— Угу, — подтвердил Фрасимед, и на том беседа окончилась.
   — Вчера у нас там праздник был, — объяснил Писистрат, показав вниз, в сторону гавани. — А сегодня они еле ноги таскают.
   Пока они шли через наружный двор, Телемаху удалось еще больше подобраться. Где-то в недрах его слуха, там, где уже начинается граница безмолвия, звучали слова, однажды минувшим летом сказанные Эвриклеей: «Всегда помни о том, чей ты сын. Другие тоже боятся — других. Если с тобой случится что-нибудь страшное, помни: всегда найдется что-то пострашнее. А вот когда пройдешь сквозь все страхи и мерзости, погрузишься в самую их глубину и окажешься заключен в них, как в яйце, тут-то ты и разобьешь скорлупу. И быть может, увидишь самое страшное. И все же не надо отводить глаз — потому что за этим страшным и кроется надежда. За ним начинается новая жизнь! Так что не зевай, мой мальчик!» Он понимал ее слова только чувством. Но тщился почерпнуть в них силу. «Не забывай, что ты ничто, — говорила Эвриклея, делая вид, будто говорит сама с собой, но он понимал, к кому она обращается, — не забывай, что ты ничто, но помни, что и другие, быть может, помнят, что они ничто. И если твоей жизни не грозит прямая опасность, непременно покажи им, что ты это знаешь».
   Они прошли через внутренний двор, где с левой стороны находилась не то кладовая, не то жилая комната, а справа алтарь с очагом и жертвенные стол и скамья; быть может, это был алтарь Посейдона, потому что Телемах знал: здешние жители настроены пропосейдонски. Перешагнув высокий порог, они вошли в зал. И тут он вдруг перестал робеть. Он увидел того, кто, несомненно, был Нестором.
   Как он раньше представлял себе знаменитого старца? Телемах уже не помнил. Он вылупился из яичной скорлупы и свободным взглядом озирался вокруг, озирал незнакомый мир. Может, он грезил о великане, богоподобном воине, Предводителе мужей, Материковом Льве, вольном коне с головой человека, контр-адмирале, приведшем под Трою девяносто гигантских кораблей? Может, он грезил о звоне мечей, о трубном гласе, о молниях Зевса и о рыке Посейдона, прокатившемся от севера до юга? Теперь это уже не играло никакой роли. Теперь он увидел.
   Нестор был маленький сморщенный старичок с пегой и очень грязной бородой. Когда Телемах, которого подтолкнул Ментес, двинулся к царю бок о бок — нет, на полшага позади тафийца и все мужчины в мегароне воззрились на него, он с каждым шагом все больше высвобождался из своей яичной скорлупы — такое у него было чувство. Старик сидел в кресле с высокой спинкой, покрытом льняным покрывалом, перед очагом, обнесенным четырьмя столбами. На столе перед ним стояли несказанной красоты кубок и кратер. Глаза Нестора близоруко щурились — это был стариковский взгляд, добрый и улыбчивый, нерешительный, любопытный и неуверенный в себе. В Итаке утверждали, что он пережил не то четыре, не то три поколения и еще лет десять назад был в полном мужском соку. А выглядел он так, точно пережил десять поколений и не был мужчиной по крайней мере последние пятьдесят лет. В особенности подбодрило Телемаха в эту важную минуту то, что он видел, как неуверенно чувствует себя старик в окружающем мире. Царь Пилоса еще не успел открыть рот, как стало очевидно, что порой он лопочет так же бессвязно, как какая-нибудь насмерть перепуганная старушонка.
   — Ваше величество, — сказал, учтиво поклонившись, Ментес.
   — Ваше величество, — повторил Телемах и склонился в низком поклоне.
   Старик кивнул и беспомощно огляделся. Двое молодых людей, сидевших в креслах по обе стороны от него, встали и отошли в сторону.
