Вокруг засмеялись; Анисимов тоже вежливо улыбнулся.
   – Спасибо, доктор, – поблагодарил он, сам для себя неожиданно опять глядя на Аленку, недовольно сдвинувшую в ответ брови.
   – Вы, наверно, не узнали меня, Елена Захаровна, – поспешил объяснить прежде всего для Аленки свое внимание Анисимов. – А вот я вас узнал, хотя видел в последний раз еще до войны. Я – Анисимов, Родион Густавович Анисимов.
   Аленка где-то слышала эту фамилию, но вспомнить не могла; краснея, она оглянулась на Хатунцева.
   – С вашим отцом, Елена Захаровна, вместе колхоз сколачивали. Годы, годы… – вздохнул беспокойно Анисимов, намеренно не замечая, что Хатунцев, откинувшись на спинку стула, внимательно и несколько изумленно за ним наблюдает. – Видите, как довелось свидеться, если бы Захар Тарасович здесь был, вот порадовался бы.
   Он говорил что-то еще, больше обычного жестикулируя руками, и Аленка, оправившись от смущения, заставила себя взглянуть на Анисимова с профессиональной точки зрения; вдруг она поймала себя на том, что с самого начала слушает его и наблюдает за ним с определенным интересом, и прежде всего за его манерой говорить, тот как бы все время прислушивался к самому себе; безусловно, почему-то решила она, перед ней человек с какой-то трещиной, надломом, что-то странно-болезненное проскальзывало в его сбивчивом рассказе, и она не могла понять, что именно, и оттого еще больше настораживалась, состояние же Анисимова было непонятным и для него самого; какие-то яркие пятна воспоминаний проносились в мозгу; вот она, жизнь, думал он, Макашин хотел до нее добраться, не смог, а теперь она жена Брюханова, отсидевшегося во время облавы у меня в подполье… Удивительно, удивительно, как все складывается… А что, если бы эта сероглазая женщина знала, что это я стрелял в ее отца, что именно я, я перечеркнул его жизнь? Правда, убил я другого, но я ведь именно в Захара стрелял… Ну и что, чего добился? Вот сидит пред тобой его дочь в докторской шапочке с немыслимыми глазами. Она – жена Брюханова и лечит людей, и каждый день ее осмыслен и освящен добром. А ты как был, так и есть отработанный материал, шлак… пока больше ничего. Вздор! Что за ерничество! – тут же возмутился он. Ничего не было, никогда я ни в кого не стрелял, ничего не было… Вот и доктор говорит: ничего страшного, не нужно переутомляться, нужно следить за сном…
   Анисимову пришлось сделать над собой определенное усилие, чтобы остановить ненужный, разъедающий поток прошлого; и хотя он не упустил ни слова из того, что говорилось до этого другими, Хатунцевым и Аленкой, это его неприятно озадачило.
   – Что вы, Родион Густавович, все о моих родных говорите, – сказала в это время Аленка с вынужденной улыбкой. – Неловко как-то…
   – Что же здесь неловкого? Я ведь вас совсем маленькой девочкой знал, Елена Захаровна, – поспешил он ей на помощь. – К Елизавете Андреевне часто забегали… А Игорь Степанович простит, мы с ним соседи. Чего не бывает в жизни.
   Вокруг Аленки опять засмеялись, а Хатунцев, опуская глаза, кивнул.
   – Сейчас я вас действительно вспомнила, ведь Елизавета Андреевна ваша жена? – оживилась Аленка, начиная чувствовать себя свободнее и необычайно ясно представляя, как она с холщовой сумкой в руке бежала в школу через поле, босоногая, по свежей, невысохшей росе.
