– Неужели? – он приподнялся. – Да, в тебе сквозь все твои замши и мохеры всегда проглядывает что-то пещерное… Теперь я понял, что тебе нужно. Заставить охранять костер, изредка бросать тебе, обглоданную кость. И как можно чаще срывать с тебя ободранную шкуру…
   – Разумеется… Только ты, кроме своих формул, ничего не знаешь и не умеешь, даже какого-нибудь хромого пещерного льва убить не в состоянии… А еще были саблезубые тигры… хрупкая мечта моего детства.
   – Вот видишь, какие бы побрякушки на свою душу ни навешала женщина, она так же биологична, как и миллион лет назад.
   – С этим и не нужно спорить, важно в любой исторический момент уметь убить саблезубого тигра, ну, в крайнем случае льва – это все, что нужно женщине.
   – Да, конечно, я это усвоил, но погоди, Татьяна, я сейчас думаю о другом. Жизнь идет какими-то удивительно отрицающими друг друга параллелями. Вот тебе один пример. Великое открытие века – пенициллин, и великое изобретение – атомная бомба. Они шли плечо в плечо: конец двадцатых, тридцатых, первая половина сороковых. Сорок первый год – первые опыты по применению очищенного пенициллина, сорок третий – начало его заводского производства. В сорок пятом Флеминг получает Нобелевскую за пенициллин, а на Японию заокеанские демократы так, вроде бы походя, между делом, сбрасывают первую атомную бомбу… Нет, здесь что-то есть, определенно что-то есть. А впрочем, что-то понесло меня, – оборвал он. – Как отец?
   – Папа очень плох, – растягивая слова, как-то не сразу, глухо отозвалась Таня. Ей было трудно причинить ему боль сейчас, но другого выхода она не видела. – Ты находи время почаще быть у него, он так радуется, когда ты у него бываешь. Я ведь почти двое суток возле него провела, даже к тебе не могла, так устала… Поеду, думаю, к тетке, отосплюсь… А здесь ты звонишь.
   – Ты говоришь, что очень плох, – начал было он и тут же, взглянув ей в лицо, оборвал. – Что я говорю, прости… почему же ты мне сразу не сказала?..
   – Сначала не хотела, а потом ты был так счастлив…
   – Да, да, но… постой, постой, Танюша, ты только говори все… Мне нужно с ним встретиться?
   Она молча кивнула.
   – И скорее, да?
   Она опять кивнула.
   – Не плачь, – попросил Николай, – не надо, это нехорошо. Я сейчас же оденусь и поеду…
   – Что ты, Коленька, сейчас же за полночь, – напомнила она, поднимая на него глаза, затянутые слезами и оттого блестящие, большие, почти огромные, – тебя не пустят…
   – Меня всегда пустят, – с неожиданной силой сказал он, вскакивая, торопливо разыскивая плащ и с каждой минутой волнуясь и торопясь все сильнее. – А если я не успею? – вырвалось у него. – Что же ты, Таня… Это же не только твой отец и мой тесть, это же – Лапин.
   Заражаясь его тревогой, она тоже встала, засуетилась, помогая ему, и почему-то подумала, что уже поздно и Николай не успеет…

7

   Николай успел; он действительно шел напролом, с непроницаемым лицом, досадно стряхивая с себя перепуганных неожиданным вторжением, пытавшихся остановить его нянечек и сестер; пробежав по широкому коридору, он поднялся выше на этаж, чувствуя, что оставляет за собой взбаламученный, приходящий во все в большее смятение муравейник. Перед дверями палаты, расположенной как-то на отшибе от остальных, он тупо уставился в цифру знакомого номера «16-Б». Там, за дверью, было нечто, заставившее его в один момент успокоиться, и когда к нему подбежали встревоженные дежурные врачи в сопровождении возмущающихся свистящим шепотом сестер, он холодно, остро посмотрел им навстречу и, опережая, сдерживая голос, отчетливо сказал:
   – Тише, пожалуйста, я все равно войду, я должен войти.