   — Здравствуйте, господа, присаживайтесь, прошу вас, располагайтесь, нет, нет, сюда, — настаивал он с ворчливым радушием, глядя на них водянистыми, в красноватых прожилках, серыми глазами.
   Пока они усаживались каждый на свое место по обе стороны от царя, уверенность крепла в душе Телемаха, становилась частью его существа. Он вобрал в себя мужество и силу воли, как губка вбирает пролитое вино. Сначала он оглядывал зал украдкой, потом стал делать это открыто. Мегарон был несколько просторней, чем дома. На стенах висели старомодные, отделанные металлом кожаные и деревянные щиты, некоторые были искусно расписаны зеленой, желтой и красной краской, в углу у двери во двор висели копья и короткие мечи. Они были покрыты слоем пыли, их уже давным-давно не пускали в ход. В зале пахло жарким, в очаге догорал слабый огонек. За столами, стоявшими между колонн вдоль стен, сидело с десяток мужчин, молодых и постарше, все они казались родственниками, одни — местные жители, другие приехали в гости по случаю то ли жертвоприношения, то ли ярмарки; все они смахивали на купцов и земледельцев, ни один не был похож на человека, вернувшегося с какой-нибудь новой войны. Из комнат наверху доносился ворчливый голос — голос женщины-матери, внезапно умолкнувший. Вдруг — так показалось Телемаху — он окунулся в самые заурядные будни, иначе говоря, оказался в зажиточном, но, похоже, слишком старомодном доме. С детства и до самой этой минуты он так часто мечтал о Несторе Трифильском, рисуя в своем воображении его величие, богатство, силу и политическое могущество, что обстановка, в которой он очутился, казалась сном. Конечно, он понимал, что это не сон, но в его душе не было рычага, который мог бы сразу претворить окружающее в явь. И все же он чувствовал, что это самые обыкновенные будни или, лучше сказать, будни после большого праздника — жертвоприношения и ярмарки.
   — Эвридика! — позвал старик, обратив водянистые глаза к потолку. — Эвридика!
   — Да-а! — отозвался раздраженный голос из верхних покоев. — Чего тебе?
   — Гости! — воскликнул он, словно торжествуя победу, но ответа не дождался.
   Принесли чаши с водой, гости ополоснули и вытерли руки. Чаши были Очень красивы — серебряные или позолоченного серебра [61]. Дом, как видно, просто ломился от всевозможной посуды: чаши, кувшины, буйно и причудливо расписанные амфоры, кружки, тончайшей работы кратеры для смешивания вина и кубки. Телемах вспомнил бесконечные разговоры о том, какую огромную добычу привез с войны царь Пилоса. Старик, несомненно, был страшно горд домашней утварью и, пока рабыни расставляли на столах сосуды — кратеры из золота или драгоценного серебра и кубки затейливой формы с тонким узором, — следил за ними своими подслеповатыми глазами, точно боялся, что служанки поцарапают их или погнут. Он вертел головой во все стороны, вполуха слушая гладкую, учтивую и ни к чему не обязывающую болтовню Ментеса. Когда они уже отведали жареного барашка, он сам смешал густое темно-красное, почти черное вино в большом золотом кратере, подождал, пока его разольют по кубкам, и, подслеповато сощурившись, поглядел на Ментеса.
   — Ну как, нравится вам вино?
   Ментес сделал глоток.
   — Вино отменное, — сказал он.
   — Чего-чего?
   — Изумительное, — сказал Ментес.
   — Во-во! — закудахтал старик. — Ему одиннадцать лет.
   Он выпил сам, со смаком, с наслаждением. Кубок у него был удивительной формы. Пожалуй, его можно было назвать бокалом. Он был золотой, изнутри посеребренный [62]. От круглой подставки вверх поднималась ножка, а на ней уже покоился сам кубок с двумя ручками, каждая из которых представляла собой две пластины, скрепленные стержнями, а нижняя часть обеих ручек соединялась с подставкой серебряной опорой. На каждой ручке сидела, распушив хвост и распластав крылья, золотая голубка. Наполненный вином бокал должен был быть очень тяжелым. Наверно, об этом самом кубке и рассказывал кто-то из воевавших в Трое, о нем упоминалось и в песнях, только в них говорилось, что обыкновенному человеку не под силу его поднять. Старик поднял его обеими дрожащими руками, и все же кубок был не настолько тяжел и велик, чтобы его нельзя было поднять одной рукой, — он был высотой ладони в две, не больше.