   – Точно так, – сказал Анисимов быстро. – Ей тоже в войну досталось… Простите… не смею долее задерживать…
   – До свидания, привет Елизавете Андреевне, – кивнула ему вслед Аленка, и день потек своим чередом, потому что, по сути дела, ничего особенного в этой встрече не было. Однако у Аленки осталось какое-то непривычное ощущение, точно она против своей воли вступила в какой-то странный, длинный коридор и там что-то темное, не поддающееся анализу и логике, пронеслось мимо, обдав ее холодом, утомительным, тоскливым безлюдьем…
   За целый день Хатунцев не обратился к Аленке ни разу, ни с одним вопросом, но в конце дня неожиданно задержал ее в коридоре.
   – Елена Захаровна, одну минуту, – сказал он как бы между прочим. – Открытые эмоции, как у вас сегодня с больным Чиквидзе, невропатологу ни к чему. Они мешают. Раз и навсегда откажитесь от них, должна быть только обратная связь. От вас – к больному. Иначе невропатолога из вас не получится. До свидания, Елена Захаровна, я вас больше не задерживаю.

11

   В этот день у Анисимовых было необычайно оживленно и весело. Шурочка за обедом то и дело откладывала ложку и принималась неудержимо смеяться, вновь и вновь начиная рассказывать, как мальчик Боря с третьей парты скатился задом во время большой перемены по перилам лестницы со второго этажа прямо в руки завучу Степану Аркадьевичу и тот на руках унес его в учительскую. У Шурочки забавно морщился носик и прыгала от смеха косичка, она заметно окрепла за последние месяцы и совсем перестала дичиться.
   После обеда Анисимов прилег на диван в столовой, закурил; удивительная все-таки женщина Лиза – из обычного обеда умеет сделать праздник, скромный букет, обязательно однотонный, в старинном высоком бокале, красивая посуда, обязательно парадная, Елизавета Андреевна не признавала деления посуды на праздничную и каждодневную; красота необходима человеку так же, как пища, каждый день, утверждала она и неуклонно придерживалась своей теории. Все было у них с Елизаветой Андреевной – взлеты и падения, радости и потери, все, кроме скуки. И пусть не все у них гладко сейчас, не все ладится, главное им удалось сохранить – общую крышу над головой. И в этом отношении он богаче Захара Дерюгина, тот по своей безалаберности не сохранил ни кола, ни двора, по-прежнему мыкается по белу свету, теперь его на Урал занесло, а здесь вон как стараниями Лизы тепло, уютно, пианино для Шурочки в прошлом месяце купили, осенью в музыкальную школу пойдет, с Клавдией Георгиевной Пекаревой, заведующей, он уже договорился, ну и хорошо, побоку все великие замыслы и свершения. То, что его сегодня при встрече с женой Брюханова едва прежний поток не захлестнул, надо учесть, беда невелика. Молодой сосед, правда, иронически поглядывал, но это его дело, ему тоже дать кое-что понять будет не лишне. Про себя засмеявшись, Анисимов сбросил ноги с дивана; черт возьми, ну что ж, потер он руки, получается ведь совсем неплохо.
   Заглянув в соседнюю комнату, Анисимов увидел, что Шурочка в углу шепчется со своей новой куклой Леной, расчесывая ей гребешком только что помытые и сильно спутавшиеся шелковистые волосы; школьные новости кукла выслушивала со своей застывшей, безмятежной улыбкой. «Хорошо, все хорошо», – опять успокоил себя Анисимов.
   Часы пробили шесть; он тщательно побрился, надел новую рубашку в мелкую полоску, купленную в Москве, сказал Елизавете Андреевне, что навестит соседа, и все в том же благодушном настроении позвонил у дверей напротив. Ему открыл Хатунцев-старший.
   – Проходи, Родион Густавович, проходи, – радушно пригласил он, распрямляя и без того прямые плечи. – Вот уж вторую партию в шахматы проигрываю. Громит, стервец, родителя и ухом не ведет.
