Стараясь не думать ни о чем больше, Николай не разрешал себе сосредоточиваться на чем-либо ином. Почему-то именно сегодня, когда ему исполнилось тридцать шесть лет и он удрал от друзей, от Тани, ему просто хотелось сейчас быть и ничего больше, осторожно и глубоко вдыхать свежий ночной воздух, рвущийся сквозь неплотно прикрытые щитки, просто чтобы в глазах непрерывно неслась эта звездная полоса и не было бы никаких больше сложностей, никаких задач. Нестись, и не все ли равно, куда и зачем, лишь бы ощущать этот упругий, со свистом ложащийся под колеса машины асфальт и все, все, все забыть!
   Мелькнула какая-то рощица, мимо, мимо; проскользнул назад мост через реку, свет фар встречной машины безжалостно ударил по глазам, ослепил, потому что Николай не захотел хоть как-либо защитить их… Мимо, мимо… остановка, кажется, автобусная остановка, примитивный навесик на каменных столбах и чья-то выхваченная светом фар отчаянно молящая о помощи рука… Женская рука. Насильственный визг тормозов проник в мозг, заставил сжать зубы; девушка в легком платье, словно струящемся по телу от ветра, стояла почти у самого бампера машины, она еще не успела опустить руку. Николай резко рванул дверцу, выскочил.
   – Вы с ума сошли, кто ж добровольно бросается под колеса?
   – Помогите, – перебила она, не обращая внимания на его сердитый, раздраженный тон. – Он тут, всего с полкилометра… Помогите!
   – Кто он? В чем помочь?
   – Он, Вася… Понимаете, мы думали успеть на последний автобус, бежали… какой-то приступ… он не может идти, я пыталась его тянуть, но…
   – Садитесь…
   – Что?
   – Садитесь в машину и показывайте дорогу, – сердито сказал Николай, шагнув к ней и насильно опустив ее руку; кожа была прохладная, и Николай почувствовал, что девушка мелко-мелко дрожит. Он достал с заднего сиденья пиджак, накинул его на плечи девушке и усадил ее в машину.
   – Как я замерзла, – пожаловалась опа. – Двое перед вами проскочили мимо, даже ходу не замедлили…
   – Вероятно, торопились, – сказал Николай, присматриваясь к ее тонкому профилю: в полумраке влажно и благодарно поблескивали глаза.
   – А я готова была под колеса броситься, – сказала она. – Туда, туда, – махнула она рукой на еле различимый, узкий, срывающийся в сплошную темень отвод проселочной дороги. – Скорей, пожалуйста, скорей…
   Все остальное было для Николая одним стремительно мелькнувшим куда-то в безвестность мгновением. И то, как он втащил в машину тяжелого белокурого парня с мутными от боли глазами, и то, как они по указаниям девушки куда-то мчались, и то, как он потом стоял во дворе районной больнички и жадно курил, чего-то ожидая. Девушка выбежала из ярко освещенного квадрата двери, кинулась к нему и мягко ткнулась прохладными губами в щеку.
   – Успели, успели, – сказала она задыхающимся от счастья голосом. – Спасибо вам…
   – Ну, я поеду, – сказал Николай, бросая окурок. – До свидания, привет вашему парню.
   Он взглянул на часы и поразился – шел всего лишь первый час, – и Николай, рывком открывая дверцу машины и затем захлопывая ее, точно знал, что случилось в этот пролетевший уже вечер и почему он с успокаивающей улыбкой, обещающей тотчас вернуться, кивнул всем и вышел, а затем, не помня себя, кинулся в машину и, вырвавшись из запутанных улиц города на открытое, стремительно широкое шоссе, подавшись вперед, выжимая из машины все, на что она была способна, и чувствуя, как тугие встречные потоки воздуха едва не поднимают машину, помчался. Этот Борька, эта блестящая пустельга, но ведь при всей своей бесспорной творческой импотенции ловок и умеет пустить пыль в глаза, с ползункового возраста на паркетах скользил, впитывал отголоски ученых битв. Наверняка у Тани еще не разошлись сейчас, завтра воскресенье, самого хозяина нет, а Борька Грачевский…
   Девушка у крыльца, махая рукой, что-то кричала, Николай высунулся из кабины.
