Но она опоздала, он успел овладеть собой.
   — Дорогая мама, я ничего не задумал. Я просто хотел узнать, как ты поживаешь. Больше я не стану отнимать у тебя время.
   Он высвободился, отвесил заготовленный поклон, руки ее опустели. Но, сделав несколько шагов к двери, он остановился, с минуту постоял, повернувшись к ней спиной, подумал, быстро повернулся кругом — пожалуй, он станет дипломатом раньше, чем она предполагала.
   — Да, правда, я хотел тебя кое о чем спросить.
   — Вот как, — сказала она, вздернув подбородок и выпятив грудь, и стала истинной Хозяйкой, Госпожой. — О чем же?
   Он поковырял ногой дубовую половицу, уставился в пол, но она уже поняла теперь, что это игра, и притом вовсе не глупая.
   — У тебя столько хлопот, мама… По дому, по усадьбе и всяких других. А тут еще гости. Я подумал, что мне следует взять на себя роль хозяина там, внизу.
   Он указал пальцем в пол.
   — Милый мой мальчик! — вырвалось у нее. — Но они…
   Она не договорила.
   — Ты хочешь сказать, они будут смеяться, — беззаботно подхватил он.
   Она тоже овладела собой.
   — Понимаешь, Телемах, это ведь важное событие, его нужно торжественно обставить.
   — Я думаю, мы обойдемся без торжественных церемоний, — сказал он, взглянув ей прямо в глаза. — К тому же, может, это и ненадолго.
   И вот он повернулся, и вот — ушел. Громыхнув, взял меч, стоящий на лестнице, повесил его на плечо. Топ-топ, разнеслись по лестнице его шаги, это иду Я, идет Сын. Опершись о высокую скамью, на которой она сидела, когда ткала, она выглянула в окно. По двору, стуча сандалиями, шла дочь Долиона.
   На другой день он сел на отцовское место. Пенелопа была при этом в мегароне и подтвердила его права — сама она, когда гости собрались, то входила, то выходила и держалась, как подобает Хозяйке, Супруге, Госпоже. Место Долгоотсутствующего находилось в самой глубине, у очага: высокое кресло с высокой спинкой, покрытое вытертой, траченной молью львиной шкурой.
   — Господа, — объявила она, усевшись наконец на свой собственный, стоявший рядом стул, — Обязанности хозяйки дома препятствуют мне так часто, как мне бы того хотелось, исполнять долг гостеприимства, представляя здесь моего отсутствующего супруга. Отныне вместо меня его будет представлять мой сын.
   Поднимаясь по лестнице в Женские покои, она слышала, как они гогочут.
   И все же он сидел на хозяйском месте. Женихи его не признавали, но выкинуть вон тоже не могли. Они ведь не были шайкой разбойников, точнее сказать, они пока еще вынуждены были соблюдать приличия. Хозяйка понимала, что придет день, когда они перестанут их соблюдать.
   И все же он сидел на месте хозяина. И принимал их выходки спокойно и терпеливо. «А где же твоя кормилица, малыш? Или кормилица твоего папочки? Отчего она не принесла тебя сюда на руках, раз уж она нашептала тебе кое-что на ушко? А может, это нашептала твоя мамочка? Неужели не Эвриклея? Ах, малыш, ты сидишь здесь среди героев и сам уже почти герой! Расскажи же нам о твоих геройских подвигах на суше и на море! Разве тебе нечего рассказать о твоих долгих морских странствиях, к примеру как ты разбил финикийцев возле Крита? Ну же, поведай нам о том, как ты превратил город Приама в груду щебня. То-то ты потрудился! Небось весь был изранен. Ни-ни-ни, не вздумайте доливать воды в вино нашего героя, исполина на поле брани и за пиршественным столом, велеумного, веледушного исполнителя велений Эвриклеи! Пусть пьет неразбавленное белое густое вино из груди своей кормилицы! Или густое черное вино, которое герои испили у ворот Трои! Твое здоровье, Гордость Отечества!»
   Он терпел их издевки. Он мог бы им ответить: «А кто из вас, молодых, побывал у стен Трои? Расскажи-ка об этом сам, ты, уроженец утесистого Зама! Я весь превратился в слух, я онемел от почтения! Говори же!» По ночам он сидел на кровати у себя в спальне и шмыгал носом, но об этом они не знали.
   — Господа, — изгалялся Антиной, — от прыщей есть хорошее средство: девки и козий жир!
   Они трясли головами от хохота.
