоспей я кстати, вам бы конец! — сказал старик с хмуровато-дружелюбной усмешкой. — С ними шутки плохи. Так зубами отделают — век будешь помнить.
— Я не впервой вижу собак. Это вас зовут Эвмей?
Старик с достоинством кивнул и расправил плечи.
— Меня. А вы что, слыхали обо мне?
— Мне сказали, что вы живете здесь в горах… вернее… я услышал лай собак.
Старик окинул его пытливым взглядом, сначала лицо: светлые глаза, поседевшие волосы, рыжую с проседью бороду, рваную одежду.
— Сдается мне, я вас уже когда-то видел, — медленно сказал он. — Очень давно. — Он подумал. — Вы не здешний?
— Нет, вы меня никогда прежде не видели.
Ответ прозвучал слишком резко. Старик бросил на пришельца быстрый взгляд, отвел глаза, уставился в землю.
— Да нет, вроде не видел, — пробормотал он и зашагал к хижине. Пришелец последовал за ним.
— Я приехал с Крита, Эвмей, — сказал он примирительно. — Я собирался… в общем, я держу путь домой. На север. — Он указал рукой. — А здесь я… случайно… Потерпел кораблекрушение. Я был… был на войне. Словом, это долгая история.
— Война всегда дело долгое, — сказал старик. — Об этом я в аккурат нынче думал. Сижу я, крою сандалии, а тут собаки вдруг забрехали. Вот ведь диковинная штука, я в аккурат возьми и подумай: война всегда дело долгое. Она вроде бы кончилась. Или говорят, будто кончилась. А круги по воде все идут.
Под навесом на скамье лежал кривой бронзовый нож и несколько новых ремней. Старик помахал кожаной подметкой, которую держал в руке, словно отгоняя назойливых слепней. Собаки, ворча, убрались прочь. Дверь в хижину была отворена, внутри стояло несколько табуреток, длинный стол со скамьями, а у стены — нары, покрытые листьями, ветвями и шкурами. В очаге посреди комнаты тлели уголья.
— Садитесь, — пригласил старик. — Небось есть хотите? Сюда обыкновенно захаживают люди голодные. Ну так как?
— Я не прочь перекусить.
— Погодите.
Открыв тяжелую калитку загона, старик скрылся за оградой. Свиньи хрюкали, поросята подняли визг. Когда старик снова появился у калитки, он держал под мышками по поросенку — двух крохотных молочных поросят, которые брыкались и пронзительно визжали, а за ним плелась громадная, с вислой шеей свинья. Старик пнул ее ногой в рыло, чтобы она не мешала ему закрыть калитку. Вернувшись под навес, он пыхтел, как астматик,
— Подержите, пожалуйста.
Странник взял одного — поросенку было недели две, не больше, он лягался и визжал в его руках.
— Ну-ну-ну! Ах ты, бедняжка.
— Пробавляемся такими вот детенышами, — сказал Эвмей. — Те — ну, словом, которые в городе, — они требуют боровов покрупнее, чтобы мяса было побольше. Но и поросята, в общем, тоже недурны.
Он орудовал ножом быстро и привычно, как рыбак чистит рыбу: перерезал поросенку горло, вспорол ему брюхо, вынул кишки, а печень, почки и сердце отложил в сторону, кучки получились небольшие. Потом взял в руки второго поросенка.
— Ишь малехонькие, — сказал он. — Что младенцы грудные.
— Я… — начал было пришелец.
— Чего?
— Да нет, ничего. Я так. Просто видел когда-то, то есть рассказывали мне, будто они убивали грудных детей… На войне.
Эвмей привычными движениями разделывал тушку.
— Долго вы воевали?
— Да. Несколько лет. Лет девять-десять.
— Тогда уж это, верно, в Трое!
Странник не ответил.
За прогалиной виднелась полоска моря. Туман отступил уже далеко и только кое-где повис летучими островками. На севере перед глазами Странника лежала большая бухта, врезавшаяся в сушу с востока так глубоко, что только узенький перешеек соединял здесь северную и южную части острова. Слева был небольшой залив и перед ним остров, а справа настоящая глубокая бухта, гавань древнего морского бога Форкина [90]. По краям гавани, у обоих выступов суши, виднелась белая кромка пены, прибой. Но в глубине Форкиновой бухты водная гладь была спокойной, точно в чаше. Зелень на прибрежных склонах пожелтела, осень уже вступила в свои права, оливковые деревья поблекли, дубы подернулись желтизной, только хвойный лес оставался зеленым. Воздух был теплым, но в нем уже терпко пахло осенью.
— Да, это было в Трое, — сказал он. — Я отправился туда с одним… Его звали… Идоменей с Крита. Прошло несколько лет, прежде чем нам удалось вернуться.
— А многие оттуда вообще не вернулись, — сказал старик, разложив куски мяса на скамье у очага.
Он отобрал несколько сухих веток из кучи, сваленной в углу, подбросил их в очаг и, присев на корточки, стал раздувать уголья. Когда огонь разгорелся, он обложил сердцевину пламени чурбаками и ветками потолще. Густой дым поднялся вверх, потянулся к отверстию в крыше. Старик нарезал мясо на мелкие кусочки, нанизал их на вертел, опалил мягкую шерстку, а потом укрепил вертел над огнем. Запахло паленой шерстью и жареным мясом. Старик вышел в пристройку с багровым, как у повара, лицом.
— Мой хозяин не вернулся, — сказал он и посмотрел на сидящего гостя. — Его звали Одиссей, может, слыхали о нем? Он был царем на здешних островах.
Вода в большой далекой бухте была совершенно неподвижна, но, прищурившись и поглядев сквозь ресницы, можно было вообразить едва заметную, медленно катящую волну.
— Я слышал о нем, — сказал пришелец. — И даже довольно много.
Эвмей тоже посмотрел в сторону видневшегося на востоке моря.