   Хатунцев-младший сочувственно развел руками и подмигнул Анисимову; тот, понимающе улыбнувшись, выложив на буфет привезенный из Москвы набор чая в красивой глянцевитой коробке и поставив в дополнение бутылку армянского коньяка, удобно устроился в кресле и стал с интересом наблюдать за игрой, исподволь любуясь чистотой молодости, мужской резкостью больших, правильных губ и подбородка, сильной шеей и спокойными, уверенными руками Хатунцева-младшего; он нравился Анисимову, напоминая чем-то его самого в молодости, поручик Бурганов в свое время был неотразим; вот только непонятно, была ли когда-нибудь молодость и все остальное, с нею связанное? Как-то все слишком далеко и бесплотно, если вспомнить, скользнут в душе тихие, не вызывающие ни радости, ни огорчения тени, и ничего больше.
   Хатунцевы, отец с сыном, жили вдвоем; сами убирали квартиру, сами готовили, и только раз в неделю к ним приходила пожилая женщина забрать сорочки и прочее белье в стирку и принести чистое. Атмосфера квартиры была специфически мужской: неистребимо пахло табаком, и в дорогие тюлевые занавески на окнах намертво въелась ядовитая табачная желтизна; здесь нельзя было увидеть флакончика духов, небрежно брошенного красивого гребня или пудреницы. На вешалке у двери одиноко висела старая шинель без погон, перед единственным в квартире женским портретом на этажерке в углу пылилась высохшая гирлянда гортензий; это был портрет погибшей в войну жены Хатунцева, матери Игоря. Судя по отрывочным фразам, у полковника была потом какая-то неблагополучная, мучительная связь с женщиной много моложе его, но года три тому назад он все порвал и с тех пор целиком посвятил себя сыну.
   Анисимова чем-то тревожил портрет умершей жены полковника; она была хороша собой, мягкая женственность освещала ее лицо, но всякий раз при взгляде на этот портрет Анисимова охватывало чувство беспокойства, словно сырой, мглистый ветер начинал насмешливо посвистывать в душе и кто то с дьявольской вкрадчивостью нашептывал на ухо: конец, конец, конец; так было в первый раз, когда Анисимов познакомился с соседями и был приглашен к ним домой, так повторялось и в следующие посещения, и Анисимов, сколько ни пытался, разгадать загадки притягательной власти портрета не мог и поэтому всякий раз старался пристроиться на диване Хатунцевых так, чтобы не видеть портрета.
   Сегодня он изменил своему обычаю, нелепый поединок кончен, и он это понял, едва взглянув на засохшие цветы. Культ несуществующей женщины с мягким взглядом исподлобья будет неминуемо взорван с приходом в дом будущей жены Хатунцева-младшего; и полковник, Анисимов знал это, уже заранее ревновал сына к снохе, которая перевернет здесь все вверх дном и первым делом, конечно, выбросит засохший букет; сейчас, наблюдая перипетии шахматной баталии и машинально отмечая ошибки и с той, и с другой стороны, Анисимов улыбнулся своим мыслям. Игра затянулась; в конце концов полковник сердито положил своего короля и поднялся, расправляя затекшие плечи.
   – Ну-с, что ты на это скажешь, Родион Густавович? Ай-яй, давно ли на горшок этого молодого человека сажал. Никакого уважения к авторитету родителя! Ну-с, попробуем московской заварочки, уважил, уважил, Густавович, пойду-ка я чай налажу.
   Хатунцев-младший аккуратно собрал и уложил шахматы, все с той же спокойной приветливостью попросил Анисимова пересесть и, придвинувшись к приемнику, включил его и стал настраивать.
   – Порадовал ты меня, Игорь, у меня, значит, все в порядке? – как бы между прочим еще раз подвел итог Анисимов своему утреннему походу к Хатунцеву-младшему.
   – Полностью, Родион Густавович, – кивнул Игорь, приглушая звук. – Я еще анализы ваши просмотрел, полная норма.
   – Да я и сам чувствую себя лучше. А посидел у вас в кабинете, совсем выздоровел. Можно ли, скажите, рядом с такой женщиной говорить о болезнях?