   — Как ее зовут? Какого цвета у нее кожа — не черная ли? Уж не родственница ли она Долиону? Приятно ли ходить по торной дорожке?
   Или:
   — Ты случайно не знаешь средства, чтобы борода росла побыстрей?
   Или:
   — Что-то наш мальчик исхудал и побледнел. Неужто у Эвриклеи не осталось в груди молока?
   Он редко отвечал им, но сидел на своем месте и пил совсем немного. Просто сидел. Они начали привыкать к его присутствию. Он почти не участвовал в разговорах, просто присутствовал на трапезах, и они не считали нужным вставать, когда он приходил или уходил. Он грустно смотрел прямо перед собой и редко приглашал кого-нибудь к своему столу.
   Но не подумайте, что они говорили только о Телемахе, Хозяйке и об исчезнувшем супруге. У них было множество других интересных тем для разговора. Они толковали о политике, заключали сделки, встречались с родственниками, приехавшими с других островов, а уроженцы Итаки обсуждали местные дела. Они представляли собой верховную палату вне Народного собрания, они представляли Партию Прогресса, политическое орудие рвущихся к власти. Телемах внимательно слушал их разговоры, испытывая ко многим из гостей уважение и даже почтение. Некоторые из женихов начинали поглядывать на него как на возможного Претендента, Будущего правителя, Опасного человека, ненужного свидетеля и размышляющего слушателя. Другие, наоборот, считали, что он сидит среди них для того лишь, чтобы иметь перед глазами блистательный образец — их геройское поведение и политический гений. А были и такие, которые полагали, что он просто-напросто безвредный болван.
   В одну из многих ночей к нему пришла вкрадчивая дочь Долиона. Может статься, она вела свою собственную Политику, а может, кто-нибудь, рассчитывая извлечь пользу для самого себя, подсказал ей мысль о том, что к власти ведет окольный путь и этот окольный путь проходит через Телемаха.
   Он принимал ее несколько месяцев кряду, и тишина, окружавшая их, была так же непроницаема, как ночной мрак.


Глава девятая. ПРОЩАНИЕ С НИМФОЙ


   Калипсо объявила в своем маленьком царстве нечто вроде мобилизации. Как и подобает старому вояке, посмеялся он — про себя — над ее бестолковым, ожесточенным усердием. Она приказала своему егерю, садовнику, четырем его подручным, повару с поварятами и полдюжине пастухов приступить к строительству судна, но второпях забыла о своих столярах или, вернее, о двух плотниках, которые жили у нее уже много лет, — так смутно представляла она себе предстоящую работу. Он напомнил ей о них.
   — Знаю, знаю, — сказала она. — О них я подумала тоже.
   Собрав всю компанию в наружном дворе, она произнесла речь. Ей казалось, что она говорит повелительно и грозно. На самом деле ее душили слезы, и поэтому голос звучал с плаксивым надрывом.
   — Дело не терпит отлагательства, — объявила она, выпрямившись, вздернув подбородок и сделав широкий жест рукой. — Высокочтимый гость собирается в дорогу. Получен приказ. Высокочтимый гость получил разрешение на выезд, — пояснила она без всякой надобности: все и так все знали. — Высокочтимый сделал чертеж судна, и теперь вы должны его построить. Приступайте немедля.
   Что делать дальше, она не знала. Впрочем, нет, она помнила, что дерево должно быть сухим.
   — Можете срубить высохшие ели на мысу, — сказала она.
   Кучка мужчин проводила ее взглядом. Волна вожделения плеснула ей вслед под своды ворот.
   Она вызвала к себе плотников, двух седобородых мужчин, — когда-то свободных жителей финикийского города Сидона, расположенного далеко на востоке. Более сорока лет назад море выбросило их на ее берег, и в ту пору, когда она еще пользовалась их услугами ради своей утехи, она дала им новые имена: Бротосид [30], теперь ворчливый, вечно недовольный старикан, и Эльпистик [31], местный оптимист. Они мельком оглядели рисунок, сделанный углем на деревянной дощечке.
   — Поработаем на славу, — заявил Эльпистик. — Отличнейшая модель плота, одна из лучших, какие мне пришлось видеть на моем веку. Плоты вообще штука замечательная. Надежней ничего не придумаешь. Не опрокидываются и знай себе плывут, лишь бы ветер не слишком часто менялся. По-моему, Высокочтимый, это истинный шедевр.