   Старик отставил кубок на стол, приласкал его взглядом, потом повернулся к Ментесу.
   — Не хочу быть навязчивым, — сказал он с любопытством, — но мне очень хотелось бы знать, как вас зовут и по какой надобности вы разъезжаете? Коммерция, а? Или промышляете морским разбоем? Да ведь промышлять этим нынче рискованно, а? Вы к северу или к югу держите путь?
   Телемах встретился взглядом с Ментесом. Он отпил глоток одиннадцатилетнего вина, вино показалось ему горьким, но его ободрило уже одно то, что он держал в руке кубок и был принят в чужой стране как почитаемый гость. Он собрался было ответить, но Ментес его опередил.
   — Меня зовут Ментес, правитель Тафоса, — сказал он. — Мы не пираты, да и не прибыльное это нынче ремесло, когда на берегу каждый город, даже самый захудалый, обобран финикийцами и варварами. Что касается меня, я разъезжаю по делам коммерции, а этого молодого человека я встретил на Итаке, где провел несколько дней.
   — На Итаке? — переспросил старик. — Да-да-да, это маленький островок где-то там. Там… там еще живет Эвриклея. Да, да, ее зовут Эвриклея. Веселая старуха! Верно?
   Он оглядел стоящий на столе прекрасный кубок, приласкал его кончиками чуть заметно дрожащих пальцев.
   — Ну разве не изящная работа? — сказал он. — Я раздобыл его в походе много лет назад. Прежде у меня был другой, из обожженной глины с розетками и цветами лотоса, замечательный был кубок, но Фрасимед его разбил. Давненько это было. Я тогда, кажется, воевал. А этот из более прочного материала. Я брал его с собой во время Великой войны. Все им восхищались. О нем в песнях поют.
   — Он очень красив, — подтвердил Ментес. — Редкая работа. А этого молодого человека зовут Телемах.
   — Телемах, — повторил старик. — Приятное имя, звучное. А как вам нравится «Фрасимед»? И «Писистрат»? Правда ведь, тоже красивые имена?
   — Очень приятные, очень звучные, — учтиво подтвердил Ментес.
   Тут Телемаху представился случай вступить в разговор. Ментес кивнул ему, и он весь так и затрепетал от гордости, когда объявил:
   — Я сын Одиссея!
   В душевном состоянии старика заметных перемен не произошло, но все остальные обернулись к Телемаху.
   — Одиссей, — задумчиво произнес старик. И вдруг оживился, голос поднялся до фальцета, он подался вперед к Сыну. — Но ведь его я знаю? Правда ведь, мальчики? Я не ошибся?
   — Конечно, папа, — сказал Писистрат. — Это был твой старый соратник в Великой войне.
   — Точно! — сказал старик. — Это был мой старый приятель. То есть он был тогда совсем еще молодой. Прекрасный молодой человек. И притом такой хваткий и хитрый, мужчина хоть куда. Как он поживает?
   — Папа… — начал Писистрат, но осекся.
   — Он еще не вернулся домой, — сказал Телемах. — Мы не знаем, где он.
   — Вон как, — проговорил старик, запустив пальцы в свою залитую соусом и вином бороду, — он что, уехал куда-то?
   — Папа… — снова начал Писистрат, но старик от него отмахнулся.