   – Это вы о ком? – переспросил Хатунцев-младший,
   – Как о ком? О Дерюгиной…
   – А-а, – неопределенно протянул Хатунцев-младший. – О Елене Захаровне…
   – Эх, где мои двадцать восемь! Да я бы такую красоту из-под самой невозможной стражи умчал…
   – Эту, Родион Густавович, не умчишь.
   – Почему? – всем телом подался к Хатунцеву-младшему Анисимов, и выжидательная, мягкая улыбка как бы опустилась откуда-то и застыла на его лице.
   – Что мы ей – серая кость… И потом – она вся в науке, – поправился Хатунцев, чувствуя, что сказал лишнее. – Хороший диагност, и руки отличные.
   – Ну, разумеется, – Анисимов пожал плечами, – как же может быть иначе, у первого секретаря обкома жена может быть только талантливая и только с большим будущим, это ведь непременная норма.
   – Нет, в самом деле, толковая баба, – стоял на своем Хатунцев-младший, слегка краснея. – Работоспособность грандиозная. И никакой заносчивости при ее-то положении… По-моему, она собирается всю невропатологию перевернуть… Разумеется, это у нее от неопытности, все мы через это прошли…
   – Я тебе верю, верю, – остановил его Анисимов. – Но посуди, что за скука, Игорь, никакого полета, ни шага в сторону! Красивая женщина, ну, скажи, при чем здесь, чья она жена? Нет, не понимаю я вас, молодежь, не понимаю. Вы даже на мечту себе не оставляете права. А в любви все одинаковы, в любви у всех одни права – в этом государстве, по-моему, нет ни границ, ни царей, ни даже секретарей обкомов. Все подданные, все равны!
   – Да вы поэт, Родион Густавович, вот не ожидал!
   В иронической интонации Хатунцева-младшего Анисимов уловил для себя предупреждение и замолчал; Хатунцев-младший снова принялся за приемник, а Анисимов разлил принесенный коньяк в рюмки. На столе все уже было готово к нехитрому холостяцкому ужину, полковник поколдовал еще над заварным чайником, затем позвал сына к столу; Хатунцев-младший, вообще охотно предоставлявший другим заботиться о себе, не испытывая при этом ни малейшего неудобства или смущения, прихлебывал янтарный чай, еще и еще раз проанализировал свои разлохмаченные от недавнего разговора мысли; да полно, что я придумываю, решил он, ничего не было. Обычная вещь: при снижении потенции мужчины в годах всегда много и охотно говорят о женщинах – тот же инстинкт продолжения, инстинкт пола, желание отодвинуть старость. Родион Густавович, видимо, вступает в этот возраст, что тут копаться…
   – А мы тут, Степан Владимирович, с Игорем говорили, – подал в это время голос Анисимов, любивший пить чай неторопливо, вприкуску, хрустя сухарем. – Игривых тем невзначай коснулись…
   – И я говорю, – подхватил полковник с досадой. – Жениться ему надо, тридцать оболтусу… куда дальше?
   – Опять ты, отец, за свое…
   – Да, за свое! – отозвался полковник быстро и четко. – Женщина в доме нужна, живем антисоциально, как-то одной половиной… Заявляю тебе, ученый сын мой, вполне решительно, не женишься – женюсь сам, на страх тебе, найду даму посолиднее и приведу, вот тогда и почешешься. Почему ты ничего не ешь?
   Хатунцев-младший лениво придвинул к себе масло, хлеб, тонко, артистически нарезанный сыр, взглянул на отца и засмеялся.
   – Может, еще партию в шахматы, сосед? – предложил не ожидавший такого оборота Анисимов, стараясь разрядить атмосферу, но полковник отказался.
   – Что ты все молчишь, Игорь? – внезапно рассердился он. – Что, я спрашиваю, ты все молчишь? Ты себя хорошо чувствуешь?