   – Кто вы? – спросил врач со сбившейся шапочкой на седых, коротких волосах, невольно проникаясь смутным уважением к этому отчаянному посетителю.
   – Я его ученик, – сказал Николай, – мне необходимо, он ждет меня…
   В этот момент за дверью палаты послышался шум, она распахнулась, и показалось широкое, припухлое лицо Грачевского; Николай от удивления отступил, в первую минуту он даже не мог скрыть своего удивления.
   – Тише! – Грачевский угрюмо, почти с открытой ненавистью посмотрел на Николая. – Тише, – повторил он. – Старик услышал и узнал тебя, так же нельзя, Дерюгин… Он хочет видеть тебя… Сейчас, сразу.
   Николай порывисто шагнул вперед, Грачевский едва успел посторониться; Николай увидел устремленные себе навстречу знакомые глаза; напряжение было велико, и Николай не мог, не хотел остановиться, и хотя он подошел к Лапину, казалось, спокойно и даже медлительно, в нем отчетливо жил другой ритм; он сейчас словно спешил слиться с той силой, что лучилась ему навстречу, чувство какого-то небывалого праздника охватывало, поднимало его.
   – Простите меяя, – сказал он, и слова его прозвучали холодно и фальшиво в просторной палате; Лапин молчал. – Простите меня, Ростислав Сергеевич…
   От волнения и ожидания до больного дошел даже не смысл слов, а то скрытое, что прозвучало в них, в тоне голоса; собираясь с силами, Лапин помедлил.
   – Зачем, зачем это? – спросил он. – За что мне простить вас?
   – За все, – сказал Николай, чувствуя в этот момент, что он действительно почти преступно виноват перед этим умирающим и все равно великим человеком. – За все простите… за Таню… это она сама настояла… А у меня не хватило воли дождаться вас и уже потом решать. Но и это не так просто… я не мог, не хотел ждать… Но у нас с ней все хорошо.
   – Я знаю, Коля. Таня мне сказала, я рад за вас обоих, – остановил его Лапин, с излишней старательностью пережевывая слова, и это новое обстоятельство поразило, испугало Николая, раньше он этого не замечал. – Вздор, вздор, – продолжал Лапин. – Любите ее. Я избаловал ее, но сердце у нее верное. Она хороший человек, будет вам надежным товарищем… она с вами счастлива. Берегите ее, Коля. Со мной она совсем измучилась… я ее вечером еле-еле уговорил пойти отдохнуть…
   – Ростислав Сергеевич, и мне она дорога, – сказал Николай, и от этой ничем не прикрытой обнаженности ему стало как-то неуютно.
   – Впрочем, Коля, я не для того хотел видеть тебя. Об этом мы еще успеем, – по остановившимся, переставшим замечать что-либо вне себя, построжавшим глазам Лапина Николай понял, что произошла какая-то перемена, Лапин отдалился сейчас и от него, это было уже то состояние его души, когда больше никто не нужен, никто не интересует; человек действительно подобрался к самой своей вершине и в предчувствии непостижимой крутизны обратного движения ослепительно одинок. Но ослепительно, вероятно, для других, сам он этого не замечает, потому что сам он находится в это время в естественном состоянии. Николай не знал, что делать; оглянувшись, он увидел Грачевского с его цепкими глазами; Грачевский печально кивнул ему. «Зачем он здесь?» – с мучительной болезненностью подумал Николай, не меняя выражения лица; угадывая, что ему без обиняков напоминают, что он здесь не нужен и даже неприятен, Грачевский шагнул вперед, молча сжал плечо Николая.
   – Какая утрата, какая утрата, – тепло прошептал он в ухо Николаю. – Ты это вряд ли поймешь, ты слишком ко всему привык. Я пойду, не хочу мешать.
   – Отчего же не пойму, ты же знаешь, что я все понимающий дурак, – резко отстранился Николай, освобождаясь от чужого, неприятного прикосновения, и Лапин слабо шевельнул худыми, зажелклыми пальцами, еще больше оттененными крахмальной белизной простыни.
