И тут на его устах родилось имя Посейдона. Посейдон, ты желаешь мне самого большого добра. Ты так любовно качаешь меня на своих руках, на своих ласковых волнах. Ты обходишься со мной как с лучшим другом. По глупости своей, по своему человеческому недомыслию я говорил и делал то, за что ты караешь меня, караешь справедливо, но на редкость милосердно. Ты самый… да, да, во многих отношениях ты и впрямь самый главный. Один из самых главных богов. Ты хорош собой и умен.
   — Я хочу домой! — думал, кричал, вопил он (в этом море, где не было слушателей, это было одно и то нее), и соленая вода заливала ему рот. От нее деревенел язык и сжималось горло.
   Вверх-вниз, вверх-вниз. Самый Ужас засыпал под этот монотонный ритм.
   В другую минуту прояснения, незадолго до рассвета, он подумал: с рассветом начнется не то восемнадцатый, не то девятнадцатый день моего плавания. Я странствовал двадцать лет. Нет, семнадцать или восемнадцать суток, но это и получается двадцать лет. Что-то не сходится, но я не хочу об этом думать.
   На рассвете он увидел сушу. Сначала он не понял, что это. Она вдруг поднялась из моря, словно ударом хлыста взорвав водное однообразие; у него даже заломило в глубине глаз, когда он сообразил: это суша. Суша. Гора. Земля, на которой можно вытянуться. Берег.
   И тут же понял: до нее далеко.
   На мгновение он закрыл глаза. Вверх-вниз, вверх-вниз. Вверх-вниз. Когда он снова открыл глаза и волна подбросила его на гребень, он увидел, что земля не стала ближе. Веки снова опустились. Туда-сюда, туда-сюда. Вверх-вниз, вверх-вниз. Ноги одеревенели, ремень натирал под мышками. Он снова поднял веки. С высокого гребня он увидел, что приблизился к суше. В течение нескольких часов его несло к ней.
   Он очнулся — лицо погружено в воду, рот полон воды; он долго лежал, прижавшись щекой к гладкой поверхности качающегося бревна, и откашливался. Тело косо свисало поперек бревна, обмякшие ноги были безжизненны. Он не мерз, руки и ноги не свело судорогой, но он и не плыл, а висел в воде, качаясь, как плод на ветке. Болели уши, болела голова. Бревно своей шершавой стороной царапало грудь и подмышки; ему показалось, что в море стало так тихо, будто он от него за тридевять земель.
   Он хотел открыть глаза, но открыл только маленькую щелку. В нее ворвался свет, соленый, саднящий свет, он обжигал. Снова приоткрыв глаза, он услышал свет, услышал, как свет плещется, грохочет в нем, он снова прикрыл глаза и очутился в царстве Огненного божества, в сверкающем молниями, искрящемся, громыхающе-красном и желтом мраке. Когда ему снова удалось разомкнуть веки, он понял, что его тащит на скалы, к скалистому берегу. Высокие, мрачные, зеленые, искрящиеся светом скалы ждали его впереди. Я должен рассчитать, подумал он. Через мгновение на самом последнем пределе способности мыслить, которую милостивые, благодетельные боги даровали носящемуся по волнам человеку, он сумел додумать до конца: я должен рассчитать расстояние.
   Снова резкая боль пронзила глаза, но он вытерпел и не закрыл их, пока не увидел. Над его головой носились птицы. Колючая, пенистая кромка волн билась в темную гряду изрезанных скал. Его охватил ужас, а потом до сознания дошло: мне надо прочь отсюда. Я близко, а мне надо скорее прочь.
   Длинногорбый смертоносный вал накатил, взметнулся и рассыпался белоснежной пеной. Когда он повернул голову и вновь увидел, только эта белопенная стена расходилась вправо и влево вдоль берегового утеса фестончатой кромкой кипящей, лижущей скалы воды. Бревно, подумал он и задвигал ногами. Каждое движение причиняло страшную боль. Правой, левой, правой, левой. Ступней он не чувствовал, но где-то мозжило, где-то сидела боль — стало быть, ступни есть. Он работал руками, лопатками. Когда он стал перемещаться по бревну, заныло плечо. Это близко, думал он. Я должен плыть дальше от берега, я должен смотреть.
