«Гм-гм!» – как бы невзначай, не поднимая глаз, прочистил он горло, в то же время не пропуская ни одного слова других; все, что касалось его лично, вначале взбудоражило и озадачило его, но это в конце концов было объяснимо обычной, понятной борьбой самолюбий; его все больше и больше приковывал к себе сам Сталин, его манера держаться и говорить, его умение молчать и слушать, его медлительная сдержанность, его не очень-то приятная особенность и умение создавать и до последнего момента поддерживать вокруг себя, если ему хотелось или было зачем-то нужно, предельное напряжение. Но в общем-то и это можно было понять и объяснить. И хотя у Чубарева сейчас несколько отмякло на душе, он, очевидно, потому, что знал гораздо больше, знал и о том, чего не рискнул бы поведать даже самым близким людям, продолжал тщательно следить за каждым своим словом и движением; он не мог отделаться полностью от первоначального ощущения, что за тем в общем-то понятным Сталиным, который у него перед глазами ходил, разговаривал, привычно посасывал свою знаменитую трубку, решал очередные дела, казалось, незримо вставал другой Сталин, никому не известный… Что ни говори, а покойный Петров Константин Леонтьевич выхватил его тогда прямо из-за решетки, но другие-то так и остались, он ведь хорошо знает, и неизвестно, что с ними стало… Задонов, Черкасский, этот блестящий инженер, кажется, полунемец Отцель, да и мало ли еще кто… Все они остались…
   Усилием воли заставив себя переключиться, Чубарев как ни в чем не бывало повернул голову к Брюханову:
   – Тихон Иванович, что раздумывать… Дело, по всему видно, стоящее, назревшее…
   – Вот именно, давно назревшее, – бросил Сталин на ходу, подчеркивая, что отведенное Брюханову для раздумий время кончилось. – На ваше место в Холмске есть хорошая кандидатура проверенного и стойкого коммуниста, опытного руководителя товарища Лутакова.
   – Лутаков? – невольно переспросил Брюханов, и тотчас для него все стало на свои места, окончательно затвердело.
   – Да, Лутаков, – повторил Сталин и медленно вынул трубку изо рта. – У вас есть возражения?
   – Есть, – внезапно решился Брюханов и даже успел отметить про себя удивленный и предостерегающий взгляд Чубарева, какое-то враз вспыхнувшее ожидание в сером, построжавшем лице Муравьева и темный, скошенный в его сторону глаз Сталина; все ждали объяснения этому неожиданному «есть», и Брюханов, решая, как поступать, медлил.
   – Какие? – как бы приглашая к доверительному разговору, спросил Сталин.
   – Лутаков человек слишком рационалистический, – Брюханов упрямо сдвинул брови, – чтобы работать с живыми людьми на таком уровне, над ним необходим твердый и постоянный контроль.
   – Это все? – так же спокойно и доверительно спросил Сталин, и Брюханов наклонил голову.
   – Да, все.
   – Не много. Рационалистический – это не всегда и не везде плохо. – Сталин в раздумье очертил чубуком трубки округлую фигуру перед собой. – Ну что ж, мы учтем ваши слова, товарищ Брюханов. А вот вам самому хватит недели, чтобы приступить к новому делу?
   – Хватит, товарищ Сталин.
   – Это хорошо, приступайте, – кивнул Сталин и, обдумывая что-то свое, ушел в дальний конец кабинета, только раз или два еще коротко взглянул оттуда в сторону Брюханова.
   – Что ни говори, а есть счастливые люди, – тихо и как-то грустно сказал Муравьев, глядя на груду полусгоревших спичек в пепельнице. – Знаешь, Тихон Иванович, мне нигде не было так хорошо, как там, на заводе. А чем выше, тем ветра больше.
   Брюханов, почти не вдумываясь в его слова, кивнул.
   – Вот видишь, опять нас судьба свела, – не унимался Муравьев. – Оробел? А? Ну, признайся, есть немного?