— Вообще-то редко кому удается на самом деле вернуться, — сказал он.
Мясо шипело, истекая каплями жира.
— Его отца звали, кажется, Лаэрт, — сказал сидящий на скамье. — Что с ним? Он жив?
— Он живет в деревне, на северной стороне, — сказал старик. — У него, сдается мне, все в порядке. Но он горюет. Потому что тому, кто ушел на войну, на самом деле никогда не вернуться. Даже если он однажды возвратится. Я ведь и сам родом не из здешних мест.
За едой Эвмей взял чашу, налил в нее вина из кувшина, разбавил его водой и молча протянул через стол гостю. Взгляды их на мгновение встретились. Старик приоткрыл рот, но только пробормотал что-то, может быть молитву. Вышло солнце, по долине и склонам протянулись тени. Страннику вновь показалось, что он слышит гул далекого прибоя. «Сс-сс-сс», — шелестел ветер в лесу. С запада над краем утеса поднялась новая гряда облаков, заслонившая солнце.
Ели они долго и основательно.
Потом они сидели рядом на скамье под навесом. Боги привели его в это место, его накормили, напоили, ему дали вина и мяса, но дальнейших инструкций он не получил.
Они говорили о том о сем, и вдруг Эвмея прорвало — он стал рассказывать, что творится на острове.
— Вот уже много лет они обжираются и пьянствуют в городе, — сказал он. — Телемах поехал к Нестору, в Пилос, ему пришлось улизнуть тайком, они бы его не выпустили. Похоже, в Пилосе дело не выгорело, говорят, он теперь отправился в Спарту просить помощи у царя Менелая. Нынче утром мои пастухи сказали мне, что его подстерегают в проливе против Зама, оттуда можно уследить, кто куда держит путь, да вдобавок вдоль берега ходят дозором корабли. Теперь уже не до шуток, они умышляют на его жизнь. Но Эвриклея, слышно, послала гонца на Большую землю его предупредить. Лишь бы ему в целости добраться до города, тут его тронуть не решатся.
Богини мести, войдите в мое сердце, придайте силы моим рукам, подумал он.
И тут же подумал обыденно: а я ведь не чувствую никакой особенной злости. Странно.
Он устремил взгляд на север. Эта встреча была безмолвной. Он созерцал немую картину. Он не остался равнодушен, но судорожно замкнулся в себе. Как бредущий мимо путник знает, глядя вокруг: да, все это существует, — так знал и он. Перед ним лежала часть его царства. «Мое», — мог он сказать о ленте берега внизу, о горах на севере, о тянущемся за ними лесе, о свиньях и пастухах в лесу, о тучных боровах, мясом которых скоро будут обжираться городские гости. Он понимал, что это «мое» означает власть над людьми и островами, над кораблями и кувшинами с вином, над оливковым маслом и мясом, над шкурами и шерстью не только на здешнем острове, но и на Заме, Закинфе и Дулихии с их воинами и богатыми землевладельцами, с их рабами и с их счастьем, с их потом, трудом и тягой к морю. А он стоял здесь и вступал во владение всем. Он знал, что ждет его завтра и послезавтра, если он будет продолжать свой путь на север через лес, через перешеек и горы, к родному городу. Он пытался взять в руки то, что ему принадлежит. Боги привели его сюда. А может быть, он думал по-другому, не столь покорно и безропотно: мне пришел приказ, и я должен был встать и вновь сделаться воином. Должен ли был?
Он знал, что заключено в этих словах. Не будет на земле мира, пока он жив. А может, не будет и никогда потом.
Он опустил взгляд, и взгляд его стал зрячим. И Странник увидел кромку берега и прибой.
— Радею о своем прибытке. Впрочем, сдается мне, Пенелопа радеет о том же.
Странник подался вперед, взял сандалию, пощупал гладкую, тщательно выдубленную воловью кожу.
— Где ты ее берешь?
— Вымениваю, — ответил старик. — Не подумайте, я на чужое не зарюсь. Корабельщики на грузовых судах часто пристают к здешней гавани и наведываются ко мне. Им нужно мясо, это славные парни, не какие-нибудь пираты. Как придут, я заколю двух-трех поросят, бывает, что и небольшого борова, а мне за это достается кожа, иной раз и штука материи, вот я и вымениваю…
Он осекся, взгляды их встретились, разошлись не сразу.
— Это ж на пользу хозяевам, — сказал старик. — Я, можно сказать, сам себя содержу, так что госпожа убытка не терпит.
— Я этого и не подумал, — сказал гость. — Да и Одиссей не подумает, когда вернется домой.
Старик взял у него сандалию и положил рядом на скамью. Покосившись на гостя, он расчесал пятерней свою лохматую бороду. Ногти у него были черные, два из них обломаны, пальцы уже начали по-стариковски скрючиваться.
— Вернется? Думаете, он вернется?
Гость закинул ногу на ногу, пола грязного, вытертого плаща свисала с его колена.
— Не знаю, — сказал он. — Я только предполагаю. Да и наслышался я от разных людей, будто он на пути домой.
— Гм-гм, — промычал старик. — Так-так. Недурно было бы рассказать об этом Пенелопе. А коли мне тоже позволено предположить, я предположил бы, что вам известно: за такие рассказы хорошо платят. Многие наелись тут до отвала, — старик указал рукой на север, — рассказывая о том, будто им известно, что хозяин на пути к дому. Или будто об этом ходят слухи на Большой земле, на Крите, бог знает где еще, хотя бы и в самом Египте. Она их слушает. А пока она слушает, их потчуют. Кормят и поят, чтобы у них были силы рассказывать. А на прощанье одевают, обувают да еще дают узел с собой.
— Кому это им?
— Кому! — усмехнулся старик. — Да тем, кто приходит сюда в лохмотьях. Нищим, оборванцам. Это тоже своего рода меновая торговля.