   – Все идите, – попросил он. – Ты, Коля, останься…
   Николай заметил невольное, порывистое движение Грачевского и его слегка напрягшийся рот, но тут же, пересиливая себя, Грачевский шагнул к двери, ступая на носки, и его высокая, стройная фигура оттого стала еще красивее. Николай дождался, пока дверь палаты закроется; по знаку Лапина он взял стул, поставил его так, чтобы ясно и полно видеть большое, кажущееся утомленным лицо больного, хотя он и знал, что ему будет трудно от этого. И тотчас глаза Лапина поразили его каким-то своим пристальным, сосредоточенным выражением, концентрацией теплоты.
   – Садись, садись, Коля, – потребовал он нетерпеливо. – Прожил вот жизнь, бился над загадками, ни одной не разрешил, ах, бог ты мой, – сказал он, знаком останавливая хотевшего возразить Николая. – Не надо, мне сейчас ничего не надо. Давай о деле. Как продвигается разработка второй серии?
   – Почти закончено. Все ваши идеи, Ростислав Сергеевич, подтверждаются, теперь дело за практикой. Стропов со своей шайкой иначе ведь все равно не успокоится.
   – Ну, Коля, – взглянул на него Лапин, – зачем же так грубо, по-мужичьи? Я знаю одно – в науке свои законы. Сильнее противник, да если он не один, много их, поиск плодотворнее.
   – Вы просто интеллигент, Ростислав Сергеевич, – прищурился Николай. – По сути-то я прав, вы знаете это. Сколько такие кхекающие старички с высушенными розгами давят талантливого! Нового! Как они дружно встали против криогеники! Американцы почему смогли добраться до Луны? Очень просто, вспомнили наконец известную идею Циолковского: жидкий водород – топливо, жидкий кислород-окислитель, криогенная ракета! Просто? Просто! Пришлось затратить уйму времени, доказывать, доказывать…
   – Не горячись, Коля, – попросил Лапин.
   – Не горячись, не горячись! А жизнь идет! Сколько времени приходится расходовать впустую!
   – Еще никогда никому не удавалось обмануть природу, Коля. – Лапин помедлил, словно прислушиваясь к тому, что было где-то в нем глубоко-глубоко. – Всякий, кто хотел сделать это, всегда был жестоко наказан. Вот ты смотришь… ты не поверишь, молод, будешь жить по-своему. Оно одолело меня… За счет перегрузок я думал пробежать отмеренное быстрее да еще прихватить лишнего. Да, да, Коля, за счет перегрузок. Но природу не перехитришь, нет… Кто-то безжалостный ведет свой отсчет и никогда не ошибается. Вот так… Не скидывает нам за нашу быстроту, за молниеносность решений, за то, что мы отказываемся от всего быстрее, чем мы сами рассчитываем. Время каждому отпущено на все про все строго по мере…
   – Ростислав Сергеевич…
   – Не перебивай, – остановил Лапин. – Ах, Коля, Коля, как молодость не умеет слушать! Я хотел тебе сказать о самом серьезном, вот и слушай. Все последние годы я был пуст, только делал вид, что я такой же, как все… А на самом деле я был совершенно пуст. Все ушло сюда, – он слепо пошевелил руками в направлении к голове, – в мозг! в мозг! Коля, модель повторяется, законы ее одинаковы для малого и большого… а природа действительно не терпит перегрузок, ох, как она еще отомстит за себя! Опустошены недра, отравлена атмосфера, на месте сведенных лесов песчаные смерчи, вторжение в ионосферу…
   – Таким вас я еще не знал…
   – Как-то один малограмотный доктор наук говорил мне, что компромиссы тоже входят в жизнь, Коля. Пожалуй, в данном конкретном случае я с ним согласен… Вот лежу, смотрю на тебя, слушаю и думаю над загадкой: что же такое есть человек?
   – Не знаю, Ростислав Сергеевич, видимо, человек то, что сосредоточивает в себе нечто творческое…
   – Ну, творит и природа. – Лапин слегка прикрыл глаза веками, но от этого его взгляд стал лишь острее. – Ты знаешь, и космос творит непрерывно, все вокруг нас есть творчество огромных, не подвластных воображению сил… А вот человек – что он такое?