   – Нет, не оробел, – вежливо улыбнулся Брюханов, как бы невольно для себя намечая рубеж дозволенного в их дальнейших отношениях. – Риск никогда не приводил меня в уныние, Павел Андреевич. – Брюханов в подобных невнятных ситуациях не позволял себе подшучивать над людьми, особенно в чем-то зависимыми от него; Муравьев всегда был ему неприятен, а сейчас особенно. Муравьев понял, как-то одной стороной лица поморщившись, чиркнул спичкой.
   – Много, Муравьев, пьешь, – неожиданно глуховато сказал Сталин из своего угла, немедленно обращая на себя усиленное внимание присутствующих, и Брюханов увидел, что в лице Муравьева проступила еще большая бледность. – Для твоего положения и места очень много.
   Муравьев ищуще, неловко дернулся всем телом в сторону Сталина, усилием воли тотчас остановил себя, нетвердо оперся на спинку кресла, стараясь сохранить естественную позу; пережидая неприятный момент, он отрешенно и пусто стал смотреть в стол, но всем и так было не по себе, и особенно потерянным Муравьев показался Брюханову при прощании, когда Сталина уже не было.
   – От души, Олег Максимович, – Муравьев со своей тихой, привычно понимающей улыбкой, сейчас особенно неестественной на бледном, нездоровом лице, казалось, доверял Чубареву что-то известное лишь им двоим, – от души рад поздравить вас с высокой, действительно высокой наградой…
   – Поплюйте, Павел Андреевич, – примирительно загудел Чубарев, чувствуя себя не совсем ловко от этой нарочитой обнаженности. – Вроде бы не принято раньше-то времени, а? Еще сглазите.
   – О-о, вы еще плохо знаете наши темпы, – с той же пустой улыбкой сказал Муравьев. – Не успеете добраться до своего Холмска, а указ уже появится во всех газетах. Ну-ну, чего скромничать? Только вы, Олег Максимович, в своих венках и лаврах обо мне уж при случае замолвите словечко… И вы, Тихон Иванович, – тут Муравьев непринужденно перенес свое внимание на Брюханова. – Я, разумеется, готов в любой момент ознакомить вас с положением дел, хотя пока очень смутно представляю контуры и параметры нашего будущего ведомства. Впрочем, начальству виднее…
   – Это дело второе, Павел Андреевич, были бы мы с вами, а ведомство будет, – улыбнулся Брюханов. – Давайте на той неделе, прямо в понедельник, с утра и встретимся.
   – Договорились. – Муравьев чуть отступил в сторону, и по глазам Чубарева, по какой-то нарочитой открытости его лица Брюханов понял, что и Чубарев знает истинную цену словам Муравьева; ведь никакого указа из-за положения Чубарева открыто появиться не может, и все здесь Муравьевым говорилось не от души, а от неприязни, он даже скрыть этого как следует не хотел, потому что думал и давал понять, что имеет на эту неприязнь какое-то свое, внутреннее право.
   В машине Чубарев не выдержал первым и, вспомнив притворно-печальную физиономию Муравьева, хлопнул Брюханова по колену, захохотал с таким удовольствием, что молодой шофер удивленно и нервно оглянулся.
   – Пронзительный человек этот товарищ Муравьев, – немного успокоившись, сказал он. – Попляшете вы с ним, Тихон Иванович.
   – Уж повязали черта с младенцем, – сердито проворчал Брюханов, не отрывая глаз от несущихся навстречу вечерних огней.
   – Разумеется… Но ему-то самому каково? Влезьте в его шкуру, совершенно о другом ведь мечтал…
   – Вы сегодня, Олег Максимович, какую-то буферную позицию занимаете, все смягчить хотите, – пошутил Брюханов. – Думаете, не выдержу?
   – У вас другого выбора нет, значит, выдержите, – живо возразил Чубарев. – Насчет же моей позиции в отношении вас… Признаюсь, был момент, неуютно стало. Показалось что-то нехорошее… – Чубарев посмотрел в затылок шоферу, сделал паузу. – Потом ничего, ничего, – поспешил он добавить, заметив растерянное движение Брюханова.