   – Имя, как вас звать? – разобрал он ее взволнованный, радостный голос – В газету хоть напишу! Звать, звать как?
   – Милая ты моя, – сказал Николай, смеясь, – в газету… Обязательно напиши!
   Попрощавшись с ней взмахом руки, он рывком бросил машину вперед, и снова неумолчно зазвенела с непрерывным, долгим стоном, запела под колесами дорога, и свет фар с ревом рассекал сгустившуюся ночь. И Николай, раздирая пространство, мельком, как о ком-то постороннем, отчетливо и холодно подумал, что малейшая оплошность, малейший просчет или случайность – и от него ничего не останется, одна лишь сплющенная в железе липкая масса, но он также знал, что этого не будет, что этому еще не настал срок. И при всей горячности, при всем своем нетерпении вновь оказаться там, откуда он с таким чувством освобождения вырвался три часа назад, он был сейчас необычайно собран, расчетлив и точен; он лишь подумал, что вот после института промелькнуло много лет, с ним уже с довольно уважительной резвостью здороваются академики, а сам он все никак не может заставить себя стать разумнее и спокойнее, все ему кажется, что он чего-то не успеет, чего-то важного в спешке не заметит и проскочит мимо, и оттого он все время куда-то мчится, не дает себе передышки, чтобы оглянуться назад. И у матери с отцом уже лет десять не был, а оправдаться даже при желании трудно.
   Машин на шоссе было мало, но с приближением Москвы Николаю пришлось сбросить скорость. Ночная утихомиренность огромного бессонного города отрезвила его, и, уже несколько успокоенный, чувствуя усталость, он остановился у массивного подъезда и сразу, взглянув наверх, увидел, что знакомые окна на пятом этаже ярко светятся. На какое-то мгновение предательская мысль поехать домой спать задержала его, но в следующее мгповение он уже бежал, перепрыгивая через две-три ступеньки, и, едва остановившись, позвонил.
   Сдерживая бешеное желание застучать в дверь кулаками, достал папиросы, закурил; дверь распахнулась, и он увидел смеющееся, оживленное лицо Тани, которое как-то особенно мужественно замыкали квадратные плечи Грачевского.
   – Николай Захарович? – удивилась Таня. – Заходите, заходите, мы вас, признаться, уже не ожидали. Сорвался, никому ничего не сказал…
   – Простите, – Николай несколько театрально развел руками. – Как-то не пришло в голову, что могу оказаться лишним…
   Он улыбнулся, вздохнул и точас хотел бежать вниз по лестнице, но Таня, караулившая каждое его движение, мгновенно вцепилась ему в рукав, засмеялась, испуганно оглянувшись на темные высокие двери соседних квартир, задавила смех.
   – Заходите же, заходите, – прошептала она. – Ох, будет мне завтра от соседей…
   Втянув Николая через порог, она осторожпо прикрыла дверь и повела гостей в комнату, но не выдержала, тут же оглянулась.
   – Только вы уехали, Николай Захарович, папа из Лондона позвонил, – сказала она. – Вас спрашивал, удивился, когда я сказала, что вас нет…
   – Правильно удивился, все верно, – согласился Николай. – Как его доклад? Ничего не сообщил?
   – Вы же знаете папу, – улыбнулась Таня. – У него всегда все только нормально.
   – Да, я это знаю. – Николай но отрывая глаз от ее лица, словно пытался понять, не ошибся ли он в том главном, что заставило его так гнать машину, когда он решил уже не возвращаться, и это было настолько неожиданно для всех и прежде всего для него самого, что Грачевский присвистнул про себя: «Ого!», а Таня растерялась, но, поймав краем глаза понимающую усмешку Грачевского, вспыхнула.