— Пожалуй, — подтвердил пришелец. — Ну а что думает она сама?
Старик снова взял в руки сандалии, внимательно осмотрел их. Стал прилаживать ремни.
— Что она думает, не знаю. Но предполагаю, что надеется.
— А что она — очень старая? Старик подумал.
— Не знаю, как и ответить, — проговорил он, откладывая в сторону сандалии, словно подводил черту под разговором о них. — Ей под сорок. Но, по-моему, сохранилась она хорошо. Не забудьте — она ждала девятнадцать, а то и двадцать лет. А я уверен — он никогда не вернется, я хочу сказать, тот самый человек, что ушел.
— Ты думаешь, он так изменился, что не…
Старик ждал. Но гость так и не закончил фразы, и тогда он сказал:
— Отчасти да. Каким был тот Одиссей, что уехал когда-то на их проклятую войну? Молодой человек лет двадцати пяти или около того. Если он жив, если он снова ступит сегодня на землю Итаки, все равно он не вернется назад.
— Понимаю, — тихо отозвался гость.
— А она, — сказал старик, — кого может выбрать она? Да любого из молодых красавчиков в нашем царстве на островах!
— Ты хочешь сказать, что у него немного надежд?
— Ха! — сказал старик. — Почем мне знать. Она женщина дельная и не бесприданница. Вот уже много лет подряд они жрут ее свиней, овец, коз и хлеб, хлещут ее вино, просиживают ее стулья и изводят ее добро, и все же, сдается мне, доходы ее на Большой земле все растут.
— Вот как?
— Так что, если Он придет домой, он не должен явиться дряхлым стариком, как, к примеру, я. Он должен показать, чего он стоит.
— Ты хочешь сказать, что он должен начать сначала? С самого основания?
— На этот вопрос я ответить не могу, — сказал старик. — Не хочу об этом думать. Я в своей жизни не убил ни одного человека. Но не знаю, как поступил бы я, если бы опасность грозила моему сыну.
— А ведь это правда, — сказал другой, уставясь на собственные ноги.
— Ему придется решать. Или — или, — продолжал старик, — Придется сделать выбор. Если он вернется сюда и этого не поймет — стало быть, цена ему грош.
— Может, и так, — отозвался гость.
Старик покосился на него.
— Конечно, он мог бы остаться здесь. У меня и моих свиней. Но если уж он вернется домой, не за этим же он вернется. А тогда у него будет два пути.
Гость молчал.
— Он должен либо, не открывая своего имени, уехать обратно на первом попавшемся судне. Или вооружиться и идти — туда. В город. И убить их. Но потом, сколько ни отмывай, на здешнем острове будет пахнуть кровью. До конца его жизни. И жизни его сына.
— А разве нельзя представить себе примирение или что-нибудь в этом роде? — поразмыслив, спросил гость.
— Нет — при такой жене, — ответил старик. — Даже если она будет потом говорить: хорошо, мол, что ты помирился. И к тому же при таком сыне. Он достиг или почти достиг возмужалости. Ни жена, ни сын не должны думать, что они ждали Его слишком долго. Он их пленник. Он пленник богов. Никто этого не хочет. Но это должно случиться. Или — или. Она богата. Она могущественна. Она выйдет замуж за того, кто избавит ее от двадцатилетнего ожидания, тревоги и тоски. Когда сын женится, она окончательно станет вдовствующей царицей, если прежде не выйдет замуж: сама или если Он, которого, быть может, уже нет в живых, не сделает выбор и не вернется. Женихи не уступят ее никому, кроме человека из их же собственной партии. Они слишком запятнали себя, чтобы стать друзьями Долгоотсутствующего.
— Эвмей, — сказал гость, помолчав немного, — как бы поступил на его месте ты?
— Господин мой, — начал Эвмей. Потом поправился. — Странник, Чужеземец, — сказал он. — У него нет выбора. Я слышал о том, что далеко-далеко за великими морями и землями живут другие народы и у них есть возможность выбора. Убивать людей там считают великим позором, срамом и преступлением против богов. Но мы находимся в нашей действительности, Странник, в сегодняшнем дне! В цивилизованном мире! И здесь выбора нет. Если Он понимает это, но в нем так мало осталось от воина, что Он больше не хочет убивать, — тогда ему незачем возвращаться.
— Незачем?
— Незачем. Потому что здесь должно случиться то, что случилось в семье Агамемнона. Ему придется убить не только женихов, но их отцов и сыновей тоже, и сыну его придется продолжать начатое. И смерть, месть, меры обороны — называйте как хотите — перекинутся из одной семьи в другую, с острова на остров. Он вернется не для того, чтобы отдохнуть от войны, он придет, чтобы начать ее заново. Но он должен это сделать. Море, омывающее здешние острова, сплошь окрасится кровью. И, увидя это, люди уже не станут указывать на запад и говорить: «Гелиос сошел в края Гесперид или опустился за дальние пределы финикийских владений», нет, они скажут: «Море покраснело от крови, которая течет с Итаки, с Зама, Закинфа и Дулихия, течет из каждого залива и с каждого островка в Одиссеевом царстве. Это значит, что он возвратился».
— Эвмей, — сказал гость. — А как бы поступил ты сам, будь ты на… на месте Одиссея?
Старик снова взял в руки сандалии, не то держа их, не то держась за них:
— Быть может, я вспомнил бы о том, что у меня есть сын, а они замышляют его убить. Быть может, я пошел бы туда — в город — и начал бы войну, куда более долгую, чем та, что ахейские вожди вели против троянского царя Приама. Эта война более справедливая, быть может, думал бы я. Но погибнут в ней многие. Быть может, я попытался бы открыть истины, которые никто до меня не открыл, чтобы после моей войны наступила новая жизнь. Нынче Итака все больше становится страной рабов. Давно уже не видели здесь подлинного Народного собрания. Но быть может, я решил бы, что пора восстать против богов. Быть может, я сказал бы самому себе: «Боги тешатся игрой. Они веселятся, пьют, танцуют и для собственной утехи творят всякие фокусы и чудеса. Но они не поняли всей серьезности положения», — быть может, сказал бы я. Я не хотел кощунствовать, — помолчав, добавил он. — Я склоняюсь перед волей богов. И вообще я не знаю, как бы я поступил на месте Одиссея.