   – Что-то было… было, – подтвердил тот и, удерживаясь от соблазна еще полнее раскрыться, пробормотал: – Вот черт, не обмануло предчувствие, помните, я вам в поезде говорил…
   – Н-да… Признаться, крендель вышел витиеватый. Тем более в отношении Лутакова, – подтвердил Чубарев, по-прежнему присматриваясь к лицу Брюханова, хотел что-то добавить, отчего-то насупился и замолчал.

15

   Недели через две Муравьев действительно позвонил Чубареву в Холмск и поздравив, пообещал вскоре, как только уладит дела с новым руководством, приехать в Холмск по ряду вопросов и лично засвидетельствовать свою дружбу и уважение. Тотчас вслед за Муравьевым позвонил Брюханов; затем был звонок из ЦК, поздравили из отдела промышленности, и Чубарев к концу дня уже ничего не чувствовал, кроме усталости, вновь и вновь поднимая трубку не перестававшего трезвонить телефона.
   На другой день через обком Чубареву была доставлена правительственная телеграмма, и он долго всматривался в скупые, лаконичные строки.
   «С глубоким уважением отношусь к Вашим большим трудовым свершениям. Желаю здоровья и счастья в личной жизни. Желаю новых больших успехов на благо нашего народа.
   И. Сталин».
   «И. Сталин», «И. Сталин», – повторил несколько раз про себя Чубарев, поглядывая на мраморный бюст Циолковского с тяжелым, бугристым лбом и вспоминая последний разговор в ЦК о необходимости максимального ускорения строительства реактивной авиации в стране, о значении Холмского моторного как одного из центров внедрения в практику последних научных достижений, о том, что основная трудность в необходимости заставить десятки и десятки институтов и конструкторских бюро работать в одном направлении, на одну цель.
   Не успел Чубарев еще раз скользнуть взглядом по тексту телеграммы, как принесли еще несколько; лавина нарастала, в хоре поздравлений его называли уже чуть ли не теоретиком авиации, чуть ли не Жуковским, и никому не было никакого дела до того, что он просто устал, что иногда его уже тянуло к удочке и к повзрослевшим без него внукам… Жизнь прошла, а он, считай, ничего не видел, кроме работы. И Золотая Звезда в его возрасте – это только новая ответственность, новая непосильная ноша: ведь на испытательных стендах по-прежнему ревут двигатели, рвут барабанные перепонки, а каждый следующий рубеж дается с невероятным перенапряжением, и опять нужно связывать воедино своими нервами и сухожилиями сотни отдельных воль, пропускать их через свою, плавить в один жесткий узел, сидеть на кофе и бинтовать по утрам оплетенные изъязвленными венами больные старческие ноги… Впрочем, если бы уставал он один, черт бы с ним, это ничего бы не значило. Непрерывно обновляющийся народ не мог ждать, движение не могло остановиться, и этому подчинялось все, от воли Сталина до работы рядового слесаря, и тот, кто не выдерживал сумасшедших скоростей послевоенного времени, мгновенно оказывался в глубоко вчерашнем исчислении. Именно так стоит вопрос, и тут хочешь не хочешь, а соответствуй. И нечего юродствовать, отними у тебя дело, развалишься, как гнилой пень, следовательно, нечего себя останавливать, нужно забираться туда, где и сам черт ногу сломает. Ага, ну вот, бодро сказал он самому себе, взглянув на зазвонивший телефон, тот самый, трубку которого он должен был брать лично сам, и насмешливая улыбка над собственной поспешностью тронула его губы. Все идет так, как надо, какое там вместилище духа, каждую неделю эта ненасытная трубка требует цифр, отчета в каждом новом миллиметре пути…
   – Да, Чубарев, – сказал он, слегка касаясь прохладной трубкой уха. – Слушаю вас… Да, да, да… я знаю, в этом направлении делается все возможное… Шилов Андрей Павлович? Что-нибудь случилось?.. Ничего? Разумеется… да… он здесь почти полгода просидел, доводя опытный образец… Так, так, конечно, рад. Очень рад. Поклон ему от меня… Заводской аэродром? Конечно, как всегда, в полном порядке, примем товарища генерального конструктора, как в теплую ладошку, и не почувствует… Да? Спасибо, спасибо… Как всегда, много дел. Ждем, ждем… До свидания, всего вам доброго.