   — Пойдет ко дну, как только его спустят на воду, Высо-кхэ-чтимый, — пробурчал Бротосид. — Да и вообще он треснет и разлетится на куски, Высо-кхэ-чтимый. А в бурю перевернется как пить дать. Парус на нем не поставишь, Высо-кхэ-чтимый, а уж лавировать на нем точно нельзя. Но вообще воля ваша, Высо-кхэ-чтимый, мне все едино, воля ваша!
   Он дал им выговориться.
   — Сколько вас всего? — спросил он.
   Их было две дюжины человек, считая поварят и подручных мясника, двух молча скаливших зубы негров; он ждал, что они сразу примутся за дело, но поскольку они продолжали стоять кучкой, глазея на него самого и на чертеж в его руке, он зашагал к берегу — тогда все потянулись за ним. Они в это не верят, думал он. А я сам? Я верю? Я в руках Бессмертных.
   На мысу, на склоне горы, было полным-полно бурелома и сухостоя — внизу ольшаник, повыше тополя и ели; буря повалила не все мертвые деревья, но Гелиос высушил их, высосал из них сок, как выразился набожный мясник, исполнявший также обязанности жреца. Странник указал двадцать пять сухих елей, которые надо было повалить; работа продолжалась целый день, потому что кроме старого плотницкого инструмента у них были только два топора: довольно сносный колун и неуклюжий двуострый топор — принадлежность парада или войны. Жрец-мясник послал домой мальчугана за жертвенным топором из блестящей, начищенной до блеска бронзы, но лезвие оказалось плохим и быстро затупилось, — четырем подручным вместе с Бротосидом пришлось идти в усадьбу, чтобы его наточить. Вернулись они все пессимистами, а тут еще садовник, желая показать, как надо очищать от веток еловый ствол, а потом обтесывать, чтобы он стал похож на бревно, поранил себе ногу. Эльпистик объявил, что рана заживет через денек-другой, но Бротосид уверял, что садовнику осталось жить несколько часов. Садовник поранил себя в мякоть левой ноги с внутренней ее стороны, ни одно сухожилие повреждено не было. Сын садовника поднял рев, а садовник завел речь о том, что пора-де сотворить возлияние богам, — его томила жажда, потому что время близилось к полудню; Бротосид усмотрел в происшедшем дурное предзнаменование, а Эльпистик объявил, что бревно вышло отличное, древесина на редкость хороша, плот будет крепче бронзы и плавучим, словно кора пробкового дуба.
   Вечером за ужином они с Калипсо почти не разговаривали. Однако ночь принадлежала ей.
   На другой день бревна свезли вниз к Восточной бухте; чтобы заставить ослов пошевеливаться, долго надсаживали глотку. Бревна были разной длины, некоторые с концов подгнили, пришлось их укоротить на несколько футов [32], чтобы добраться до здоровой сердцевины. Под корой ветвились проточинки, наполненные темной трухой, — след, оставленный древоточцами. Тучи морских птиц с насмешливым хохотом и крикливыми проклятьями носились над их головами — под аккомпанемент этих звуков прошел рабочий день. Часть древесины потемнела.
   — Пробудет несколько дней в море и сгниет, — сказал Бротосид.
   — Соленая вода — отличная штука, — возразил Эльпистик, — она сохраняет дерево, уплотняет его, для древесины нет ничего лучше. Она становится крепче бронзы.
   — И тяжелой, как бронза, — не унимался Бротосид. Странник смотрел на них — на маленьких людей, на рабов. Они копошились уже второй день, и, глядя на них, он посмеивался. Но не потому, что чувствовал себя счастливым и свободным, просто выбора не оставалось: если он не будет смеяться, он их всех перебьет. Сам он работал наравне с другими. Орудовал тяжелым обоюдоострым топором, в руках его сохранилась плотницкая сноровка, он ловко валил деревья, но радость умельца, радость мастера утратил давно, и она к нему не возвращалась. Он не хотел об этом вспоминать, но ведь ему случалось строить корабли.
   Вечером второго дня она сказала:
   — Видишь, я все для тебя делаю. Я дала тебе людей, инструменты и дерево. Ты можешь засвидетельствовать перед Бессмертными, что я тебе не мешала, ни один час твоего рабочего времени не пропал зря по моей вине. Быть может, ты заметил, я стараюсь, чтобы ты не изнурял свое тело ничем, кроме работы, — по ночам я уже не так требовательна, как прежде. Заметил ты это?