   Но его тащило к берегу. Бревно, подумал он и снова заставил себя посмотреть. Он расстегнул пряжку, ослабевший ремень повис на бревне, соскользнул в воду, пошел ко дну. Вновь подкинутый вверх, он выпустил бревно, оттолкнул его и сделал несколько бросков в сторону от берега. Он погрузился глубоко в воду, из нее торчала одна голова, но спасательный пояс поддерживал его, в нем была опора. Он проплыл еще немного, окуная глаза в темноту. Потом вновь обернулся и, щурясь, поглядел в сторону берега: бревно качалось совсем близко от пенной кромки. Когда ему снова удалось открыть глаза, бревно взмыло на пенистом гребне, рухнуло вниз, исчезло. А солнце не исчезло, солнце сверкало. Повернувшись к нему спиной, он с усилием плыл. Теперь глазам стало легче. Неуклюже, скованно, медлительно переваливалось тело на волнах, влекших его к берегу.
   И тут он увидел бухту, надежду. Когда его вынесло к камням, он протянул к ним обе руки, вцепился в их шершавые неровности и, обдаваемый фонтаном брызг, удержался за выступ скалы. Острые раковины обдирали колени, лопалась кожа на руках. Весь морской гул обрушивался на его плечи и голову, он чувствовал ненависть моря. Не разожму рук, не разожму, не разожму. Но удержаться не хватило сил, его поволокло в море и тут же опять понесло к берегу. Его подкинуло вверх, он полз, отталкивался ногами, извивался, бросался вперед, его пронесло мимо скалистого выступа. Он почувствовал под коленями каменистое дно, опрокинулся, снова встал и, когда его вновь поволокло прочь от берега, сумел сделать несколько неверных шагов. Новый вал окатил его пеной, отброшенной от соседнего уступа, он поплыл, держась на поясе и двигая руками, дал увлечь себя к берегу. Когда вода отхлынула снова, он уже стоял на коленях, упершись ладонями в каменистое дно, потом встал, шатаясь, сделал несколько шагов и упал. Новый вал обдал его пеной, волна прокатилась по его плечам, оторвала от дна, приподняла на несколько дюймов, потом он снова почувствовал дно, встал, вода струилась вокруг его ног. Он сделал еще несколько шагов, упал, поднялся, попытался пуститься бегом, упал. Волна снова подкинула его, поволокла, пытаясь затащить его в море. Он перевернулся, нащупал ногами опору, бросился вперед и устоял. Поскольку вода доходила ему уже только до колен, ему удалось побежать, он упал, поднялся, пробежал еще несколько шагов, снова упал. Его заливало пеной, набегавшая волна била его по ступням, по спине, но с места не стронула. Он стонал, он ослеп, одеревенел, он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Но и новая волна не сумела с ним справиться. Ему удалось встать на колени и поползти сквозь пену вверх. Шум моря делался глуше.
   Коленями, руками он чувствовал плети водорослей, раковины, более мелкую гальку, песок. Песок, подумал он о том мягком, во что упирались ладони. Это песок. Он немного полежал, вбирая грудью воздух, хрипя. Из носа и рта у него струилась вода. Он встал на колени, опираясь на локти, — его рвало.
   Это было устье реки.
   Он, щурясь, поглядел на него, оно мерцало желтым и зеленым. Трава, подумал он, трава, деревья. Он полежал без движения, земля ходила под ним ходуном. К горлу снова подступила судорога рвоты, но рвать было уже нечем. Локтями он упирался в сухой песок, песок был теплым, а нижняя часть тела и ноги были погружены в воду, которая стала холоднее. Холодно, подумал он. Вода холодная.
   Он подтянулся еще немного выше по песку, ему удалось перевернуться на спину. В одно ухо попала вода, она шумела, давила. Он потряс головой, но вода не выливалась. Он прищурился, деревья стали видны отчетливей. Река, широкий поток исчезал между деревьями. Поодаль у подножия отвесной скалы была трава и листья. Листья, листва, опадающая осенью с деревьев. Здесь мне лежать нельзя. Море ищет меня. Море охотится за мной. Сюда оно может добраться. Он пополз еще выше. Путь от песка до листьев и травы был бесконечно долгим. Море гналось за ним, стремилось схватить его, добраться до его убежища. Он дотянулся до скалистой стены. Она была теплее песка. Тепло, подумал он. От нее идет тепло.