   Чубарев положил трубку, почему-то в первую минуту вспомнились сильно оттопыренные, хрящевидные уши главного конструктора Шилова, создателя целой серии первоклассных отечественных двигателей, его совершенно несносный характер, подумал, что не в первый и не в последний раз на завод приезжают генеральные конструкторы, но, пожалуй, впервые об этом предупреждают из приемной самого Сталина; любопытно, что за этим кроется? Точно ли необходимость выявить причины возникших затруднений с запуском в производство нового реактивного двигателя конструкции того же Шилова или еще что?
   Вспомнилась почему-то приторно-сладкая, доверительная улыбка Муравьева, и Чубарев, помедлив, поморщился; а-а, пусть их, решил он, подстраховывают и перепроверяют, если дело касается Шилова, тут ничего заранее не угадаешь, главное сейчас – запустить в серию новый двигатель, переоснастить производство, наладить поток… ну а все остальное, все тревоги, касающиеся лично его, можно и не брать во внимание, бог милостив, авось пронесет и на этот раз, а если что-либо выше, то и с характером Сталина он имеет дело уже два с лишним десятка лет, у того, если что наметилось, долго не залежится.
   Чубарев распорядился встретить главного конструктора, но в последний момент передумал и подъехал к аэродрому сам; по дороге в заводскую гостиницу, уютно разместившуюся в высоких солнечных соснах, он завел Шилова в заводоуправление, недавно украшенное по фасаду смальтой (Чубарев этим очень гордился, потому что достать смальту стоило ему немалых трудов), показал малое конструкторское бюро, АТС, кабинеты, конференц-зал, отделанный светлым полированным деревом, соединенный с кабинетом директора отдельным ходом.
   – Широко живете, с размахом, – одобрил Шилов и, привлеченный громадной, во всю стену, доской с тремя рядами фотографий, под каждой из которых красовались красные или черные флажки, подошел к ней вплотную и стал внимательно ее изучать.
   – Ну как, наглядно? Личное мое изобретение, думаю запатентовать. Начальники цехов этой доски боятся, как черт ладана. Плохо работает – черный флажок ему, хорошо – красный. Красных, как видите, гораздо меньше.
   – Узнаю коней ретивых… И помогает? – Шилов по-птичьи склонил голову набок, считая флажки и помаргивая светлыми небольшими глазами.
   – Обид сколько угодно, зато работают куда злее. – Чубарев налил из сифона шипящей воды в высокие хрустальные бокалы. – На пропуска пьяницам тоже ставим особые метки. Один раз напился – черная ему полоска в пропуске, другой – вторая, а третий – с завода долой.
   – Хорошо, что предупредили, Олег Максимович, буду иметь в виду, – улыбнулся Шилов. – Ну а как все-таки, Олег Максимович, наши главные-дела? Что металлурги?
   – Утешительного мало, держат за горло, Андрей Павлович. Требуем, грозим, просим, вплоть до выхода на Политбюро. Высших марок сталей, подобных шведским, увы, пока нет. На днях обещают дать новые результаты…
   – У меня твердое задание, Олег Максимович. Умри, но сделай, вот так. Необходимо на десять пятнадцать процентов увеличить ресурс двигателя. Совсем пустяки, как видите. А у меня жизнь тоже одна. – Шилов весь подался вперед, и даже кончики его хрящевидных ушей напряглись, побелели. – Видите ли, перекрыть отставание, последние показатели американцев…
   – Гм-гм-гм, – сказал Чубарев, пытливо взглянув на Шилова раз, другой. – Гм… Они мне известны, батенька, показатели-то, – тепло сощурился Чубарев, он любил людей горячих и прямых. – Ну что же, устраивайтесь, как я чую, кончилась моя спокойная жизнь. Ну да ладно, не привыкать… Был бы толк… Вам, дорогой мой Андрей Павлович, карты в руки.