   А ночью она сказала:
   — Я буду сильно тосковать по тебе. Ты наделен удивительной мужской силой — немногие из тех, кого я знала, могут сравниться с тобой. Ты создан дарить наслаждение смертным женщинам и богиням и утолять их желания. Ты вынослив и терпелив. Скажи, ты скучаешь по своей жене?
   Он лежал с ней рядом на спине. Теперь, если захочу, я могу ей ответить, думал он. Минута как раз подходящая. Голова ее опустошена, она может вместить что угодно. А я устал, с меня спроса нет, я могу сказать все, что мне взбредет на ум, мне теперь все едино.
   — Так что же?
   — Отличную древесину свезли мы нынче в бухту, — сказал он.
   Они слышали, как в лесу завывает ветер, как плещет отдаленный прибой.
   — Восточный ветер вот-вот сменится западным, — произнесла она немного погодя. — Это я просила об этом богов.
   — Я очень благодарен тебе за все, что ты для меня делаешь, — отозвался он.
   — Теперь ты встретишь других женщин, смертных женщин, — сказала она. — Я надеюсь, они будут так же добры к тебе и так же готовы принять тебя в свои объятья, как я. Иди же ко мне.
   На третий день они стали обтесывать бревна. Он уверенно сжимал топорище, в руке прочно сидела сноровка — привычка к дереву и топору, волдыри начинали превращаться в мозоли — исконную принадлежность этой руки, в мозоли, для которых эта рука была создана. Даже изуродованные, искалеченные пальцы цепко обхватывали гладкое оливковое древко. Но душевная радость оттого, что ты снимаешь тонкую стружку, обтесывая бревна по туго натянутому шнуру, исчезла. Рука сохранила память, но нутряной человек, человек души и мысли, тот, что таился под его кожей, в его грудной клетке, за его трезво глядящими глазами, не участвовал ни в чем. Один раз он вспомнил: я сработал когда-то красивую кровать, брачное ложе, основанием его было дерево, корнями уходившее в землю. И еще он вспомнил: хитрую штуку смастерил я когда-то в Трое, руки мои сработали гигантскую игрушку — полого коня. Мы надули тогда самих богов, да-да, надули и многих Бессмертных, а не только глупый народ Приама.
   Глупый? — подумал он, стараясь не додумывать свою мысль до конца. Разве я все еще верю, что они были глупы? Они кричали, они твердили о том, чтобы погибнуть с честью, но погибали так быстро, что не успели узнать, с честью ли они погибли. Изжарились живьем, какая уж тут честь.
   — Буравы ни к черту не годятся! — рявкнул он на Бротосида, но тот не ответил, только склонился над бревном, бормоча себе под нос ругательства.
   Им предстояло забить деревянные скрепы в обтесанные и гладко обструганные бревна. Теперь ему уже трудно было судить, действительно ли плохи буравы и лучше ли прожечь отверстия раскаленными добела медными прутьями. Но раз уж он сказал, что буравы ни к черту не годятся, стало быть, так оно и есть. Они развели на берегу огонь и, чтобы дело шло быстрее, большую часть отверстий прожгли прутьями. В них-то и забили деревянные скрепы в три пальца толщиной, пригоняя бревно к бревну. На концах каждой скрепы были клинья, чем глубже удавалось вбить клинья, тем крепче держались скрепы. Плот вышел пять шагов в ширину и пятнадцать в длину. К той его части, которая должна была стать днищем, прибили семь сплоченных поперечин, чтобы улучшить остойчивость. Потом плот перевернули — тут им пришлось попотеть — и из обтесанных досок на корме соорудили опору для кормового весла. На столбиках водрузили скамью с вырезом для кормила. Посередине плота, ближе к носовой его части, буравом и ножами сделали выемку, углубление в дереве, чтобы поставить мачту, а вокруг вбили колья для штагов. Перед мачтой поставили ящик для съестных припасов и балласт для равновесия, а по краям со всех сторон соорудили поручни из жердей и веревок. Нос и корму обвязали толстыми канатами, а вокруг скамьи возвели загородку, похожую на ящик, но с открытым на все стороны обзором. Клетушка получилась три шага в длину и два в ширину и была ему по грудь, над ней можно было натянуть навес, чтобы защититься от солнца, а скамья у кормила была такой длины, что на ней можно было вытянуться и отдохнуть.