   Ему удалось встать на колени. Земля качалась под ногами, ему пришлось опереться на скалу, которая закачалась тоже, норовя на него рухнуть. Но он собрал все силы и остановил скалу. Немного погодя он сумел подняться на ноги, постоял, но всего лишь мгновение, потом упал снова да так и остался лежать. Плечи царапались о камень. Наверно, я весь исцарапан, думал он. Но это пустяки.
   — Это вовсе не опасно, — попытался он сказать вслух. И тут он заплакал. Я касаюсь земли, подумал он. И, шевеля распухшим языком, произнес:
   — Я касаюсь земли.
* * *
   Они заломили ему руки назад и пригрозили: если он не станет говорить, его привесят за руки. «Знаешь ты, каково тому, кого бьют по пяткам? А может, наоборот, мы вздернем тебя за ноги вниз головой, мы что хотим, то и делаем, мы слуги Посейдона». То были люди из дальних краев на юге, на севере и на востоке, они хотели знать. «Говори, а не то размозжим тебе пальцы». Он не сдавался. «А может, раздавим тебе мошонку, представляешь, каково тебе придется. Хорош из тебя выйдет герой». Он закричал, но они давить не стали, только дотронулись. «Ладно, мы отрубим тебе пальцы, мы ведь тебя жалеем. Далеко на востоке тебе бы повырывали ногти, один за другим, но мы тебя жалеем, только говори». Он пытался придумать, как сделать так, чтобы не заговорить. Ему зажали руки между двумя деревянными досками. «Убивать мы тебя не станем, мы тебя жалеем. Ты еще жив и можешь кричать. Можешь пускать слюни, можешь блевать, когда мы станем пинать тебя в живот. А ведь нам ничего не стоило бы вспороть тебе брюхо, чтобы ты увидел свои кишки и в них дерьмо. Но мы тебя жалеем». «Мы тя жи-леем», — произносили они на своем чужом, грубом наречии. «Говори, сколько у вас было кораблей, сколько вас было человек, где вы спрятали свои сокровища, где твои золотые и серебряные сосуды, половину тебе оставим, только говори. Молчишь? Ладно, тогда отрубим тебе полпальца на правой руке. Вот, полюбуйся. Могли бы отхватить и весь палец, но мы тя жилеем, мы люди жалливые, мы люди». Их лица окружали его со всех сторон — черные, смуглые, желтые, белые лица. «Тогда отхватим еще один палец, теперь на левой, мы добрые, вот, полюбуйся. И давай, выкладывай все. Сейчас прижжем обрубки, кровь остановим, мы тя жилеем. Говори же, не таись, мы те добра желаем». Он кричал. Ему заткнули рот тряпкой. «Могли бы в дерьме ее вымазать, но мы тя жилеем. Могли бы челюсть сломать, но не сломали, мы тя жилеем. Сейчас выбьем тебе один зуб». А потом они сказали: «Не станешь говорить — мы тя в Море бросим. Мы слуги Посейдона». И тогда он заговорил: «Меня зовут Одиссей. Я родом с Итаки. Я был в Трое с царем царей Агамемноном, мы победили троянцев и учинили там разгром. Я убил Астианакса, я, а может, не я, а кто-то другой из нас, это было нетрудно, он был легкий как пушинка, мы кинули его через стену, а потом я, а может, кто-то другой спустился вниз, схватил его за ногу и размозжил ему голову о мостовую, это было нетрудно, он был не тяжелей пушинки. Я долго странствовал, возвращаясь домой, теперь я в ваших руках, Боги, Люди, а золото в глотке у Моря, во чреве Посейдона, оно пошло ко дну вместе с нашими кораблями, золота больше нет». «Ладно, бросим тя в Море, мы слуги Посейдона», — сказали они. «Нет, нет, нет, — закричал он, — я сделаю все, что вы хотите, скажу все, что вы хотите, только не бросайте меня в Море!..»
   — …только не в море, нет, нет, нет, — стонал его рот, бормотал его распухший, отравленный солью язык.
* * *
   Он проснулся, его знобило. Глаза жгло, они почти совсем заплыли, болело у него все. Был вечер, закатное солнце еще горело на отвесной скале по ту сторону реки. Ревели береговые буруны, он слышал голос моря, пенистые ручейки струились в гальке, на которой он лежал. Я лежу на земле, думал он, на суше.