   Шилов поморгал, рассматривая очередную заинтересовавшую его фотографию на доске, вздохнул, ничего не ответил; они знали друг друга еще по военной поре, когда решением правительства наряду с основным производством налаживали выпуск реактивных минометов на Урале, и привыкли понимать друг друга с полуслова, хотя зимой сорок второго едва не разъехались смертельными врагами, и только грозный выговор Сталина выправил положение.
   Сейчас они как-то одновременно подумали и вспомнили зиму сорок первого, врывающиеся в возведенные лишь на одну треть коробки цехов снежные потоки и странное в ночное время, будто фантастическое, освещение станков и линий, и среди всего этого застывшего, мертвого железа – жалкие, словно муравьиные, фигурки наладчиков, слесарей, арматурщиков, бетонщиков, ползающих в ночном, мечущемся снежными круговертями пространстве.
   «Я подписал приказ, Андрей Павлович. С пятнадцатого декабря основные цехи вступают в строй, – на ветру и стуже простуженный голос Чубарева рвется, отлетает в сторону. – В шесть первая смена… Начнем сборку из запасных частей, привезенных с собой».
   «Простите, то есть как завтра? – усиленно замахал Шилов заиндевевшими ресницами. – Я что-то не понимаю…»
   «Разумеется, завтра».
   «Но это невозможно, Олег Максимович…»
   «Это приказ военного времени».
   «У нас уже были смертные случаи, Олег Максимович. Только сегодня замерзло четверо подростков, вы же знаете…»
   «Я знаю одно, Андрей Павлович: страна на краю гибели… Приступайте. Прошу вас лично проследить за первыми…»
   «Это бесчеловечная жестокость, – окончательно заволновался Шилов. – Нас не поймут, ведь производство в совершенно диких условиях. Олег Максимович, отложите пуск на пять дней, хотя бы до двадцатого. Десяток двигателей ничего не изменит…»
   «Ни на один час, Андрей Павлович. Один мотор сегодня нужнее, чем двадцать через пять дней. Неужели еще и вас необходимо убеждать? Не могу, Андрей Павлович, нет времени. Выполняйте».
   Шилов покосился на Чубарева; сейчас не хотелось вспоминать этот короткий, со скрытым раздражением с обеих сторон разговор, да и многое другое…
   – Ну, Олег Максимович, мое поздравление получили? – спросил он.
   – Поздравление? – Чубарев недоуменно свел брови, но тотчас оживился: – Как же, как же, получил, спасибо. Что же?
   – Как что же? – удивился Шилов. – Так просто не отделаетесь, Олег Максимович, вроде бы не по русски…
   – Понимаю, понимаю… и приглашаю. – Чубарев досадливо отмахнулся. – Что ж, самое что ни есть житейское дело, каждому хочется выпить, повеселиться. Так бы и говорили, а то сразу целым народом хлоп по голове! Не по-русски! А если бы я кавказцем родился или башкирцем? Прямо одолели, подай им банкет – и все. Даже из Москвы едут по этому случаю… Муравьев звонил… и с ним целая свита… Вы же, вероятно, слышали про всякие там перемены? – спросил Чубарев вроде бы невзначай. – Брюханов отсюда пошел на новый главк… а вот теперь его первый заместитель к нам на банкет едет… Муравьева вы давно знаете, человек любопытный, что-то у него здесь заваривается. Так просто он не поедет…
   Опять, изучающе склонив голову, Шилов взглянул на Чубарева; нельзя было понять, рад ли тот тому обстоятельству, что к нему едут высокие гости из Москвы, или наоборот, но разговор вскоре перекинулся на ближайшие, необходимые дела. Они вместе мирно поужинали у Чубаревых сибирскими пельменями, по старой уральской памяти любимым блюдом Шилова, и на этом, пожалуй, их спокойное настроение и кончилось. На другой день Шилов уже безвылазно пропадал в цехах, на испытательных стендах, в конструкторских бюро и в лабораториях, и Чубарев мог следить за ним только издали, но по тому, как Шилов явно избегал встреч, а если где-нибудь сталкивались, по тому, как он всеми правдами и неправдами уклонялся от разговора, Чубарев начал ощущать все нарастающую тревогу. На очередной летучке Шилов лишь однажды мимоходом попросил Чубарева прямо на заводе отгородить ему какой-нибудь закуток, и Чубарев, занятый в тот момент другим, не вдумываясь, черкнул в блокноте и тут же забыл, и когда через несколько дней раздался звонок из ЦК и в трубке послышался голос секретаря, интересовавшегося, как чувствует себя Шилов, Чубарев, ничего не подозревая, ответил, что хорошо и что работает сутками, не выходя с завода.