   – Думаю, отец, – спокойно поднял смеющиеся глаза Хатунцев-младший. – Родион Густавович тут мне обвинение одно бросил, в нынешнее время герои, мол, перевелись… А я просто не разделяю ваших восторгов, Родион Густавович, все равно что стричь кошку – шерсти мало, а шуму много. Риску много, а удовольствие сомнительно.
   – О чем вы, наконец? – заволновался полковник. – Что-то говорите, говорите, ничего не пойму!
   – Да подожди, отец! Нельзя, что ли, взрослым мужчинам поговорить откровенно?
   – Спасибо, уважил! Я, что ли, по-твоему, не мужчина?
   – Полно, Степан Владимирович, мы тут до вашего прихода толковали о запретном плоде. Допустим, такой случай, женщина нравится, но замужем…
   – О чем тут толковать, – нахмурился полковник, – тут все ясно. Раз замужем – точка.
   – Вот-вот, у отца, как на блицпараде, во всем полная ясность. По треугольнику: присяга – приказ – исполнение.
   – А ты что, шалопай эдакий, проповедуешь? Разврат?
   – Подождите, подождите, а если ожог, солнечный удар, любовь? – Говоря, Анисимов краем глаза опять уловил на себе внимательный, изучающий взгляд Хатунцева-младшего. – Если красота немыслимая? Нет, ты, Игорь, скажи нам, старикам…
   – Не надо, Родион Густавович, не преувеличивайте. Обыкновенная женщина, ну, эффектная… Не будь она женой Брюханова, вы бы на нее не посмотрели. Есть ведь лучше…
   – Подождите, подождите, Степан Владимирович, – остановил Анисимов полковника, который, услышав фамилию Брюханова, хотел было решительно вмешаться в разговор. – Простите, Степан Владимирович, вы сейчас все поймете…
   – Любопытно, любопытно, что же?
   – Говоришь, обычная? В том-то и дело, что не обычная, Игорь. – Глаза Анисимова остро и напряженно блеснули. – Ты знаешь, что она в войну партизанила? Зеленой девчонкой… Но не в этом дело. Одного парня она любила, разведчика… Фантастической смелости был человек. Так любила, что сама и застрелила его…
   – Простите, то есть как это застрелила? – от неожиданности сухо и официально осведомился полковник.
   – Из пистолета. Выполнял этот товарищ какое-то задание, сильно его покалечило… Жить ему оставалось недолго, час, два, три… может быть, сутки… а мучился он ужасно… нечеловечески, вот она и принесла пистолет. – Анисимов хотел добавить «подложила», но оборвал себя, махнув рукой. – Вот это, скажу я вам, чувство, вот это любовь! Не то что ваш хваленый гуманизм! Ну, что ты теперь скажешь?
   – Ничего, Родион Густавович, что же мне сказать? – Хатунцев-младший встал из-за стола. – Не в моих правилах делать выводы из того, что мне, да и вряд ли кому другому, достаточно известно.
   – То-то! – бросил ему Анисимов вслед, несколько раздосадованный вполне определенным обидным намеком. – А я, кстати, и не пытался учить, тем более тебя, я просто хотел сказать, что в жизни всякое встречается. И чудеса случаются, и такое, что объяснить нельзя.
   Хатунцев-младший вежливо выслушал, но отвечать не захотел, и разговор за столом сам собою перешел на другие предметы; полковник попросил рассказать, что нового в Москве, вспомнил Красную площадь в День Победы; вскоре Анисимов откланялся, и полковник, проводив его до двери, щелкнул замком. Ушел к себе, пожелав отцу спокойной ночи, и Хатунцев-младший, ловко увильнув от намерений отца кое-что прояснить в их жизни, что грозило бы затянуться за полночь; для этого ему стоило лишь упомянуть о завтрашнем дежурстве и зевнуть, и полковник тотчас сдался.