   — Вон как, — повторил он. — И вы о нем ничего не слыхали? Пропал без следа? Странно. Так-таки сгинул без следа? — Он перестал чесать бороду, его подслеповатый взгляд остановился на кубке в руках у Ментеса. Этот сосуд был без высокой ножки, но зато украшен изящным узором — сценами львиной охоты. — Этот тоже изящно сработан, — сказал Нестор. — Его я вывез из Микен, это уж я помню точно. А может, с Крита? Серебряную чеканку такой красоты редко где увидишь.
   — Чрезвычайно редко, — подтвердил Ментес. — Она очень хороша. Так вот, отец молодого человека, Одиссей, все еще не вернулся домой из Трои.
   — Из Трои? — переспросил старик, переводя любопытный прищур своих глаз с Ментеса на Телемаха, потом покачал головой и уставился на кубок Телемаха. — Они теперь стали редки, — сказал он. — Вот этот кубок, — кубок напоминал тот, из которого пил Ментес, только был золотой, хотя и посеребрен внутри, и узор изображал каракатиц, — этот кубок тоже, по-моему, с Крита, а может, и с Кипра — ну как мне упомнить, откуда какой, у меня их слишком много. Я потом покажу вам мою коллекцию, попозже, может, после обеда, там увидим. У меня есть отлично выделанная золотая утварь с изображением всяких фантастических животных, но самые изящные серебряные изделия я храню в особом шкафу у себя в спальне. Вы и не представляете, как трудно их все упомнить, да еще так сразу сказать, где я их взял и откуда они.
   — Собирательство — слабость весьма похвальная, — учтиво заметил Ментес. — Но, возвращаясь к Одиссею…
   — Как вы сказали? — переспросил старик, — Слабость?.. Гм-м, — промычал он миролюбиво, — пожалуй, можно назвать и так, но вы и представить себе не можете, каких трудов стоили мне все эти кубки, бокалы, кратеры и… ну и многое другое, что у меня есть и что мне посчастливилось собрать, не щадя своих сил. Я…
   — Господин Телемах прибыл прямо из Итаки, — сказал Ментес.
   — Из Итаки? — спросил старик. — Вы сказали — из Итаки? Оттуда часто приезжает старуха, до того въедливая, она лен и шерсть покупает и овец и быков… как ее зовут… я только что говорил. Эври… погодите-ка (с торжеством), Эври… Эври…
   — …клея, — подсказал Телемах, вежливо поклонившись, но в нем закипала злость.
   — Молодой человек, — сказал Нестор, ткнув в него пальцем, пережившим три или четыре поколения, — не перебивайте меня. О чем я говорил? Ах да, так вот она пыталась выманить у меня скот и домашнюю утварь, кубки, и бокалы, и кратеры из золота и серебра в обмен на ткани или что-то там еще, уж не помню. Представляете, приезжает сюда и просит… а вы разглядели как следует мой кубок? Если нет, глядите хорошенько! Ну, что скажете?
   Он опорожнил кубок — с выпивкой он справлялся отлично — и поднес бокал, украшенный голубками, ближе к окошку под потолком по левую руку от него.
   — Она пыталась купить мой кубок, кубок Нестора. Слыхали вы что-нибудь подобное? Как, вы говорите, вас зовут?
   — Телемах, — язвительно ответил Сын.
   — Его отец Одиссей, — поспешил сказать Ментес примирительным тоном. — Господин Телемах едет на поиски отца.
   — На поиски? — спросил Нестор и поставил бокал на стол.
   Писистрат, не скрываясь, подмигнул Телемаху, и, когда он подошел к отцу и наполнил знаменитый кубок, лицо его выражало искреннее сочувствие приезжему. Даже вялый, косоглазый Фрасимед несколько оживился. Похоже было, что сыновья не прочь допьяна напоить своего отца.
   — Он все еще не вернулся домой, — продолжал Ментес. — А это его единственный сын Телемах. Мать его зовут Пенелопа. Они живут в Итаке.
   — Угу-угу, — пробурчал Нестор и снова стал рыться в своей бороде.
   — Троя, папа, Троя! — напомнил Писистрат. Фрасимед хихикнул.