Гость смотрел на свои босые ступни. Потом раскрыл израненные ладони и уставился на них, словно пытался угадать по ним судьбу.
— Но ведь за спиной у людей нет никого, кроме богов, — сказал он. — И положения создают они.
— А мне кажется иногда, что за спиной у богов кто-то есть, — сказал Эвмей. — И это мы сами. Хозяева и рабы, старики и молодые. Люди. Боги сотворены были много тысяч лет назад в смутное, тревожное, варварское время, не похожее на нашу культурную эпоху здесь в Итаке и на Большой земле, и боги, сотворенные в ту пору, родились в груди человека. Эту мысль почти невозможно додумать до конца. Мы не способны понять ее, потому что теперь мы в руках богов, в их власти. Но подумайте: что, если рука богов отсохнет? А у человека появится собственная воля? Тогда он выпадет из рук богов. И останется один на один с собою. И придется ему самому спасать положение — и он это сделает, потому что поймет, насколько оно серьезно. И тогда…
Старик замолчал.
— Продолжай, Эвмей.
— Я раб, господин мой, — сказал старик. — Раб, которому неплохо живется, у меня самого есть рабы, я распоряжаюсь ими и держусь подальше от политики. И все-таки я раб. Финикийские торговцы выкрали меня в Сирии, когда я был ребенком всего двух лет от роду. Я мог бы сказать, что отец мой был тамошним царем, но какой в этом смысл — теперь я раб. Финикийцы сманили с собой мою няньку, она была их землячкой, из Сидона, ее украли ребенком и продали нам. Можно сказать, что ее освобождение обернулось преступлением против меня. Впрочем, она так и не возвратилась домой, она погибла на седьмой день плавания — получила солнечный удар, когда заигрывала с одним из кормчих, упала в трюм и расшиблась насмерть. Тело ее выкинули за борт. А потом поднялась буря — невиданная буря, — их носило по волнам вдоль всего берега, а потом отбросило к здешним островам. Они причалили к Итаке и продали меня Лаэрту, — Он покосился на гостя. — Быть может, господин слышал эту историю.
— Не стану отрицать.
— Я хожу за свиньями, — сказал Эвмей. — Я главный свинопас, должность вовсе не дурная. Но я раб. Если получу свободу я, возможно, рабами станут другие. Как тогда, когда освободили мою няньку — если можно считать, что ее освободили. Я много размышлял об этом. — Он вздохнул, но вздох его не был печальным. — Так обыкновенно действуют боги, — добавил он.
— А по-твоему, можно действовать по-другому?
— Быть может, люди научатся действовать по-другому, — ответил Эвмей. — Через тысячу лет.
Он вышел из зарослей на небольшое плато. Тем временем еще развиднелось, он увидел проблеск моря, очертания окружавших гавань гор стали отчетливее. Чуть выше по склону начиналась дубовая роща. Вступив в нее, он заметил на тропинке отпечатки свиных копыт.
Еще дальше, там, где поднимался новый крутой уступ, он набрел на источник или, вернее, на запруду со свежей водой — огороженное плотиной место водопоя. Остановившись, он долго смотрел на воду, потом опустился на колени и стал пить. С водой в него вливалась все большая тревога, все более сильное смятение. Но с ними пришла и уверенность. Он еще медленнее зашагал по тропинке вверх до нового уступа. Отсюда он мог увидеть.
Далеко внизу перед ним простиралась большая часть бухты. Гладь воды казалась отлитой из олова, из тусклого серебра. Он вдруг сразу определил страны света. На востоке лежит Большая земля с Акарнанией. На западе за лесом и горами — Замский пролив. А на севере, по ту сторону узкого перешейка, в полудне пути отсюда — его родной город.
Что он чувствовал в это утро, стоя на лесной прогалине, в исхоженном свиньями дубовом лесу под Вороньей Скалой в южной части Итаки, современный рассказчик, прислужник событий, может только гадать. В песнях, посвященных Страннику, об этом рассказано в приподнятых выражениях, как о некоем сверхъестественном переживании, — да и как оно могло не быть сверхъестественным, если в нем приняла участие богиня мудрости, всеведущая дочь Громовержца, копьеносица Афина. Но если верить тому, что угадал сегодняшний рассказчик, чувством, охватившим Странника, было пронзительное одиночество.
Уже некоторое время он все знал, а теперь признался себе в этом знании, проникся им. Боги не допустили, чтобы он очертя голову ввергся в то, чему предстояло случиться, — они дали ему время подготовиться. Он мысленно искал, на что бы опереться. И ухватился за воспоминания. Лес стал выше, подумал он. Кустарник гуще. Пока его не было, поумирали и попадали дубы. А под деревьями двадцать лет подряд проживала свою недолгую жизнь трава — прорастала, тянулась кверху, увядала, благоухала. Скалы плотнее поросли мхом. Мощнее стали оливы. Когда, опустившись на колени, он испил из источника и вода наполнила его рот, увлажнила его лицо, он сразу понял, где находится, — так младенец узнает грудь кормилицы. А теперь, мгновение спустя, овладев собой, он осознал это разумом сорокапятилетнего мужчины.
Во время войны, в годы странствий и в первое время на острове Огигия он часто думал о Жене и Сыне — о молодой еще женщине и едва научившемся ходить ребенке. Это были его жена и сын, их имена много говорили его сердцу. Порой, хотя и не всегда, он о них тосковал. Теперь они были рядом, в пределах острова, от любой точки которого его отделяло не более полудня пути через лес и горы, но теперь они были от него дальше, чем когда бы то ни было. Между ними пролегло двадцать лет. Самым глубоким его чувством было одиночество, а точнее говоря, страх — он боялся встречи с ними.