   Спасательный пояс стягивал тело. Он сел и попытался развязать узлы. Долго возился с ними, прежде чем ему удалось снять ремень. Тяжело отдуваясь, повалился на спину — отдохнуть. Но ему было холодно. Если я буду долго так лежать, я простыну. Он сел, потом встал, держа в руке пояс. Шатаясь, побрел вдоль реки туда, где росли деревья. Здесь берега были выше, дальше в излучине виднелся какой-то причал, а может, мостки для стирки или что-то в этом роде. Люди, подумал он, здесь живут люди.
   Он бросил пояс в воду, пояс увлекло прочь, туда, где ревели буруны. «Покрывало морской девы», — говорил кто-то. Он не мог только вспомнить кто. Но кто-то говорил. Хороший был пояс, подумал он деловито. Очень хороший. Если его будет носить по морю, может, он попадется тому, у кого в нем нужда. А может, его выкинет на берег, где в нем нужда. Что до меня, я уже больше не в море. Я на суше, я стою на земле. Я живой человек на земле.
   Он, шатаясь, побрел между, деревьями. Под ногами, под пальцами босых ног, шуршали сухие листья. Он лег на спину под огромным деревом. Саднящими руками подгреб к себе листья, накидал их на себя, засыпал себя ими. Он окутал себя листвой, погрузился в нее, почувствовал, как она согревает его своим теплом. Я человек, лежащий в тепле на земле. Я человек вдали от моря. Я живу.


Глава шестнадцатая. В ПИЛОСЕ


   Молодой человек, отплыв на корабле как груз, очень долго и чувствовал себя грузом. Когда отчалили от берега и напряжение первых минут улеглось, все пошло своим чередом. Едва обогнули южную оконечность родного острова, паруса наполнил северо-западный ветер. Спутники Телемаха были радостно возбуждены отчасти потому, что им удалось провести женихов — Партию Прогресса, отчасти потому, что пуститься в плавание тайком само по себе было великим приключением: настроенные особенно романтически даже сравнивали этот поход с героическим походом в Илион, с военным походом их отцов и дедов в те времена, когда сами они были детьми или вообще еще не появились на свет. Сын Супруги, потомок Долгоотсутствующего, намекнул, что намерен навестить не только Нестора Трифильского, троеродного повелителя [59], истинного вождя в союзе песчаного Пилоса с Ареной, Трионом, Эпи, Кипарисом, Амфигенией и Гелосом [60]; быть может, он отправится дальше — к Менелаю в Лакедемон, и, как знать, может быть, даже на Крит. У Сына вдруг оказалось множество друзей. Тафиец Ментес, со спины похожий на Ментора, но лицом гораздо его моложе, во время пребывания своего на Итаке развел усиленную пропаганду в пользу Наследника. (Сам он появился на берегу в последнюю минуту и пожелал плыть на корабле Телемаха, его собственный корабль нагонит-де их в пути.) Друзья ограждали Телемаха, как щит, как поручни; всего на корабле было двадцать два человека. Он был их товарищем, однако, вспоминая о двенадцати амфорах с вином, о мясе, хлебе, муке и меде, которыми его снабдила старуха Эвриклея, он чувствовал себя их господином и богачом. Его корабль и в самом деле был настоящей плавучей кладовой, корабль знатного, хотя и, увы, временно лишенного отца юноши, а вокруг витал дух свободы, молодости и странствий.
   Он чувствовал себя грузом, но грузом драгоценным — государь, переправляющийся под покровом ночи на Большую землю. Курс они держали почти прямо на юг (путь указывал на диво сведущий в морском деле Ментес с Тафоса) — до того места, где мыс Большой земли смотрел прямо на Закинф. И на рассвете оказались уже так далеко, что увидели, как колесница Гелиоса поднимается из-за гор в Аркадии и заливает ослепительным светом лагуну к северу от Пилоса. Они причалили к песчаному берегу возле устья Алфея до того, как стал крепчать ветер с суши, утренний восточный ветер, который, точно воздушная метла, следует за Гелиосом.
   — Здесь, — сказал Ментес.
   — Здесь, — повторили остальные и втащили корабль на берег в небольшом заливе так далеко, как только смогли.
   Судя по всему, здесь было святилище Посейдона, или, во всяком случае, здесь ему приносили жертвы: сохранившиеся следы говорили о том, что здесь совсем недавно прошла большая ярмарка, где торговали скотом и приносили жертвы богам. В гавани стояли корабли; прибывшие на них туристы и торговцы отдыхали наверно в Верхнем Городе; во многих местах еще дымились костры, а кучи костей, рогов и черепов были первым, на что наткнулись путешественники. Они сами торопливо и небрежно совершили жертвоприношение, они нервничали, многие из молодых людей уже озирались по сторонам в поисках конских табунов, о которых были наслышаны, но ничего не увидели.