   – Продукт? – спросил Николай. – Тех же стихий творчества? Вполне возможно, вы правы…
   – Ты талантливый человек, Коля, тебе неведомо чувство страха, – сказал Лапин. – Я тебе мало помогал, мог бы больше, но я иногда любовался тобой… Бойся своего таланта, Коля… А впрочем, что я говорю? Не слушай меня, именно этот горький опыт старости бесполезен.
   – Почему?
   – Не знаю. Талант часто и разрушителен… По эамыслу это, очевидно, то, что должно перегородить путь к пропасти, а в сущности… в сущности это то, что иногда расширяет, делает этот путь удобнее. Не смотри на меня так, я серьезно…
   – Вы жалеете, что прожили именно так, а не иначе? – почти с раздражением спросил Николай.
   – Да, жалею.
   – Почему?
   – Я дал человечеству несколько серьезных вещей, оно не умеет с ними обращаться, дорогое наше человечество… вот что меня мучает. Ты же знаешь, достижения науки секретом долго не бывают, не могут быть…
   – Это уже следствие…
   – Человечество слишком самонадеянно, оно не обладает мудростью творящего космоса… Творит избирательно, только ради себя и во имя себя. Ты, конечно, понимаешь, что я имею в виду. Талант вскрывает закономерность и понимает ее как закономерность, но все его открытия используются далеко ведь не на благо самого человечества. Сколько еще зла в мире, и здесь талант бессилен и даже опасен. Он отдает в руки несмышленого ребенка пистолет… Это же интересно: стрелять, стрелять, стрелять, когда захочешь, по собственному желанию… Человечество развивается медленнее, чем наука. Был бы я бог, я бы не дал классовому обществу атомную бомбу, да и многое другое.
   – А другой путь есть? – спросил Николай с усиливающимся раздражением.
   – Пожалуй, да, есть, отчего ему не быть? Не один, возможно, – сказал Лапин. – Не надо сердиться, Коля, – попросил он, – я понимаю, вот, сам прошел, сам испытал, наслаждался, теперь же – проповедь обратного, как бы запрет… А впрочем, не нам с тобой менять законы бытия.
   – Не надо, – попросил внезапно Николай, неловко, стараясь не торопиться и все же торопясь, расстегнул ворот рубашки. – Не надо так холодно, Ростислав Сергеевич… Вы же сейчас другой, зачем же это – такое чужое, не ваше?.. Ну зачем?
   Все дальнейшее произошло как-то просто, тихо, естественно, но запомнилось ярко, и лишь потом, много дней спустя, Николай не мог вспоминать и думать об этом без содрогания, без какого-то перехватывающего горло чувства жалости и обиды, что прозрение пришло слишком поздно.
   – Спасибо вам, учитель, – сказал он, ощущая в горле трудный ком, и легкая, сухая рука опустилась ему на голову; он понял, что его услышали, и ему, почти сорокалетнему мужчине, доктору технических наук, дважды лауреату, патенты на изобретения которого покупают самые передовые в науке страны, захотелось расплакаться так отчаянно, как он плакал лишь однажды в детстве; он не помнил причины тех далеких слез, но он точно знал, что они были, он даже испытывал сейчас особое, зудящее состояние сердца, и ему не было стыдно, когда по лицу у него потекло легкое, свободное, облегчающее тепло.
   Он поднял голову и с любовью посмотрел в лицо Лапину.
   – Одно нехорошо, – сказал тот задумчиво, не снимая руки с головы Николая. – Внучки я так и не дождался. Но и в этом я никого не виню… просто нехорошо… не дождался… Как же так можно?
   Он убрал руку, как-то легко, словно украдкой, пригладив мягкие волосы Николая; стыдясь своей беспомощности перед этим обнаженным чувством и скрывая ее, Николай встал рывком.