* * *
Запах свиней чувствовался еще издали. Не успел он выйти на открытое место у нависшего уступа, как собаки подняли лай. Резкий голос прикрикнул на них, из кустов выскочил старик с густой, всклокоченной бородой и развевающимися седыми волосами. В одной руке он сжимал остроконечную суковатую палку, в другой что-то похожее на обрывок ремня.— Свофонт! Скеро! Скенот! Киликий!
Четыре зубастых, лохматых проворных овчарки запрыгали вокруг Странника, грозно рыча.
— Садитесь! — крикнул старик. — Сейчас же садитесь! И сбросьте плащ.
Ничего другого не оставалось. Он стянул с себя плащ, сел и стал ждать. Собаки замерли в стойке. Старик снова окликнул их по именам, а самую настырную вытянул палкой — она отползла в сторону, скуля и поджав хвост.
— Вот так! Теперь можете встать.
Маленькая хижина стояла в лесных зарослях на обрыве под сводчатой скалой, она была сложена в несколько венцов из сосновых бревен и крыта дерном и ветками. Входили в нее через своего рода прихожую — пристройку под навесом на двух столбах, где сейчас в настороженном ожидании замерли собаки. Позади хижины до самой скалы тянулся обнесенный камнями загон, камни были подперты кольями да еще обведены живой изгородью из боярышника. В загоне визжали поросята, им в ответ большим оркестровым барабаном отзывалось хрюканье свиней. В углублениях под навесом скалы также были устроены свиные закуты.
— Не подоспей я кстати, вам бы конец! — сказал старик с хмуровато-дружелюбной усмешкой. — С ними шутки плохи. Так зубами отделают — век будешь помнить.
— Я не впервой вижу собак. Это вас зовут Эвмей?
Старик с достоинством кивнул и расправил плечи.
— Меня. А вы что, слыхали обо мне?
— Мне сказали, что вы живете здесь в горах… вернее… я услышал лай собак.
Старик окинул его пытливым взглядом, сначала лицо: светлые глаза, поседевшие волосы, рыжую с проседью бороду, рваную одежду.
— Сдается мне, я вас уже когда-то видел, — медленно сказал он. — Очень давно. — Он подумал. — Вы не здешний?
— Нет, вы меня никогда прежде не видели.
Ответ прозвучал слишком резко. Старик бросил на пришельца быстрый взгляд, отвел глаза, уставился в землю.
— Да нет, вроде не видел, — пробормотал он и зашагал к хижине. Пришелец последовал за ним.
— Я приехал с Крита, Эвмей, — сказал он примирительно. — Я собирался… в общем, я держу путь домой. На север. — Он указал рукой. — А здесь я… случайно… Потерпел кораблекрушение. Я был… был на войне. Словом, это долгая история.
— Война всегда дело долгое, — сказал старик. — Об этом я в аккурат нынче думал. Сижу я, крою сандалии, а тут собаки вдруг забрехали. Вот ведь диковинная штука, я в аккурат возьми и подумай: война всегда дело долгое. Она вроде бы кончилась. Или говорят, будто кончилась. А круги по воде все идут.
Под навесом на скамье лежал кривой бронзовый нож и несколько новых ремней. Старик помахал кожаной подметкой, которую держал в руке, словно отгоняя назойливых слепней. Собаки, ворча, убрались прочь. Дверь в хижину была отворена, внутри стояло несколько табуреток, длинный стол со скамьями, а у стены — нары, покрытые листьями, ветвями и шкурами. В очаге посреди комнаты тлели уголья.
— Садитесь, — пригласил старик. — Небось есть хотите? Сюда обыкновенно захаживают люди голодные. Ну так как?
— Я не прочь перекусить.
— Погодите.
Открыв тяжелую калитку загона, старик скрылся за оградой. Свиньи хрюкали, поросята подняли визг. Когда старик снова появился у калитки, он держал под мышками по поросенку — двух крохотных молочных поросят, которые брыкались и пронзительно визжали, а за ним плелась громадная, с вислой шеей свинья. Старик пнул ее ногой в рыло, чтобы она не мешала ему закрыть калитку. Вернувшись под навес, он пыхтел, как астматик,
— Подержите, пожалуйста.
Странник взял одного — поросенку было недели две, не больше, он лягался и визжал в его руках.
— Ну-ну-ну! Ах ты, бедняжка.
— Пробавляемся такими вот детенышами, — сказал Эвмей. — Те — ну, словом, которые в городе, — они требуют боровов покрупнее, чтобы мяса было побольше. Но и поросята, в общем, тоже недурны.
Он орудовал ножом быстро и привычно, как рыбак чистит рыбу: перерезал поросенку горло, вспорол ему брюхо, вынул кишки, а печень, почки и сердце отложил в сторону, кучки получились небольшие. Потом взял в руки второго поросенка.
— Ишь малехонькие, — сказал он. — Что младенцы грудные.
— Я… — начал было пришелец.
— Чего?
— Да нет, ничего. Я так. Просто видел когда-то, то есть рассказывали мне, будто они убивали грудных детей… На войне.
Эвмей привычными движениями разделывал тушку.
— Долго вы воевали?
— Да. Несколько лет. Лет девять-десять.
— Тогда уж это, верно, в Трое!
Странник не ответил.