   — Все в свое время, всему свой черед, — успокоил их Ментес.
   Он теперь открыто взял в свои руки бразды правления. Молодые люди растерялись и рассердились, когда он попросил их подождать на берегу. Вероятно, они надеялись на торжественную встречу, ведь Ментес все последние дни усердно рекламировал им поездку; они вспоминали все слышанные ими рассказы о гекатомбах из черных быков с позолоченными рогами и о прочем в этом же духе, а встретило их мрачное уныние, обычно царящее там, где только что кончился большой пир, на который ты, к сожалению, не поспел. Остаться здесь? Здесь дожидаться? И они вспоминали рассказы об огромном золотом кубке Нестора, о его прекрасном дворце, вообще рассказы о путешествиях, они думали о предстоящей поездке к Менелаю в Спарту и о самом захватывающем, о чем они говорили и мечтали всю ночь напролет, — о Ней, о Елене. Они ворчали, они дулись, но их ропот и обиды были тщетны — пришлось остаться на берегу и ждать.
   — Развлекайтесь, как сумеете, пока мы сходим в город, — распорядился Ментес. — Ничего с вами не случится, если вы потерпите одно утро: мало ли, что может случиться до наступления вечера, господа.
   Телемах тоже пал духом. И украдкой вздыхал. Еще до того, как они причалили к берегу, он облачился в свой лучший выходной наряд, и теперь его мучило чувство неполноценности, какое испытывает провинциал-островитянин, впервые попавший в изобильную конями и рогатым скотом Элиду или в какое-нибудь другое место на Большой земле. Он опасался, что его одежда покажется старомодной, деревенской, захолустной здесь, в Пелопоннесе, который уже так давно стал обителью богов. К тому же весь облик и повадка Ментеса, без сомнения, смущали Телемаха и его товарищей. Ментес вызывал почтение, которое было сродни страху. Еще несколько дней назад Сын превозвышал тафийца, готовый причислить его к сонму богов, теперь же он вступил на скользкий путь сомнения. Телемах так много слышал о политических интригах, не слишком в них разбираясь, что на мгновение даже поддался мысли: а вдруг тафиец — агент на службе у иноземных недругов.
   Но благородная, доверчивая и чистосердечная натура одержала в нем верх.
   — Я чувствую себя таким отсталым, — откровенно признался он Ментесу. — И я не представляю, что я скажу Нестору.
   Тонкими, прямо-таки женскими пальцами Ментес расчесал свою отливающую золотистым блеском, длинную и мягкую бороду. На Телемаха повеяло легким ароматом амбры. За спиной Телемаха бряцало еще ни разу не бывшее в употреблении парадное оружие его друзей, некоторые, словно снаряжаясь на войну, украдкой позаимствовали у отцов длинные щиты. Телемах был подавлен, раздираем сомнениями, неуверен в себе,
   ~ Пустое, — сказал тафиец, — я отлично знаю, каково вам сейчас. Это нечто вроде морской болезни — чувствуешь себя слабым, беспомощным. Но у морской болезни есть одно великолепное свойство — она проходит, как только под ногами окажется твердая почва. Вспомните только, чей сын Телемах и по какому делу он здесь. Пошли!
   Некоторое время они шагали вдоль песчаного берега, потом мимо поросших кустарником болот, а потом тропинкой через них, но вскоре выбрались на более широкую и надежную дорогу. За болотами выше по склону показались хижины, за ними каменные домики, а подальше высокие городские стены. Дорога обвивала холм половиной некрутой спирали. Когда они подошли к растворенным воротам в городской стене, там уже собралась кучка любопытных. Горожане глазели прежде всего на Ментеса, который и впрямь был великолепен: белый с золотым шитьем хитон, высокий золотой шлем, редкой красоты копье, белые поножи, красные сандалии и золотистые волосы и борода; через руку он перебросил шитый серебром белый плащ. Телемах, наоборот, чувствовал себя плохо одетым, лицо у него пылало, руки вспотели от жары и волнения. Время от времени он пытался приосаниться, выпрямлялся, ступая с достоинством, как подобает мужу, и думал: я помню, чей я сын! Уж Он-то не хуже тех, кто здесь стоит! Они наверняка слышали о нем. О нем, о моем отце, слагают песни. Мне нет надобности заискивать перед кем бы то ни было.