   Пришла теплая летняя ночь; очередной день, как и все предыдущие, прозвучал и канул незаметной каплей в неясных шорохах; над Холмском появилась луна, никого и ничего не выделяя, тотчас проникла, как это было всегда, во все доступные места, высветлила улицы, дворы, поля, душную темноту оврагов, хлынула в окна, все связывая и все разделяя. Полковник по своей военной привычке заснул сразу же; Хатунцев-младший, услышав его редкий храп из-за двери, встал и притворил ее плотнее, почему-то раньше это ему не мешало. Он уже совсем было засыпал, но теперь разгулялся. В густом лунном пятне на полу шевелилась какая-то неясная тень.
   «Зря пропал вечер, – неожиданно с обидой подумал он. – Какой-то совершенно глупый и пустой разговор, надо что-то придумать, поменьше бывать по вечерам дома. Для стариков это естественно – ворошить останки, мне-то с какой стати тратить время на ненужную благотворительность. Досадно… А лучше всего прямо сказать старику, что меня приглашают в хорошую клинику в Ленинград, все равно ведь сказать придется… и разъехаться придется. Ничего в этом трагического нет, не упускать же из-за пустых сантиментов удачу. Большой город, наука… явится в конце концов и квартира, и отец, если захочет, сможет приехать. Не до седой же бороды откладывать, без того сколько времени упущено!»
   Луна ушла из комнаты, и Хатунцев-младший заснул, твердо решив завтра же написать и отправить необходимые письма; это свое решение он помнил даже во сне и все боялся, что опять вмешается какой-нибудь случай и придется откладывать или что он забудет о своем намерении. Под утро ему приснились луна и пустынный, весь как бы призрачный город, но это был не Холмск; он брел из улицы в улицу, пересекал незнакомые площади, мосты; и странно – куда бы он ни свернул, луна, рыжая, как бы раз и навсегда оттиснутая в небе, обязательно была у него с правой стороны…
   Он удивился этому, и тоже во сне; утром его решение укрепилось окончательно, и, встретив в длинном коридоре клиники Аленку и машинально любезно поздоровавшись, он, рассеянно вспомнив о вчерашнем разговоре с Анисимовым, слегка посторонился, уступая ей дорогу, и сразу же свернул в боковой коридор. Все прежние наблюдения и догадки в отношении ее получили завершение, и то чувство неприязни, которое у него всякий раз при виде ее возникало, теперь окончательно объяснилось. «Все, оказывается, совершенно просто, – окончательно успокоился он, даже с некоторой долей благодарности за вчерашний сумбурный вечер. – Первое впечатление не обмануло, все есть, внешность, ум, возможно, способности… и в то же время что-то такое, отчего становится неуютно… бр р! – передернул он плечами, – Такие бабы с вывихом, как правило, ищут приложение себе где нибудь на стороне, уходят от своей естественной природы… Наука, политика, в газетах стихи пишут… все правильно, все на месте… Старик Анисимов, как всякий неисправимый устроитель новой жизни, видит в этом норму и даже привлекательность, но это его дело. Пожалуй, следует признать лишь одно: ничто даром не проходит, даже нелепые случайности».
   Приводя свои мысли в порядок перед обходом, Хатунцев-младший, разумеется, не подозревал, что в ту ночь луна была и в комнате Анисимова и что Родион Густавович, любивший расслабиться перед началом дня, дать себе минутку-другую полежать в постели, созерцая потолок и мягкий рисунок обоев, прежде чем захлестнут неотложные дела, перебирал в уме вчерашний разговор у Хатунцевых и был почему-то неспокоен; сейчас ему казалось, что вчера он был излишне навязчив, захлестнула такая минута – и не выдержал, а этого нельзя себе позволять.