За прогалиной виднелась полоска моря. Туман отступил уже далеко и только кое-где повис летучими островками. На севере перед глазами Странника лежала большая бухта, врезавшаяся в сушу с востока так глубоко, что только узенький перешеек соединял здесь северную и южную части острова. Слева был небольшой залив и перед ним остров, а справа настоящая глубокая бухта, гавань древнего морского бога Форкина [90]. По краям гавани, у обоих выступов суши, виднелась белая кромка пены, прибой. Но в глубине Форкиновой бухты водная гладь была спокойной, точно в чаше. Зелень на прибрежных склонах пожелтела, осень уже вступила в свои права, оливковые деревья поблекли, дубы подернулись желтизной, только хвойный лес оставался зеленым. Воздух был теплым, но в нем уже терпко пахло осенью.
— Да, это было в Трое, — сказал он. — Я отправился туда с одним… Его звали… Идоменей с Крита. Прошло несколько лет, прежде чем нам удалось вернуться.
— А многие оттуда вообще не вернулись, — сказал старик, разложив куски мяса на скамье у очага.
Он отобрал несколько сухих веток из кучи, сваленной в углу, подбросил их в очаг и, присев на корточки, стал раздувать уголья. Когда огонь разгорелся, он обложил сердцевину пламени чурбаками и ветками потолще. Густой дым поднялся вверх, потянулся к отверстию в крыше. Старик нарезал мясо на мелкие кусочки, нанизал их на вертел, опалил мягкую шерстку, а потом укрепил вертел над огнем. Запахло паленой шерстью и жареным мясом. Старик вышел в пристройку с багровым, как у повара, лицом.
— Мой хозяин не вернулся, — сказал он и посмотрел на сидящего гостя. — Его звали Одиссей, может, слыхали о нем? Он был царем на здешних островах.
Вода в большой далекой бухте была совершенно неподвижна, но, прищурившись и поглядев сквозь ресницы, можно было вообразить едва заметную, медленно катящую волну.
— Я слышал о нем, — сказал пришелец. — И даже довольно много.
Эвмей тоже посмотрел в сторону видневшегося на востоке моря.
— Вообще-то редко кому удается на самом деле вернуться, — сказал он.
Мясо шипело, истекая каплями жира.
— Его отца звали, кажется, Лаэрт, — сказал сидящий на скамье. — Что с ним? Он жив?
— Он живет в деревне, на северной стороне, — сказал старик. — У него, сдается мне, все в порядке. Но он горюет. Потому что тому, кто ушел на войну, на самом деле никогда не вернуться. Даже если он однажды возвратится. Я ведь и сам родом не из здешних мест.
За едой Эвмей взял чашу, налил в нее вина из кувшина, разбавил его водой и молча протянул через стол гостю. Взгляды их на мгновение встретились. Старик приоткрыл рот, но только пробормотал что-то, может быть молитву. Вышло солнце, по долине и склонам протянулись тени. Страннику вновь показалось, что он слышит гул далекого прибоя. «Сс-сс-сс», — шелестел ветер в лесу. С запада над краем утеса поднялась новая гряда облаков, заслонившая солнце.
Ели они долго и основательно.
Потом они сидели рядом на скамье под навесом. Боги привели его в это место, его накормили, напоили, ему дали вина и мяса, но дальнейших инструкций он не получил.
Они говорили о том о сем, и вдруг Эвмея прорвало — он стал рассказывать, что творится на острове.
— Вот уже много лет они обжираются и пьянствуют в городе, — сказал он. — Телемах поехал к Нестору, в Пилос, ему пришлось улизнуть тайком, они бы его не выпустили. Похоже, в Пилосе дело не выгорело, говорят, он теперь отправился в Спарту просить помощи у царя Менелая. Нынче утром мои пастухи сказали мне, что его подстерегают в проливе против Зама, оттуда можно уследить, кто куда держит путь, да вдобавок вдоль берега ходят дозором корабли. Теперь уже не до шуток, они умышляют на его жизнь. Но Эвриклея, слышно, послала гонца на Большую землю его предупредить. Лишь бы ему в целости добраться до города, тут его тронуть не решатся.
Богини мести, войдите в мое сердце, придайте силы моим рукам, подумал он.
И тут же подумал обыденно: а я ведь не чувствую никакой особенной злости. Странно.
* * *
Он пошел вверх по склону через кустарники и дубовую рощу. «Хочу пройтись, поглядеть на здешние места», — сказал он Эвмею; старик запер собак. Свиные закуты под горой отсюда уже не были видны, но дымок из хижины пробивался к вершине. Углубившись в дубовую рощу на плато, он услышал сытое хрюканье боровов, наслаждавшихся счастливой порой желудевого изобилия, и крики свинопасов. Отсюда он не видел ни Глубокой бухты, ни самого склона, но зато видел большой залив у перешейка. А когда он выбрался из зарослей к краю обрыва, ему открылись высокие утесы Зама и Закинфа, острова и берег Акарнании на востоке и на северо-востоке мыс Левкады. А на севере, по ту сторону бухты у перешейка, он видел темные горы северной части острова. За ними в полудне пути отсюда лежал его город.Он устремил взгляд на север. Эта встреча была безмолвной. Он созерцал немую картину. Он не остался равнодушен, но судорожно замкнулся в себе. Как бредущий мимо путник знает, глядя вокруг: да, все это существует, — так знал и он. Перед ним лежала часть его царства. «Мое», — мог он сказать о ленте берега внизу, о горах на севере, о тянущемся за ними лесе, о свиньях и пастухах в лесу, о тучных боровах, мясом которых скоро будут обжираться городские гости. Он понимал, что это «мое» означает власть над людьми и островами, над кораблями и кувшинами с вином, над оливковым маслом и мясом, над шкурами и шерстью не только на здешнем острове, но и на Заме, Закинфе и Дулихии с их воинами и богатыми землевладельцами, с их рабами и с их счастьем, с их потом, трудом и тягой к морю. А он стоял здесь и вступал во владение всем. Он знал, что ждет его завтра и послезавтра, если он будет продолжать свой путь на север через лес, через перешеек и горы, к родному городу. Он пытался взять в руки то, что ему принадлежит. Боги привели его сюда. А может быть, он думал по-другому, не столь покорно и безропотно: мне пришел приказ, и я должен был встать и вновь сделаться воином. Должен ли был?