   – Хотел бы я знать, что б мы с вами делали без смерти, – точно отвечая на молчаливый протест Николая, тихо возразил Лапин, и Николай, пораженный мелькнувшей догадкой, что даже и в смерти оправдание необходимо, заставил себя не двинуться с места, остаться рядом с Лапиным. Тот ушел в себя, он был уже захвачен чем-то глубоко своим, и Николай не мешал ему. С трудом приподняв легкую, сухую голову, Лапин наконец оторвался от своих мыслей, с усилием дотянулся до стакана и запил какой-то порошок. Николай отвел глаза, трудно было видеть, какого напряжения стоило Лапину каждое движение.
   – Как с запуском? – спросил Лапин, угадывая именно то сокровенное, что было сейчас главным для Николая.
   – Почти все готово, очевидно, скоро…
   – Я сейчас завидую тебе, Коля…
   – Да, представляете, я и сам себе не верю. Пришлось хорошенько подраться. Не мог же я отдать самое дорогое в чужие, равнодушные руки. Слава аллаху, это наконец поняли. – Николай не отвел глаз, в них резче обозначилась какая-то далекая и холодная глубина; он даже смог улыбнуться в ответ на тревогу Лапина, но тот не принял его улыбки и сердито нахмурился.
   – А я вот так, – с каким-то неуловимым, раздражительным жестом указал на свою постель. – Безобразие…
   – Ну, что вы, полежите и встанете. – Николай опять попытался успокоить его улыбкой, у Лапина что-то ответно сверкнуло в глазах, что-то от его прошлой безрассудной дерзости.
   – Хотел бы я тебя дождаться оттуда, – просто признался он. – Ох, как бы я был счастлив… Ох, Коля, Коля… Скажи откровенно, я вот здесь думал… С каким человеком ты хотел бы лететь?
   – Я хотел бы лететь прежде всего с добрым… А вы и дождетесь, я абсолютно уверен, – опять попытался успокоить его Николай. – Вы знаете, со мной летят Касьянов и Билибин, ассистент… Выходим на принципиально новых двигателях… впрочем, вы знаете, завод имени Чубарева…
   – Да, это я знаю… завод имени Чубарева… Память он о себе оставил действительно прекрасную, такой заводище. Марка отличная, – принял его игру Лапин. – Все-таки, Коля, жизнь пронзительно хороша, раз в ней возможны такие моменты. Только знай, – пригрозил он, – с тобой и я там буду… обязательно буду, пусть незримо, слышишь?
   Николай не отрываясь смотрел ему прямо в глаза и кивал; он сейчас боялся выдать себя, потому что перед ним распахнулась какая-то слепящая, почти жгущая даль в размах души этого с трудом владеющего даже собственными руками человека, и он сам, Николай Дерюгин, словно стремительно мчался в нее, в эту невозможную даль, и не видел предела; с трудом сдерживая в себе разрывающий его крик восхищения перед тайной жизни, он лишь украдкой облизывал непрерывно сохнувшие губы.

8

   Через неделю после похорон Лапина сухой, официальной бумагой Николая пригласил к себе Брюханов. Николай пришел точно в назначенный срок, и они несколько минут говорили о каких-то незначительных вещах. Брюханов был ровен, внимательно, ничего не упуская, поддерживал разговор; он по-прежнему относился к Николаю с глубокой симпатией; Николай ведь был похож и на Аленку, особенно разрезом и выражением глаз, это Брюханов подметил давно, увидев как-то рассерженных, о чем-то спорящих сестру и брата рядом. Он тогда появился неожиданно, и они в одно время повернули к нему головы; он пошутил тогда над дерюгинской породой; сейчас, разговаривая с Николаем, Брюханов вспомнил этот случай, почему-то прочно врезавшийся ему в память, и совершенно успокоился. Брюханов еще раньше попросил Вавилова соединять его только в самых важных, экстренных случаях, и теперь мог позволить себе слегка отступить от жесткого, изматывающего ритма работы; Брюханов сидел и молча улыбался, всматриваясь в Николая, пока тот рассказывал о жене, о том, что у нее должен родиться ребенок, он ждал непременно сына, и Брюханов с какой-то легкой грустью вспомнил себя и Захара, отца вот этого сидящего перед ним молодого человека с задатками, а может быть, и сутью гения; ему еще нет и сорока, а он в своей криогенике все перевернул вверх дном, заварил такую кашу, что ее придется расхлебывать десятилетия. Не думая, он наживал себе множество врагов, и, кажется, больше всего тем, что совершенно не обращал внимания ни на кого вокруг, и делал он это не по какому-то злому умыслу, а лишь потому, что не видел ничего, кроме цели, кроме той тайны, что неудержимо тянула его к себе. И сейчас Брюханов отчетливо чувствовал, что весь этот их легкий, как бы семейно-бытовой обмен мнениями совершенно Николаю неинтересен и он ждет завершения скучных семейных расспросов, перехода к главному, ради чего и приглашен, но Брюханов тянул, потому что и сам внутренне не пришел ни к чему определенному. Дело было архиответственное, решение могло и должно было прийти только в процессе разговора, в действии, Брюханов это с самого начала знал. Поэтому он и тянул, Николай же, из вежливости поддерживая это его желание, спросил об Аленке, о племянниках, и Брюханов шутливо ответил, что Ксеня, по предположению Аленки, кажется, в кого-то влюбилась, а у Пети начинают расти усы.