   – Николай Захарович, правда ли, – сказала она быстро, – вот Борис Викторович только что говорил… правда ли, что у вас мертвая хватка? Что в деле вы беспощадный, жестокий человек? Вы ведь друзья?
   – Таня? – подал укоризненный голос Грачевский. – Но это же был разговор…
   – Конфиденциальный? – иронически перебил его Николай. – Или доверительный? Совершеннейшая правда, Таня! Скажи мне, кто ты, и я скажу, кто твой друг… Я – за деловые отношения, Таня, во всем, что касается работы. Лучшей гарантией дружбы, Таня, в наши дни является договор… скрепленный печатью… Что ты все усмехаешься, Грачевский? Разве я неправильно говорю?
   – Валяй, валяй, Николя, раз уж на тебя сегодня накатило. Не обращайте внимания, Таня, с ним это бывает.
   – Да, друзья мои, зло необходимо в мире, – задумчиво произнес Николай, по-прежнему не глядя на Грачевского. – Вот я сейчас как никогда ощущаю его необходимость, потому что мне хочется стереть в порошок какой-нибудь город и посмотреть, что из этого будет.
   – Ни черта тебе не хочется, ни черта ты не ощущаешь! – разозлился, не выдержав, Грачевский.
   – А ты-то что за пророк? – мрачно уставился на Грачевского Николай.
   – Ребята, ребята! – заволновалась Таня; Николай остановил ее, слегка коснувшись плеча.
   – Ну-у, я пошел, – церемонно поклонился Грачевский, – тут уже переходят на личности… Я пошел спать, Таня, не бойтесь, этот псих социально не опасен.
   – Подожди, выйдем вместе…
   Грачевский поцеловал руку Тане, смеясь, она в это время что-то ему говорила, и вышел на лестничную площадку.
   – Валяй, Николя, жду, только не очень долго.
   Николай, прощаясь, ничего не сказал Тане, только глаза его расширились, засияв, вобрали ее всю; у нее закружилась голова, и, когда она опомнилась, на площадке никого уже не было. Глухо, отчаянно билось сердце. Таня сунулась в один, другой угол огромной, наполненной звенящей тишиной квартиры, упала на диван и, глядя вверх блестящими, мокрыми от слез глазами, счастливо засмеялась. Нет, нет, нет, сказала она, пытаясь унять сердце и успокоиться. Это невозможно, он серьезный, большой человек, а я? Кто я? Нет, это от ночи, от этой страшной луны…
   Таня испуганно вскочила, подошла к высокому итальянскому окну и уставилась на сияющую прямо ей в лицо луну; она крепко зажмурилась в ее бесстрастном холодном сиянии. Ей представилась длинная-длинная, утомительная лунная дорога, она увидела него, уходящего по этой дороге все дальше и дальше; уходя, он поднимался все выше и выше, и от сладкой, нежной муки у нее сжало сердце. Уходит, уходит!
   Она задавила готовый прорваться крик, стиснула виски ладонями, чувствуя, что кровь отлила от лица.
   В это время Николай и Грачевский действительно шли посередине совершенно пустынной улицы, шли плечо в плечо, не говоря ни слова, и это молчание было тягостно обоим. Николай внезапно остановился и, круто повернув, зашагал обратно.
   – Ну, опять, – недовольно пробормотал Грачевский.
   – А-а, отстань, – через плечо бросил Николай. – У меня машина, я совсем забыл. Хочешь, подвезу? – предложил он.
   – Ну тебя к черту, – махнул рукой Грачевский, холодно вспыхнула блестящая запонка. – Ты ведь любишь под красный свет нырять. Псих! Разобьешь… и себя ради такого случая не пожалеешь! Поезжай!
   – Правильно, Грачевский, молодец! – одобрительно кивнул Николай. – Разобью! Иди спать, великий человек! Иди… не рискуй!