   За стеклянной дверью в коридоре собирались в школу Елизавета Андреевна с Шурочкой; как всегда, они разговаривали тихо и ласково, но Анисимов был уверен, что стоило ему показаться, и они тотчас бы прекратили свою беседу и стали бы принужденно говорить о чем-нибудь другом. Эта их душевная близость и отъединенность от него сейчас раздражали Анисимова больше обычного, кажется, все возможное делал, игрушки покупал, конфеты, ломал себя, заставлял всякий раз притворяться, но добиться ничего не мог; он подумал, что жена намеренно мешает ему сблизиться с девочкой, не хочет впустить в их ревниво оберегаемый мир, но почему, почему?
   Он подождал еще немного, оделся и вышел в коридор.
   – А, заговорщицы, доброе утро, здравствуй, Шурочка, – сказал он как можно сердечней. – Сколько у тебя уроков сегодня?
   – Четыре, дядя Родя. – У Шурочки сделалось так хорошо знакомое Анисимову заученно-вежливое выражение.
   – Ты забыла поздороваться с дядей Родей, Шурочка, – заметив расстроенное лицо мужа, сказала Елизавета Андреевна, больше всего ценившая сейчас с таким трудом установившееся равновесие в доме.
   – Здравствуйте, дядя Родя, – тихо сказала Шура, не поднимая глаз.
   Анисимов погладил ее по волосам, и почувствовал, как она вся сжалась под его рукой, и поразился испытанной при этом боли и растерянности.
   – Ну, идите, идите, – заторопился он, – Так и опоздать можно.

12

   Больничные шумы давно затихли, и в затененных палатах, в полуосвещенном коридоре с только что протертым, влажно блестящим линолеумом установилась вечерняя, доверительно-уютная атмосфера. Дневные процедуры и обходы окончены, больные занимались своими нехитрыми делами, и сами болезни, казалось, на время отступили, притаились до утра. Закончив описывать последнего поступившего больного, Аленка еще раз проверила назначения, отложила историю болезни в аккуратную стопку; на сегодня, кажется, все, можно было уходить. Она поймала себя на мысли, что не хочет идти домой, испугавшись, она подумала, что надо прибегнуть к проверенному средству и беспощадно, не утаивая ни одной крохи, допросить себя. Отчего не хочется, что изменилось? Да оттого, что он здесь, с какой-то беспощадностью к себе решила она, где-то в соседнем крыле клиники, и она может, если захочет, его увидеть, и опять, как тогда, в коридоре, понесутся навстречу его глаза… Но ведь это совершенно невозможно, возмутилась она, это пошло, это что-то стыдное, бабье; попытавшись сосредоточиться, она остановилась неподвижным взглядом на маленьком чернильном пятне на крышке стола.
   Быстро, без разбору, покидав свои вещи в чемоданчик, бросив туда и металлический молоток, она бессильно опустила руки, вспомнив его привычку рассеянно почесывать переносицу кончиком молотка. Опомнись, что это еще за наваждение, когда это она позволила себе начать думать о нем? Как это она могла позволить себе? На молодого мужика потянуло? Ого, вот это заградительный огонь.
   Не медля больше ни минуты, Аленка спустилась в грузовом лифте, отрезая себе пути к случайной встрече, и почти выбежала на пустынный тротуар; быстрая ходьба ее немного успокоила. Подлая, скверная баба, продолжала она себя ругать, да тебя не держит никто. Брюханов всегда даст тебе свободу, он бы просто выгнал тебя, узнай хоть отчасти о том, что с тобой происходит, он не представляет, что ты способна на такие мысли. Он всегда говорит, важен не сам факт измены, а что при этом человек испытывает, счастье или стыд.
   Чувствуя, как разгораются щеки, Аленка все убыстряла шаги; вся беда заключалась в том, что Брюханов раз и навсегда от всего в жизни ее освободил, жизнь просто стелется ей под ноги, это она с жиру бесится… Институт, домработница, теперь вот ординатура, прекрасная клиника… А постояла бы у корыта день-деньской, обстирывая голодных, ревущих ребятишек, как ее мать, или пухла бы с голоду, как бабка Авдотья, отнимая у себя для внучат последний кусок хлеба, вот тогда дурь в голову бы не полезла.