   – А я, если у меня родится сын, назову его Иваном, – неожиданно сказал Николай, и Брюханову стало как-то тепло и грустно; по сути дела, Николай был еще молод, пространство и время впереди, вполне вероятно, казались ему бесконечными, он об этом еще просто и не думал. Брюханов почувствовал легкую, чуть кольнувшую зависть к Николаю, к его поведению, и тут же окончательно рассердился на себя. «Просто трудно решить этот вопрос, вот крутишь, – сказал он себе сердито, – вокруг кочки Гималаи наворачиваешь! Стар, стар становишься, пора, видно, в самом деле о замене подумать… пора… зачем же гнилым бревном через дорогу…».
   – Я, Коля, был у Ростислава Сергеевича накануне его кончины, – сказал Брюханов, вороша ладонью седой ежик волос – Он сам меня пригласил, передал свое предсмертное письмо в ЦК. Он считает, что его преемником можешь и должен быть только ты…
   – А если он ошибался? – быстро спросил Николай. – Институт не только наука, это еще и люди… А вот с ними-то у меня не очень-то все хорошо выходит… Вот Грачевский – другое дело, он с кем угодно контакт найдет, хоть с придорожным столбом…
   – Это твердое и окончательное мнение покойного Ростислава Сергеевича, – сказал Брюханов, – тебе сейчас необходимо многое решить для себя, Коля. Да, да, – добавил он, слепо взглянув в лицо Николая, заметно построжавшее, затвердевшее и в то же время словно освещенное каким-то тревожным, неверным отсветом; Николай смотрел поверх головы Брюханова, и Брюханов, давно бросивший курить, почувствовал острое желание хотя бы взять папиросу в руки и размять ее, слегка успокоиться от знакомого запаха табака, и это желание было столь неожиданным, что он тотчас почти непроизвольно нажал кнопку эвонка и, увидев перед собой Вавилова, спросил:
   – Ты, кажется, куришь, Вавилов? Дай мне папиросу, пожалуйста, и спички.
   – У меня сигареты, Тихон Иванович. Вот зажигалка…
   – Хорошо, дай сигарету. Спасибо, – кивнул он, прикуривая и с забытым наслаждением вдыхая табачный дым; Вавилов, неожиданно просто и понимающе улыбнувшись, вышел, а Брюханов сразу успокоился, повернулся к Николаю. Тот все еще сидел, о чем-то раздумывая, напряженно глядя перед собой. – Тебе все равно придется решать этот вопрос, Коля, – сказал Брюханов. – Без этого у нас не получится разговора, ты поставишь меня в очень трудное, прямо скажу, безвыходное положение. – Встретив быстрый взгляд Николая, он добавил: – Так, все так, я ничего не преувеличиваю. Ростислав Сергеевич говорил о тебе много лестного как об ученом, предсказывал т.ебе большое будущее, он даже взял с меня слово сделать все возможное, чтобы выполнить его волю.