   Он ускорил шаги, по почти тотчас же услышал тяжелое дыхание за спиной: Грачевский догонял. В следующую минуту он схватил Николая за плечо, резко рванул к себе.
   – Дальше так нельзя, – сказал он, сдерживая дыхание. – Давай поговорим. Как говорят французы…
   – Ты отлично знаешь, Грачевский, что я кроме русского в случае крайней необходимости говорю только на английском, и притом отвратительно.
   – Ну, английский – это язык торгашей, – поморщился Грачевский; Николай едва сдержался, чтобы не ударить его, зная, что тот этого только и ждет; и в сознании мгновенно встала уморительная картина: два взрослых гидальго дерутся, как в старом испанском романе, посредине пустынной улицы, под луной, а из окна пятого этажа за этим романтическим поединком наблюдает девушка и, может быть, ахает и восторгается.
   – Что тебе нужно? – спросил Николай, резким движением освобождая плечо от руки Грачевского.
   – Я ее люблю…
   – И что дальше?
   – А дальше, Дерюгин, дальше ты… блестящий ум… счастливчик… конечно, вскружишь девчонке голову… Я ее люблю. Почему ты не скажешь ей честно, что валяешь дурака и морочишь ей голову…
   – Это не тема для дискуссии среди ночи, – резко оборвал Николай. – И потом, меня не интересуют твои чувства к ней.
   – Дерюгин, почему ты все время стараешься меня унизить? – спросил Грачевский. – Какое ты имеешь право? Подожди, подожди, нечего разыгрывать изумление. Только и слышишь: Дерюгин! Дерюгин! Криогеника… талантлив… подает надежды… блестящий ум! Только это и слышишь кругом…
   – Грачевский, если не обидишься…
   – Не обижусь, валяй!
   – Заметь, Грачевский, в ритме текущего дня мирно топают одни обыватели, завтра для них – отвлеченное понятие, сплошной темный лес… Заметь, Грачевский, мы с тобой едва-едва укладываемся в график текущего дня. И больше ничего не успеваем из себя выжать. Ни-че-го! А день… текущий… вот он, уже наступил, нужно хоть немного поспать…
   – Вот видишь, ты опять! – почти крикнул Грачевский. – Ты опять все свел к трёпу… Хватит паясничать! Давай поговорим серьезно!
   – Грачевский, ну, пойми, ну, глупо вдруг посреди ночи встать и обсуждать мироздание, глупо – и все! – тоже повысил голос Николай, – Хочу спать, Грачевский, ты же хотел спать!
   – Я хочу, чтобы ты один раз принял меня всерьез! Понимаешь, я есть, я существую. И таких, как я, много. Нас больше, возьми себе это в свою проклятую башку! – голос Грачевского неожиданно приобрел маслянистую бархатистость. – Как же! У него уже сверхновое устройство готово, вот-вот и подпрыгнет к самой луне. Как же! Он и сам туда готов отправиться, проходит усиленную подготовку, экзамен на биологическую прочность! Для него уж институт упакован в цветной целлофанчик! Из грязи… сразу в главные конструкторы! Я только недавно в министерстве был, наслышался восторгов в твой адрес! Слушай, Дерюгин, а не схватишь ты от такого обилия несварение желудка? А? Нам тоже что-нибудь нужно оставить… какой-нибудь кусочек сыру? Не кажется ли тебе, что право одного за счет других – чистой воды фашизм?
   Николай, слушавший его со скучающей, безразличной улыбкой, расхохотался.