   — Расшумелись! — сказал Нестор. — Фрасимед!
   — Да, папа, — покорно отозвался сын тоном человека, который привык к выговорам, уныло привык, сыт ими по горло.
   — Нельзя ставить кубок так близко к краю, я тысячу раз говорил!
   Фрасимед передвинул кубок.
   — О чем бишь мы толковали? — спросил Нестор, успокаиваясь. — Ах да, Эври… Эври… ну да, …клея, так вот она хотела…
   — Троя, папа, — напомнил Писистрат.
   — Ну да, Троя…
   — Одиссей, — напомнил Писистрат.
   — Да, Одиссей, — сказал Нестор и вдруг просиял: — Вспомнил! Он был под Троей, это я и хотел сказать. Видите, у старика совсем еще недурная память!
   — Он исчез, папа, — сказал Писистрат. — Мы уже говорили об этом однажды, разве ты не помнишь? Когда здесь была Эвриклея.
   — Эвриклея… — начал старик.
   — Он исчез, — повторил Писистрат.
   — Исчез? Да нет же, он был под Троей — как сейчас помню, у него… да-да, что-то было с его носом. А может, с руками, не помню точно. Но что-то с ним случилось. И вообще ему нельзя было верить, он…
   — Папа!
   Нестор вздернул бороду, обернувшись к сыну, глаза его расширились, кожа на лбу собралась в толстые поперечные складки.
   — Что такое?
   — О нем…
   — Чудные у него были выдумки, — вдруг вспомнил Нестор. — Он… всего я не припомню. Но он был чудной…
   — О нем слагают песни, — сказал Писистрат. — он был герой.
   Дрожащей рукой Нестор почесал себя по подбородку. Он не царапал кожу, а только слегка почесывал ее поверхностью ногтей, и слышалось не поскребыванье, а шуршанье.
   — Герои! Пфф! — сказал он. — Чего в них особенного? Я и сам герой, да, и я тоже! И обо мне, если хотите знать, тоже поют песни. Песнопевцам верить нельзя, они вам с три короба наврут ради куска хлеба и мясной косточки. Как сейчас помню — постойте-ка, да, точно, вспомнил, — был один певец, звали его… он был из… по-моему, откуда-то из Спарты, а петь и сочинять научился у… как бишь его… (с торжеством) у Автомеда из Микен, а того научил сочинять небылицы и петь Перимед из Аргоса — вот точно, все вспомнил. Под конец он им всем так надоел — это я про первого говорю, как бишь его, а может, про второго, ну все равно, какая разница, — он им так надоел, что они высадили его на острове, чтобы он там умер с голоду. Вот тебе, получай за свои песенки!
   Старик радостно засмеялся и огляделся вокруг.
   Фрасимед хихикнул, Писистрат смущенно покосился на Телемаха, остальные — то ли гости, то ли родственники — молча пили и с любопытством таращили глаза.
   — Он, кстати сказать, у Клитемнестры оставался, пока Агамемнон был на Войне, — заявил вдруг Нестор совершенно внятно. — А Эгисф, пройдоха, убил Агамемнона, когда тот… вы, конечно, про это слышали?
   — Слышали, — с принужденной вежливостью ответил Телемах, которому удалось овладеть собой. — Но слухов ходило так много, и подробностей мы не знаем. Я говорю про жителей Итаки.
   — Это замечательная история, — сказал Нестор. Писистрат нахмурился, Фрасимед стал играть кубком.
   — Фрасимед!
   — Что, папа?
   — Сколько раз говорить, не так близко к краю! Поставь его на середину стола.
   Сын безропотно исполнил приказание. Воцарилась тишина,
   — Вечно вы меня перебиваете, — сказал Нестор. — О чем я говорил?
   Фрасимед вскинул косые глаза, вскинул с необычной живостью; глаза его вспыхнули — тут было что послушать.
   — О Клитемнестре, — поспешно сказал он и залился краской.