   Эльпистик с каплями пота на лбу выпрямился и радостно ухмыльнулся, глядя на море, окутанное жаркой дымкой, — он находил, что плот удался на славу. Бротосид, уставясь в землю, пробурчал, что хотел бы знать, стоило ли ломать спину, свалить два десятка гнилых елей, отрубить себе ногу, залить кровью все вокруг только ради того, чтобы найти способ утопнуть. Эльпистик называл сооружение кораблем. Бротосид объявил, что этакий, с позволения сказать, корабль распугает всех морских птиц и рыб, а жители вдоль всего побережья станут поклоняться ему как новому идолищу, хотя, впрочем, далеко на нем не уплыть, потому что сооружение это — чистейшее святотатство.
   Он предоставил им болтать и ворчать, не поощряя их и не наказывая. После полудня они спустили плот на воду в бухте, где он покачивался на прибрежных волнах, мачту оснастили парусом из плотной красной холстины, такой же ширины, как сам плот, и высотой в два человеческих роста. Парус должны были поднять при отплытии.
   Кормовое весло имело шесть шагов в длину и отверстие для каната, которым оно крепилось к плоту, а лопасть его, длиной с руку мужчины от кисти до плеча, была шириной в четыре ладони.
* * *
   Прощание их вышло более легким, нежели он опасался. Оба понимали, что он уже в пути, он уехал прежде, чем отчалил. Ока щедро снабдила его на дорогу всем необходимым. Он получил новую одежду — льняные хитоны и шерстяные плащи, да еще несколько одеял, чтобы защититься от ночных холодов. Она велела погрузить на плот кувшины с едой, жареное мясо, вяленую баранину, хлеб, мед, вино и воду и в придачу винных ягод, фиников и яблок. Они не знали, долго ли продлится его путешествие, но чувствовали, что оно сойдет благополучно.
   В прихожей перед мегароном на стене висел спасательный пояс — большие куски пробки, нанизанные на ремни. Пояс выбросило на берег в давние времена, но пробка не раскрошилась и ремни были еще крепкими. Она сказала, что морская нимфа прислала ей пояс в подарок как раз для этой цели: чтобы тот, кого она полюбит, не утонул. Она назвала имя нимфы — Ино [33], смертная девушка, возведенная в ранг богини.
   — Возьми пояс с собой, — сказала она, — а когда ступишь на сушу, брось его в море — быть может, он приплывет сюда как привет от тебя. Если на то будет воля Бессмертных.
   В последний вечер они тропинкой пошли через горный хребет к берегу на западной стороне острова. Провожатых с ними не было. При сильном отливе он доставил ее на лодке на Укромный островок. Провожая закат, вокруг громко кричали птицы. Он прихватил с собой углей в медной жаровне, она раздула их, пока они плыли в лодке. Они взобрались по крутой тропинке к большому двойному гроту на восточной стороне островка и посидели у входа, глядя на море. Здесь она жила когда-то, пока Бессмертные не повелели ей покинуть этот пуп моря и перебраться на мыс. По другую сторону пролива в последних лучах Гелиоса сверкали снежные вершины гор. В сумерках он развел огонь у отверстия грота, то был знак Бессмертным, что он готов к отплытию. Отблески света играли на стенах грота высотой в несколько человеческих ростов.
   — Здесь было когда-то мое первое обиталище, — сказала она. — Тогда меня больше боялись. Тогда я была ближе к богам.
   Они подождали, пока догорит огонь. Потом он взял большой плоский камень и растер уголья.
   — Собственно говоря, ничего этого нет, — сказал он, когда они плыли в лодке обратно. — Твое царство на краю света, а края света нет. Впрочем, твое царство есть, оно живет во мне.
   Последняя ночь, проведенная с ней, впоследствии казалась ему сном, и он смешал его с ночными и дневными сновидениями, которые потом часто посещали его, на долгие времена превратив его рассказы в смесь правды, вымысла и грез. Плот покачивался на волнах в Восточной бухте, мачта была уже оснащена, теплой ночью под навесом прибрежных скал плот охраняли оба молчаливых негра, подручные жреца-мясника, вместе с Эльпистиком; на других скалах бодрствовали солдаты Вестника богов. А ему и ей не спалось. В этот вечер она выпила меньше обычного.
   Он лежал рядом с ней на спине в широкой постели, двери стояли настежь, ночь была теплой.
   — Ты так скупо рассказывал мне о том, что случилось с тобой до того, как ты попал ко мне, — проговорила она.
   — Все мало-мальски интересное я уже рассказал, — ответил он, просунув ладонь под ее затылок. — Это ведь почти сплошь война, странствия да кораблекрушения.