   – А тебе не кажется, что ты уже не отличаешь мысли Карла Маркса от своих собственных? Нет, не кажется? – весело допрашивал он Грачевского. – Что ты, друг, – мне жизни даже маловато! Мало, понимаешь? Я жадный, Грачевский, ты это твердо знай. Я хочу в одну свою несколько жизней вместить. Ты вон ко мне все примериваешься, присматриваешься – зря время теряешь… Ты лучше по кабинетам ходи, ходишь, и правильно, и молодец! Это прямое твое призвание! И самое что ни есть время. Сейчас ведь кто к начальству за советом не ходит, его сразу – бац! – в разряд безынициативных со всеми вытекающими! Ты правильно живешь, Грачевский, не знаю, что тебя сегодня разбирает. – Николай сердито зевнул. – Потом, знаешь, Грачевский, с тобой всмятку скучно, все какие-то обиды, обиды… Зачем?
   Не ожидая ответа, он сел в машину, захлопнул дверцу, опустил стекло.
   – Подвезти, Грачевский?
   – Езжай к черту, – от души пожелал тот и остался стоять посреди улицы.
   Николай рванул машину на зеленый свет и стремительно исчез в темном провале улицы, но, проехав квартала два, сбросил скорость. Торопиться некуда, воскресенье, сказал он себе, у Тани вчера был незнакомый, хриплый от напряжения голос, и Грачевский Борька прав, почему, собственно, нужно избегать девушку, которую любишь, которая нравится и которая к тебе явно неравнодушна, из-за того только, что ее отец твой шеф и известный ученый, и обыватели скажут, что ты делаешь карьеру? Обыватели всегда найдут, что сказать. И из-за этого только испортить себе жизнь? Теперь-то чего ему бояться, он уже доказал свое; в космосе работает созданная по его идее и под его руководством приемно-передаточная аппаратура невиданной до сих пор чувствительности. Да, именно ему поручено возглавить создание криогенной, охлажденной почти до абсолютного нуля космической станции, стать главным конструктором института криогеники, именно это, а не Таню, Грачевский имел в виду… ну и пусть.

2

   Николай поспал часа два-три; его разбудил телефонный звонок. Он сонно дотянулся до трубки.
   – Да!.. Что? – тут же подобрался он. – Привет, Валера… Да… нет… Ничего не выходит пока… Эти приемные устройства вместе с охладителями нужно вогнать в отведенные габариты, то есть ровно в четверть того, что они занимают сейчас… Разумеется, думаю… пока…
   Осторожно опустив трубку, он откинулся на спину, вспоминая всю вчерашнюю ночь, свой разговор с Грачевским, заложил руки под голову. Взглянув на часы, он вскочил было, но тут же опрокинулся вновь, он забыл, что сегодня воскресенье, сегодня не грех бы и отдохнуть, отключиться от всего… Вчерашнего дня Грачевский ему не простит никогда, это серьезный противник, бороться он будет до конца. За его спиной стоит сильная группа – все противники Лапина с академиком Строповым во главе.
   Николай поймал себя на мысли, что старается думать о чем угодно, только не о работе; больше всего ему сейчас хотелось вскочить, одеться и броситься к Тане, и опять он пересилил себя и весь день листал последние номера американских и английских журналов, стараясь хоть за что-то зацепиться. Если глаза уставали, он начинал думать о своем главном детище – первой криогенной космической станции, проект которой еще только разрабатывался, был еще только у него в голове и у самых близких его единомышленников, или, вспоминая о каком-нибудь неотложном деле, начинал звонить, нарушая введенное им самим негласное правило – не тревожить по воскресеньям никого из своего окружения без необходимой на то причины.
   Часовая стрелка незаметно скакнула за пять, он поискал глазами продолговатое, длинное зеркало, подошел и стал перед ним, с напряженным любопытством осматривая себя с ног до головы еще и еще раз; одет он был в синий спортивный шерстяной костюм, подчеркнуто небрежно и ловко обтянувший сильное, тренированное тело, длинные, прямые поги, мускулистый живот, грудь, широкие плечи. На моложавом лице светились внимательные серые глаза, женщины любили эти глаза, и размашистые темные брови, вот только подбородок… впрочем, подбородок как подбородок, ничего выдающегося… Он нахмурился; вот этим он и смущает седобородых мужей, нельзя так простодушно, по-детски улыбаться; это ребенку сродни, но ведь ребенку не приходится драться за новый институт, не приходится делать сообщения на ученых советах, где каждый второй ждет не дождется твоего провала; ведь ни для кого не секрет, что именно профессионалам-то труднее всего понять друг друга. Такая улыбка нравится женщинам, недаром они к нему липнут. Бросить, что ли, заниматься гимнастикой и отрастить живот посолидней?