Он знал, что заключено в этих словах. Не будет на земле мира, пока он жив. А может, не будет и никогда потом.
Он опустил взгляд, и взгляд его стал зрячим. И Странник увидел кромку берега и прибой.
* * *
Позже к вечеру, незадолго до темноты, он снова сидел в густеющей тени на скамье под навесом у Эвмея. Старик выкроил еще пару подметок и теперь, продергивая в них ремни, довольно посмеивался:— Радею о своем прибытке. Впрочем, сдается мне, Пенелопа радеет о том же.
Странник подался вперед, взял сандалию, пощупал гладкую, тщательно выдубленную воловью кожу.
— Где ты ее берешь?
— Вымениваю, — ответил старик. — Не подумайте, я на чужое не зарюсь. Корабельщики на грузовых судах часто пристают к здешней гавани и наведываются ко мне. Им нужно мясо, это славные парни, не какие-нибудь пираты. Как придут, я заколю двух-трех поросят, бывает, что и небольшого борова, а мне за это достается кожа, иной раз и штука материи, вот я и вымениваю…
Он осекся, взгляды их встретились, разошлись не сразу.
— Это ж на пользу хозяевам, — сказал старик. — Я, можно сказать, сам себя содержу, так что госпожа убытка не терпит.
— Я этого и не подумал, — сказал гость. — Да и Одиссей не подумает, когда вернется домой.
Старик взял у него сандалию и положил рядом на скамью. Покосившись на гостя, он расчесал пятерней свою лохматую бороду. Ногти у него были черные, два из них обломаны, пальцы уже начали по-стариковски скрючиваться.
— Вернется? Думаете, он вернется?
Гость закинул ногу на ногу, пола грязного, вытертого плаща свисала с его колена.
— Не знаю, — сказал он. — Я только предполагаю. Да и наслышался я от разных людей, будто он на пути домой.
— Гм-гм, — промычал старик. — Так-так. Недурно было бы рассказать об этом Пенелопе. А коли мне тоже позволено предположить, я предположил бы, что вам известно: за такие рассказы хорошо платят. Многие наелись тут до отвала, — старик указал рукой на север, — рассказывая о том, будто им известно, что хозяин на пути к дому. Или будто об этом ходят слухи на Большой земле, на Крите, бог знает где еще, хотя бы и в самом Египте. Она их слушает. А пока она слушает, их потчуют. Кормят и поят, чтобы у них были силы рассказывать. А на прощанье одевают, обувают да еще дают узел с собой.
— Кому это им?
— Кому! — усмехнулся старик. — Да тем, кто приходит сюда в лохмотьях. Нищим, оборванцам. Это тоже своего рода меновая торговля.
— Пожалуй, — подтвердил пришелец. — Ну а что думает она сама?
Старик снова взял в руки сандалии, внимательно осмотрел их. Стал прилаживать ремни.
— Что она думает, не знаю. Но предполагаю, что надеется.
— А что она — очень старая? Старик подумал.
— Не знаю, как и ответить, — проговорил он, откладывая в сторону сандалии, словно подводил черту под разговором о них. — Ей под сорок. Но, по-моему, сохранилась она хорошо. Не забудьте — она ждала девятнадцать, а то и двадцать лет. А я уверен — он никогда не вернется, я хочу сказать, тот самый человек, что ушел.
— Ты думаешь, он так изменился, что не…
Старик ждал. Но гость так и не закончил фразы, и тогда он сказал:
— Отчасти да. Каким был тот Одиссей, что уехал когда-то на их проклятую войну? Молодой человек лет двадцати пяти или около того. Если он жив, если он снова ступит сегодня на землю Итаки, все равно он не вернется назад.
— Понимаю, — тихо отозвался гость.
— А она, — сказал старик, — кого может выбрать она? Да любого из молодых красавчиков в нашем царстве на островах!
— Ты хочешь сказать, что у него немного надежд?
— Ха! — сказал старик. — Почем мне знать. Она женщина дельная и не бесприданница. Вот уже много лет подряд они жрут ее свиней, овец, коз и хлеб, хлещут ее вино, просиживают ее стулья и изводят ее добро, и все же, сдается мне, доходы ее на Большой земле все растут.
— Вот как?
— Так что, если Он придет домой, он не должен явиться дряхлым стариком, как, к примеру, я. Он должен показать, чего он стоит.
— Ты хочешь сказать, что он должен начать сначала? С самого основания?
— На этот вопрос я ответить не могу, — сказал старик. — Не хочу об этом думать. Я в своей жизни не убил ни одного человека. Но не знаю, как поступил бы я, если бы опасность грозила моему сыну.
— А ведь это правда, — сказал другой, уставясь на собственные ноги.
— Ему придется решать. Или — или, — продолжал старик, — Придется сделать выбор. Если он вернется сюда и этого не поймет — стало быть, цена ему грош.
— Может, и так, — отозвался гость.
Старик покосился на него.
— Конечно, он мог бы остаться здесь. У меня и моих свиней. Но если уж он вернется домой, не за этим же он вернется. А тогда у него будет два пути.
Гость молчал.
— Он должен либо, не открывая своего имени, уехать обратно на первом попавшемся судне. Или вооружиться и идти — туда. В город. И убить их. Но потом, сколько ни отмывай, на здешнем острове будет пахнуть кровью. До конца его жизни. И жизни его сына.
— А разве нельзя представить себе примирение или что-нибудь в этом роде? — поразмыслив, спросил гость.