   — Об Одиссее, — сказал Писистрат. — Его сын — вот он, здесь сидит — спрашивал о нем.
   — Я хотел бы знать… — начал Телемах.
   — Кудахчете, как куры, только я что-нибудь вспомню, перебиваете, — плаксиво сказал Нестор. — На чем я остановился?
   — Мы говорили о песнопевцах и героях, — примирительно сказал Ментес. — Мы знаем, что Ваше величество сами великий герой. Имя Вашего величества известно каждому ребенку на Большой земле и на островах. Нам было бы так интересно, если бы Ваше величество рассказали, как вы вернулись домой из Трои. Долго ли многославные корабли Вашего величества плыли вместе с кораблями Одиссея и его спутников? Где Ваше величество расстались с ним и с его людьми5
   — Да я же об этом и рассказываю, — сказал Нестор уже мягче и, положив на стол дрожащие, с синими венами руки, уставился на них — У него что-то с руками случилось. Кажется, ему отрубили два или три пальца, — сказал он.
   Телемах подался вперед. Глаза ему вдруг застлали слезы. Из сердца поднялась жаркая волна — предчувствие упоения, героических подвигов. Ему вдруг стал нравиться старик
   — На какой руке? — спросил он.
   — Не помню, — сказал старик. — И потом, их не отрубили. А, пожалуй, размозжили. Мы смастерили подобие лестницы и деревянного коня — да, что-то вроде коня, это сооружение напоминало с виду коня, мы и называли его Конем, а несколько человек перебрались через стену и открыли нам ворота. Там-то ему, должно быть, и размозжило пальцы.
   — А потом вы победили, а потом отплыли домой, — сказал Ментес.
   Нестор ласкал кубок обеими руками; затем поднял его так, точно кубок был очень тяжелым, точно старик похвалялся его тяжестью, и стал медленно, громко отхлебывать вино, затем отставил кубок на стол, обсосал себе бороду.
   — Ну, сперва-то мы, конечно, перебили детей, — сказал он.


Глава семнадцатая. КОНТРАПУНКТ I


   В потоке дельфинов и жарких, шуршащих листьев он уплывал, качаясь на волнах, высоко взмывал на гребень волны и с него оглядывал прошлое, далекое прошлое и недавнее, только что минувшее, а потом низвергался вниз, в водяную ложбину, становившуюся все уже и уже, становившуюся пещерой, заполненной теплой, как человеческое тело, жидкостью, становившуюся материнской утробой, и ему приходилось рождаться заново, и его смывало в мир, к свету, полость расширялась, из ложбины его вновь выносило на гребень. Это повторялось снова и снова, он рождался в муках, маялся, вырываясь из теснины, а иногда, когда он взлетал вверх, на самую высокую вершину, все вдруг останавливалось. Глаза его уже готовы были открыться, но тут на них осыпались новые тяжелые листья, и он снова погружался во что-то жаркое и темное, в предшествующее рождению небытие, а тем временем…
   Тем временем Навзикая ехала к реке, и что-то все настойчивее подхлестывало ее изнутри. «Тревога какая-то», — говорила она вслух, внятными для других словами, а про себя безмолвно думала: я тревожусь потому, что пренебрегла своими домашними обязанностями, все только ходила да мечтала. Мама никогда ничего не скажет. Впрочем, нет, дней семь или десять тому назад, и потом еще вчера, она сказала: пора тебе заняться стиркой, грязное белье валяется по всем углам. Папа ворчал: ему захотелось надеть чистую льняную рубашку, чистый хитон из вышитого льна, но, когда раб принес ему два хитона на выбор, он пожелал выбрать из трех, когда же раб принес три или четыре, отец пожелал выбрать из шести, а шести уже не нашлось.
   Тем временем она ехала к реке и думала о запасах льняного полотна в их доме и о льняном полотне из ее собственного приданого.