   — Иногда мне ночью не спалось, и я слушала, как ты говоришь во сне, — сказала она.
   — Стало быть, ты много чего наслушалась, — ответил он, стараясь отнестись к этому беззаботно.
   Но ему стало не по себе — она вторглась в убежище, которое принадлежит ему одному, с помощью хитроумных запоров, крючков и узлов он преградил в него доступ, преградил в него доступ самому себе и никогда не хотел войти и узнать. Он разозлился. Но боль подстегнула желание, скорбь его обострила, оно смешалось с каким-то подобием ненависти к ней. Впрочем, нет, не ненависти, он не хотел ее истребить, он хотел истребить то, что осталось в ней от его сновидений, ее память о сказанном им во сне. Что-то в нем говорило вслух, молчаливый, многократно убиенный и вновь возрождавшийся нутряной человек шептал его устами.
   — Во сне несешь всякую чушь, — сказал он. — Никто за нее не в ответе. Ну и что же я, интересно, говорил?
   Затылок ее шевельнулся в его руке, волосы прошуршали по ладони, по свежим волдырям на коже. От Калипсо пахло какими-то незнакомыми ему благовониями — прикрыв глаза, он втянул в себя аромат. На своем лице он чувствовал ее дыхание. Он знал, что губы ее полуоткрыты.
   — Помолчим, — шепнул он и, не открывая глаз, положил другую руку на ее щеку, потом рука скользнула по ее шее и задержалась на плече и груди, прежде чем продолжать свое странствие. Завершил он его, не открывая глаз.
   Сейчас придет сон, понял он; в глубоком умиротворении они снова лежали бедро к бедру. Сон приблизился, коснулся его век, упорхнул.
   — Так что же я говорил? — спросил он немного погодя. Ее глаза сверкали в свете звезд, струившемся из окна высоко наверху. Ее губы едва шевельнулись.
   — Мм?
   — Когда я болтал во сне.
   — Не помню уже, — отвечала она в полудреме. — Нет, — продолжала она уже более внятным голосом, — ничего особенного, что-то…
   Тишина настала такая, что сквозь шелест леса и долины, сквозь гул прибоя он услышал, как потрескивают звезды.
   — Не могу вспомнить, — сказала она.
   — А впрочем, это ерунда, — подхватил он. — Все, о чем люди болтают во сне, ерунда. Я всегда считал, что сны толкуют только простаки.
   И снова молчание.
   — Совсем ничего не помнишь из того, что я говорил?
   Ветер, прибой, звезды. Скоро начнется новый год, и тогда Гелиос подъедет ближе на своей колеснице, подумал он, просто чтобы о чем-нибудь думать. Старую траву сдует ветром, или она превратится в перегной, чтобы уступить место новой…
   — Ни единого слова? — спросил он.
   — Однажды ты говорил что-то на своем наречии, — сказала она. — На своем далеком, грубом языке. Что-то о государстве, о доме, о мировом господстве. Асти, говорил ты, Астианакс [34].
   Он приподнялся на локте, ему хотелось ее убить. Но другой, внутренний, голос остерегал: она богиня. Убить ее нельзя. Да она и ничего не поняла. А я сам — я ничего об этом не знаю!
   Он снова откинулся на спину. Попробовал голос, прокашлялся — голос звучал уверенно.
   — Забавно, — сказал он. — Очень забавно.
   — Ты волнуешься, — сказала она. — Тебя это волнует.
   — Меня?
   Он рассмеялся.
   — Я просто вспомнил смешную историю, — сказал он.
   Как можно убить богов? Забыв о них. Он лежал с ней рядом и забывал ее. Он старался забыть все, забыть, что он не спит. Я сплю, твердила его бодрствующая мысль, — сплю глубоким сном.
   — Что за история? — спросила она. — Как ты кого-то перехитрил?
   Они схватили младенца, Астианакса, маленького властителя города Трои, сына Андромахи, и… И убили его. Может, это убил я? Нет, не я. Но кто же так четко, с таким удивительным хитроумием, с такой дальновидной мудростью, с такой хваленой прозорливостью понял, что если ребенок останется в живых, то…
   — Да, — сказал он, и голос его был тверд, — о том, как я перехитрил Одноглазого.
   — Да-да, ты его перехитрил.
   — Нет, — поправился он, — это не я, я чуть было не соврал, чуть было не выдумал, что это я. Это был другой. Его звали Утис.