   Страх, однако, не проходил.
   — Вперед! — подбадривал тафиец.
   Он шел по крайней мере на три шага впереди Телемаха, собственно говоря, это нахальство, экий франт, тащишься за ним, точно ты его слуга. Телемах сделал несколько широких шагов и пошел с ним рядом. Ментес с любопытством взглянул на него своими зеленовато-голубыми глазами: глаза смеялись.
   — Все еще нервничаете?
   — Я никогда не бывал на материке, — объяснил Телемах.
   Они вышли на широкую улицу, потом прошли через большую площадь, окруженную высокими и низкими домами и усадьбами. Они поднялись так высоко, что отсюда было видно, что делается за городскими стенами.
   — Поглядите, какой отсюда вид, — сказал пришелец с Тафоса. — Это обычно успокаивает.
   Отсюда был слышен далекий шум прибоя, но видна только часть гавани. Зрение Телемаха обострилось, словно боги наделили его вдруг своей зоркостью. Справа к северу простиралась лагуна, за нею выступал Остроконечный мыс. На западе лежал обильный лесами и горами Закинф, дальше виднелись очертания могучего утесистого Зама, а против него — Итака, почти невидимая в солнечной дымке. Родной остров выглядел узеньким и ничтожным, маленький козий островок между Замом и Левкадой. Горы казались такими низенькими — крошечный скалистый островок, зазубринка, бородавка, морщинка на сверкающем синем плате моря.
   Длинный черный корабль со свернутым парусом и опущенной мачтой на веслах вошел в гавань Пилоса.
   — Мой, — сказал Ментес.
   — Отсюда так здорово видно, — произнес Телемах сдавленным голосом.
   — Верно, и на расстоянии все кажется другим, — сказал человек, уверявший, что он с Тафоса. — Посмотрите, прямо перед нами дворец.
   Телемах уже думал об этом раньше, но только сейчас решился спросить:
   — Вы часто бывали здесь, господин Ментес? Вы все здесь знаете.
   — Я просто догадываюсь. Я много странствовал по свету.
   Дворец представлял собой высокое белое строение, побольше домов и вилл, мимо которых они прошли. Из ворот — ать-два, ать-два — вышел отряд марширующих солдат, как видно на утренние учения. Телемах испытал нечто вроде разочарованного облегчения, увидя, что выправка у солдат далеко не блестящая. Члены воинских союзов на Итаке отличались бОльшим шиком. Солдаты шагали нестройно и расхлябанно, щиты — хотя это были короткие, современные щиты — они несли, словно пустые подносы, копья — так, точно собирались ворочать ими камни, а мечи и луки, висевшие у них через плечо, громыхали так, словно воины отправлялись травить зайцев.
   Ать-два, ать-два, топ-топ-топ-топ, правой, левой — марш!
   Стучали сандалии, клубилась пылью земля. Следом за отрядом из ворот вышли двое щеголевато одетых молодых людей. Солдаты скосили на них глаза и почтительно промаршировали мимо. Ментес остановился и стал ждать.
   Юноши были не очень высокого роста, но крепкие и упитанные. Когда они подошли ближе, Ментес сдержанно поклонился.
   — Можно ли видеть царя Нестора?
   Молодые люди остановились. Обоим было лет по двадцати. У одного лицо живое, лицо этакого веселого скептика, другой был шире в плечах, но казался более вялым, он косил, что-то у него было неладное с глазами — точно, он косил.
   — Отчего же нет, заходите, — сказал живой. — Вы, конечно, чужестранцы?
   — Да, — сдержанно ответил Ментес, — мы только что приплыли с островов.
   — Меня зовут Писистрат, — приветливо сказал живой. — Нестор мой отец. Папа как раз сидит сейчас за трапезой, заходите, не церемоньтесь. Я пойду с вами. А это мой брат Фрасимед.
   Фрасимед уставился на них своими косыми глазами, изредка моргая, нос у него был заложен, рот открыт, нижняя губа отвисла. Он почесал в затылке с выражением полнейшего равнодушия. Вид у него был вялый, глуповатый, но незлобивый, Телемах почувствовал себя уверенней. Он отважился поклониться и улыбнуться.
   — Хорошая погода, и ветерок освежает, — сказал он, но тотчас залился краской и смешался, подметив дружелюбно-насмешливую улыбку Ментеса.