   С двенадцатого этажа было хорошо видно широко разбросанное окрест пространство крыш, антенн, нагромождение домов, и доносился непрерывный гул улицы; солнце садилось после жаркого, долгого дня. Николай увидел на крыше соседнего дома запутавшегося хвостом в решетке бумажного змея; иногда ветер отрывал его от железа, приподнимал, пытался унести прочь, и Николай с интересом наблюдал за этими судорожными рывками несколько минут; кто-нибудь из мальчишек, очевидно, долго мастерил его и радовался, когда запустил, и долго бежал вдогонку…
   Когда раздался неожиданный звонок, Николай непонимающе оглянулся и с удивлением пошел открывать; в эти часы, в воскресенье, к нему мало кто наведывался; принужденно улыбаясь, перед ним стояла Таня. Он непонимающе поглядел на ее загорелую длинную шею, опустил глаза ниже и, чувствуя в себе какую-то сковывающую вязкость, неловко поправил волосы; его растерянность передалась ей, и она еще больше испугалась своей смелости, чем в первую минуту, но было уже нельзя уйти, и она решительно переступила порог – она просто не могла уйти и не хотела.
   – Здравствуйте, Николай Захарович, – сказала она, внезапно подумав, что совершенно глупо одета, и оттого чувствуя коленями какую-то голую неуютность и еще больше краснея: нет, нельзя было идти к нему в этом сверхмодном коротком платье; она посмотрела ему в глаза, прося его помочь и понять, и он скованно улыбнулся в ответ и тоже прямо посмотрел ей в глаза, как бы говоря, что все правильно, все идет как надо и не может быть иначе.
   – Здравствуйте, Таня, – ответил он, справляясь с собою, – проходите.
   Оп протянул было ей руку, но тут же опустил и опять ободряюще ей улыбнулся, как бы говоря, что все идет отлично, но лучше бы ей не приходить, что она еще всего не понимает и вряд ли когда-нибудь поймет, что она красива и хороша, но все равно лучше бы ей не приходить, и он увидел, что у нее сейчас изумленные, тревожные и радостные глаза, и все умолкло, и все отступило, и любящий отец Лапин, и завтрашний день, и проект, и то, что в последнее время не ладилось с новым приемным устройством. Таня сняла с плеча сумку на длинном ремне и медленно протянула ему; он взял, повесил ее на крючок.
   – Таня, – с трудом сдерживая детский, щенячий восторг, сказал он, – это грандиозно, что вы пришли… Таня, Таня, – закружил он ее по компате, – как вы догадались прийти?
   – Ай-ай-ай, Николай Захарович, такой солидный человек, всячески награжденный и отмеченный, автор первой в мире монографии по криогенике, и радуется приходу девчонки, да еще в мини-юбке… – она приостановилась, потому что ей не хватило воздуха. Ей хотелось плакать, сжало горло от жесткого, болезненного чувства: она любит, любит, любит этого человека, только его; это ее мужчина, она умрет без него, она уже несколько лет умирает без него, а в его присутствии только хохмит, дразнит его, говорит пошлости или в лучшем случае молчит, забившись в угол.
   – Вы забыли добавить, Таня, что я разрабатываю совершенно уникальную программу и в случае успеха…
   – Я это знаю от отца, – остановила его Таня.
   – Сколько мы с вами уже знакомы? – спросил Николай, не находя возможным заводить сейчас разговор именно об ее отце.