— Нет — при такой жене, — ответил старик. — Даже если она будет потом говорить: хорошо, мол, что ты помирился. И к тому же при таком сыне. Он достиг или почти достиг возмужалости. Ни жена, ни сын не должны думать, что они ждали Его слишком долго. Он их пленник. Он пленник богов. Никто этого не хочет. Но это должно случиться. Или — или. Она богата. Она могущественна. Она выйдет замуж за того, кто избавит ее от двадцатилетнего ожидания, тревоги и тоски. Когда сын женится, она окончательно станет вдовствующей царицей, если прежде не выйдет замуж: сама или если Он, которого, быть может, уже нет в живых, не сделает выбор и не вернется. Женихи не уступят ее никому, кроме человека из их же собственной партии. Они слишком запятнали себя, чтобы стать друзьями Долгоотсутствующего.
— Эвмей, — сказал гость, помолчав немного, — как бы поступил на его месте ты?
— Господин мой, — начал Эвмей. Потом поправился. — Странник, Чужеземец, — сказал он. — У него нет выбора. Я слышал о том, что далеко-далеко за великими морями и землями живут другие народы и у них есть возможность выбора. Убивать людей там считают великим позором, срамом и преступлением против богов. Но мы находимся в нашей действительности, Странник, в сегодняшнем дне! В цивилизованном мире! И здесь выбора нет. Если Он понимает это, но в нем так мало осталось от воина, что Он больше не хочет убивать, — тогда ему незачем возвращаться.
— Незачем?
— Незачем. Потому что здесь должно случиться то, что случилось в семье Агамемнона. Ему придется убить не только женихов, но их отцов и сыновей тоже, и сыну его придется продолжать начатое. И смерть, месть, меры обороны — называйте как хотите — перекинутся из одной семьи в другую, с острова на остров. Он вернется не для того, чтобы отдохнуть от войны, он придет, чтобы начать ее заново. Но он должен это сделать. Море, омывающее здешние острова, сплошь окрасится кровью. И, увидя это, люди уже не станут указывать на запад и говорить: «Гелиос сошел в края Гесперид или опустился за дальние пределы финикийских владений», нет, они скажут: «Море покраснело от крови, которая течет с Итаки, с Зама, Закинфа и Дулихия, течет из каждого залива и с каждого островка в Одиссеевом царстве. Это значит, что он возвратился».
— Эвмей, — сказал гость. — А как бы поступил ты сам, будь ты на… на месте Одиссея?
Старик снова взял в руки сандалии, не то держа их, не то держась за них:
— Быть может, я вспомнил бы о том, что у меня есть сын, а они замышляют его убить. Быть может, я пошел бы туда — в город — и начал бы войну, куда более долгую, чем та, что ахейские вожди вели против троянского царя Приама. Эта война более справедливая, быть может, думал бы я. Но погибнут в ней многие. Быть может, я попытался бы открыть истины, которые никто до меня не открыл, чтобы после моей войны наступила новая жизнь. Нынче Итака все больше становится страной рабов. Давно уже не видели здесь подлинного Народного собрания. Но быть может, я решил бы, что пора восстать против богов. Быть может, я сказал бы самому себе: «Боги тешатся игрой. Они веселятся, пьют, танцуют и для собственной утехи творят всякие фокусы и чудеса. Но они не поняли всей серьезности положения», — быть может, сказал бы я. Я не хотел кощунствовать, — помолчав, добавил он. — Я склоняюсь перед волей богов. И вообще я не знаю, как бы я поступил на месте Одиссея.
Гость смотрел на свои босые ступни. Потом раскрыл израненные ладони и уставился на них, словно пытался угадать по ним судьбу.
— Но ведь за спиной у людей нет никого, кроме богов, — сказал он. — И положения создают они.
— А мне кажется иногда, что за спиной у богов кто-то есть, — сказал Эвмей. — И это мы сами. Хозяева и рабы, старики и молодые. Люди. Боги сотворены были много тысяч лет назад в смутное, тревожное, варварское время, не похожее на нашу культурную эпоху здесь в Итаке и на Большой земле, и боги, сотворенные в ту пору, родились в груди человека. Эту мысль почти невозможно додумать до конца. Мы не способны понять ее, потому что теперь мы в руках богов, в их власти. Но подумайте: что, если рука богов отсохнет? А у человека появится собственная воля? Тогда он выпадет из рук богов. И останется один на один с собою. И придется ему самому спасать положение — и он это сделает, потому что поймет, насколько оно серьезно. И тогда…
Старик замолчал.
— Продолжай, Эвмей.
— Я раб, господин мой, — сказал старик. — Раб, которому неплохо живется, у меня самого есть рабы, я распоряжаюсь ими и держусь подальше от политики. И все-таки я раб. Финикийские торговцы выкрали меня в Сирии, когда я был ребенком всего двух лет от роду. Я мог бы сказать, что отец мой был тамошним царем, но какой в этом смысл — теперь я раб. Финикийцы сманили с собой мою няньку, она была их землячкой, из Сидона, ее украли ребенком и продали нам. Можно сказать, что ее освобождение обернулось преступлением против меня. Впрочем, она так и не возвратилась домой, она погибла на седьмой день плавания — получила солнечный удар, когда заигрывала с одним из кормчих, упала в трюм и расшиблась насмерть. Тело ее выкинули за борт. А потом поднялась буря — невиданная буря, — их носило по волнам вдоль всего берега, а потом отбросило к здешним островам. Они причалили к Итаке и продали меня Лаэрту, — Он покосился на гостя. — Быть может, господин слышал эту историю.
— Не стану отрицать.
— Я хожу за свиньями, — сказал Эвмей. — Я главный свинопас, должность вовсе не дурная. Но я раб. Если получу свободу я, возможно, рабами станут другие. Как тогда, когда освободили мою няньку — если можно считать, что ее освободили. Я много размышлял об этом. — Он вздохнул, но вздох его не был печальным. — Так обыкновенно действуют боги, — добавил он.
— А по-твоему, можно действовать по-другому?
— Быть может, люди научатся действовать по-другому, — ответил Эвмей. — Через тысячу лет.