   Тем временем она сидела в трясущейся повозке, в женской повозке, где за ее спиной, вплотную к спине, лежал огромный узел с одеждой, так что она опиралась на тюки со своим собственным бельем и с бельем папы, мамы и братьев, тюки, полные хитонов, тонких плащей из крашеного и некрашеного льна и плотных шерстяных или суконных плащей, а рабыни шли в туче пыли позади повозки, запряженной мулами, одни хмурясь со сна, другие — пытаясь затянуть песню хриплыми голосами, и Навзикае нет-нет да и закрадывалась в голову беглая, мимолетная, летучая мысль, от которой она то и дело шарахалась, но то и дело поспешно, смущенно возвращалась к ней, — мысль о Нем, о том, кто должен бы явиться на здешний остров нынче осенью или когда зарядят зимние дожди, а может быть, весной, и при этом она думала, что сюда редко является кто-нибудь из Поистине Славных, разве что после бури, но во время последней бури, принесенной западным ветром, дозорные на берегу кораблей в море не заметили.
   219
   Тем временем она ехала по дороге в своей повозке, смутно, мельком, на краткий миг, в мимолетном озарении сознавая: надо подхлестнуть свою судьбу, судьбу Навзикаи с Острова феакийцев, где полно мужчин, но нет Мужчины
   Мама с папой были между собой двоюродные (а если шепнуть так, чтобы никто не услышал, — даже родные), но она не хотела бы выйти ни за одного из своих братьев, даже если бы их превратили в двоюродных. Она сама не знала почему. Впрочем, нет, знала. Она не видела в них мужчин и не пыталась представить себе кого-нибудь из них в роли своего будущего мужа. Впрочем, нет — пыталась, но безуспешно, в том-то все и дело. Однажды, в один прекрасный день явится другой, неведомый мужчина. А ни за кого из своих братьев она не выйдет — это она знала еще сызмальства.
   Тем временем она ехала к реке, и Гелиос поднялся уже очень высоко, хотя они пустились в путь спозаранку, чтобы успеть до жары и насладиться утренним ветерком.
   Тем временем она вылезла из повозки, а рабыни стали выгружать узлы со всевозможной одеждой из льна и шерсти, тяжелой и легкой, плащи, хитоны в пятнах от вина и блевотины, а также красные, серые и белые простыни и одеяла, и девушки мельтешили вокруг нее, словно дельфины в воде, словно рыбы в реке, словно листья, которые, кружась, опадают, осыпаются, покрывают землю и, кружась, снова взлетают вверх…
   …он снова взмыл вверх на гребень волны, где стояла тишина, чуткая тишина, того, кто бодрствует, оповещающая о том. что здесь только что прозвучал смех, возгласы, тихие вскрики, — того, кто бодрствует, но не того, кто снова погрузился в материнское лоно сна и кому на веки навалились тяжелые листья — сон, сон, сон, — а тем временем…
   …она наконец водворила среди них порядок и подумала, что надо бы побыстрее управиться со стиркой, тогда можно потом затеять игру. Кто знает, долго ли мне еще играть, долго ли еще оставаться девушкой! — подумала она со вздохом, с громким вздохом, в котором была истома и сладость, тоска и тревога, а тем временем рабыни замачивали белье внизу у мостков, и она отдавала четкие приказания, и следила за ними, и вообще делала свое дело.
   Она делала свое дело, она была прачкой, главной прачкой. Это не значит, что ее участие в стирке выражалось в чем-нибудь еще, кроме указаний, а в них девушки не нуждались, они и так умели замачивать, тереть и выкручивать белье, но, так или иначе, она стояла рядом с ними на коленях на мостках, построенных рабами по личным указаниям ее братьев: одно-два бревна на плаву, одно-два бревна зарылись в песок, в колени реки, а через них переброшены доски — словом, стиральный плот, который стоит на прочном якоре и его не смоют в море разбухшие от дождя горные потоки, да, почти настоящий плот, и можно мечтать, будто ты плывешь на нем и тебя подбрасывает…