   – Вы пришли в первый раз в наш дом, когда я ходила в седьмой класс, – засмеялась Таня, – и у меня был пузатый желтый портфель, очень старый. Он мне почему-то очень нравился, и я с ним рассталась только в девятом. Вы были тогда лет на десять моложе и уже сделали какую-то нашумевшую работу…
   – Да, я, кажется, помню этот портфель, – задумчиво заметил он и, взглянув на заваленный бумагами и всякой чертовщиной стол, подумал, что она пришла не вовремя; он ничего, ничего не сделал сегодня, а надо бы серьезно подготовиться к завтрашнему дню, несомненно, его ожидает отменная трепка, даже не исключено, что попытаются напрочь перечеркнуть проект: это можно сделать и через вторые, третьи руки; можно бы покончить со всем этим одним ударом, если хорошенько подготовиться, продумать все до самого конца, иногда ему это удавалось с ходу. Убежденные и одаренные не испугаются, испугается всякая мелюзга, посредственность, но ведь и это не самое главное, отбиться от полчищ бездарностей, которые совершенно безглазо, как термиты, все пожирают на своем пути, все приводят к коэффициенту собственных возможностей.
   Попросив Таню подождать и извинившись перед нею, он позвонил Валерке, почему-то именно ему, и, сердя его, долго говорил об отвлеченных вещах; ждал, бросит или нет Валерка трубку, но тот не бросил и дослушал до конца, и Николай смутно обрадовался этому: «Ну, простите за вторжение, значит, мы договорились насчет гелия?» – сказал он и положил трубку. Он вдруг понял, что ничего завтра пе будет, никакого обсуждения, никакой комиссии. Это было подспудное чувство, перешедшее в мгновенную чугунную уверенность, оно беспокоило его еще до разговора с Валеркой, недаром же он позвонил ему ни с того ни с сего; почувствовав сильную усталость, он взял сигареты и закурил; надо все бросить и уехать куда-нибудь к черту, хотя бы ненадолго, на несколько дней; черт, как ощущается отсутствие Лапина, он совершенно ни о чем не может думать; кстати, поездку будет нетрудно устроить; только вчера ему предлагали путевку, сам Муравьев проявил по поводу этого отеческую заботу, да и Аленка (на той неделе забегал взглянуть на племянников, поболтать) все ругала его, что плохо выглядит.
   – Я еду завтра в деревню, к родным, – вдруг сказал Николай, садясь рядом с Таней на мягкий диван, где она уже давно пристроилась и курила, молча наблюдая за ним. – У меня там отец и мать, Ефросинья Павловна и Захар Тарасович, я не был у них уже столько лет… только писал письма и посылал деньги. Кстати, езды двое суток всего, но я все там забыл! Зачем вы курите?
   – Возьмите меня с собой, Николай Захарович, – попросила Таня. – Я куплю билет на свои деньги, я не стану мешать вам, просто мне очень хочется взглянуть на то место, где вы родились.
   – Что это вам вздумалось? – недовольно проворчал оп. – Вам еще там не понравится… Удобств никаких, туалет во дворе…
   – Почему вы меня никогда не принимаете всерьез, Дерюгин? – она с трудом удерживала слезы. – Чего вы боитесь? Моего нападения на вас? Возьмите меня с собой. Я вообще не буду вам мешать. Вы меня даже не услышите. Хотите, я брошу курить?
   – Слушай, Таня, – внезапно рассердился он, – давай кончать эту волынку. Встань.
   Она удивленно поглядела и встала; он положил руки ей на плечи, и она увидела, что он очень бледен, в лице появилась нездоровая рыхлость, она этого раньше не замечала; нет, нет, она не знала, почему она его любила, как ей казалось, всегда, постоянно, с того самого дня, как он появился у них в доме, горячий, взволнованный каким-то своим спором с отцом и ее совершенно не замечавший, хотя она раза два-три под разными предлогами прошмыгнула в кабинет отца; да, у него хороши были губы и глаза, но он не замечал ее даже рядом.