   Брюханов говорил долго, и Николай изредка кивал; сейчас, предельно сосредоточиваясь и понимая, почему Брюханов хочет узнать лично его, Николая, мнение по возникшему вопросу, он словно въяве услышал голос покойного учителя, и какое-то чувство беззащитности и непереносимой потери охватило его с неожиданной силой. В нем ярко, почти болезненно вспыхнули в один миг самые разные куски воспоминаний из его жизни, все больше связанные с Лапиным, что-то говорило ему, что в каких-то вещах он даже старше своего зятя, так внимательно наблюдавшего за ним сейчас, и это истина. Человек, ограничивший свои знания о мире всего лишь поверхностными представлениями, основанными на примитивнейших проявлениях собственной личности, – одно; и совсем другое дело тот, чей ум пытается проникнуть в бездны материи, к самым ее истокам, и неважно, в каком направлении это происходит. В конце концов, двигаясь в любой из этих плоскостей познания материи, приходится начинать от двуединой точки отсчета, от одного сцепления, как бы далеко ни разошлись две ветви знания, когда-нибудь потом они все равно сойдутся опять в такой же точке равновесия, может, только более правильнее ее определят. Исследователь материи и принимающий ее поверхностно, так, как она есть, – это всегда было и будет большой разницей. «Спасибо, учитель, – подумал Николай тихо, когда Брюханов смолк, откинувшись в кресле, не спеша постукивая пальцами по столу, и эти слова опять прозвучали в нем так, словно он их высказал вслух и громко. – Спасибо, – повторил он. – Ты остался самим собою до конца, но даже не в этом твоя сила».
   Николай улыбнулся Брюханову.
   – Я вас понимаю, Тихон Иванович. Но ведь сами вы отлично знаете, свято место пусто не бывает, кто-либо обязательно сыщется, – сказал он резко, потому что усмотрел в поведении Брюханова чересчур уж явную осторожность, хотя это и было вполне естественно.
   – Мне трудно, Коля, прийти в этом вопросе к какому-либо определенному решению… Я ведь прав, ты знаешь. Дело слишком важное… Я и о Грачевском с покойным говорил, куда там!
   – Да, да, это серьезно. Грачевский, хоть и ловок, не сможет поддержать генеральное направление проблем космической энергетики и связи, здесь действительно нужна масштабность фантазии, а он ведь космос не мыслит вне связи со своим личным служебным положением. Пожалуй, он и техническую политику института не сможет организовать. С другой же стороны, у меня существенные пробелы в другом, все правильно. Загадка, дилемма! Даже для вас, Тихой Иванович.
   – А ты бы меньше упивался своей фантазией. – Брюханов иронически прищурился. – Не горячись, мог бы хоть раз в жизни задуматься над тем, что говорят о тебе люди. В конце концов и это входит в твою любимую эволюцию человеческой породы.
   – Задумаюсь обязательно, – пообещал Николай, в то же время сосредоточиваясь на различных вариантах; ясно, если он согласится с назначением Грачевского, тот, возможно, и не станет в первое время подставлять ножку, ведь и ему лестно, если институт сразу же хорошо зарекомендует себя, и прежде всего в научном мире. Да он, Николай, не стал бы и возражать, если бы твердо был уверен, что Грачевский не станет при первой же возможности мешать. Грачевский не Лапин, тот, чем, казалось бы, абсурднее, парадоксальнее выдвигалась идея, тем активнее ее поддерживал; тот любил работать на контрастах, на стыках противоположностей, а этот… Этот логичен, как Аристотель, тогда как сейчас с прямолинейной логикой в науке делать нечего, сейчас именно в алогичности ко всему привычному и скрываются пути дальнейшего развития, но ведь в этом случае Грачевский будет никак не на месте, вот уж истинно каменная стена, о нее разобьется немало интересных, оригинальных и непривычных для всякой простейшей логики идей; и если в этом и есть высокий, как говорится, смысл служения науке, то вот тут Грачевский будет на своем законном месте. Николай неожиданно весело засмеялся.