   – Хорошо, говорите? А по нашим сведениям у генерального конструктора на заводе нет возможности нормально работать, чаю выпить негде, не то что прилечь, – возразил секретарь. – Он телеграмму Молотову прислал.
   – Телеграмму? Какого чаю? – густо побагровел Чубарев от неподдельного недоумения, даже привстал из кресла.
   – Вероятно, самого обыкновенного, – в тон ему сказал секретарь. – Уж вы, Олег Максимович, распорядитесь, диванчик какой-нибудь приспособить, а то как-то несолидно…
   – Исправим, товарищ секретарь, – выдохнул изумленный Чубарев и, только положив трубку, вспомнил просьбу Шилова, еще больше изумился, затем, не выдержав, громко, раскатисто расхохотался. «Ну, характерец! Не меняется», – чертыхнулся он и тотчас отдал распоряжение хозяйственнику, а под вечер, приказав соединить себя с Шиловым, спросил:
   – Можно узнать, самовар уже кипит, Андрей Павлович?
   – Да мне бы и обыкновенного чайника хватило, – тусклым голосом отозвался заметно похудевший за последние дни Шилов. – И кровать-то княжескую втиснули, балдахина парчового не хватает…
   – Кто же вас знает, Андрей Павлович. – Чубарев весело сощурился. – На всякий случай, может, и перестарались ребята. А вдруг потребуется? Ну как, теперь дело пошло лучше?
   – Какой черт лучше. – Шилов с досадой махиул рукой. – Сегодня прилег, ну, думаю, полчаса – и вскочу. Как провалился, подхватился, гляжу, вечер.
   – А все-таки, Андрей Павлович? – настаивал Чубарев. – Что вы меня-то с завязанными глазами держите?
   – Я еще не готов к кардинальному разговору, Олег Максимович. Что-то наклевывается… пока все сыро, чувствую, необходимо еще раз прощупать…
   – Ладно, подождем, Андрей Павлович, – согласился Чубарев после минутного раздумья; он слишком хорошо знал Шилова, чтобы не заметить и уклончивости, и какой-то странной недоговоренности с его стороны.
   В следующий раз они встретились только на банкете. Муравьев уже провозгласил очередной тост, и все дружно встали выпить за юбиляра; Чубарев, подняв бокал шампанского, отметил про себя, что вошедший незаметно в боковую дверь Шилов суток двое не брит, без галстука, с расстегнутым несвежим воротом рубашки.
   – Опоздал, опоздал, Андрей Павлович, – сказал Муравьев. – Мы тут только что за Олега Максимовича пили, за его высокое звание. Вам штрафной.
   Явно досадуя, что Муравьев обратил на него всеобщее внимание, Шилов кивнул, здороваясь, и сел на первое свободное место с помятым, отрешенным лицом, с трудом заставив себя улыбнуться.
   – Сюда, сюда, Андрей Павлович, к дамам поближе, – позвал его Чубарев, указывая на свободное место между Еленой Захаровной Брюхановой и Муравьевым.
   Шилов стал было отнекиваться, но, поняв, что привлекает к себе еще большее внимание, пересел, неловко поздоровавшись с Брюхановой, Муравьевым, с самим хозяином и его женой. Ему налили, и он, слегка поклонившись в сторону Чубарева, сказал:
   – За вас, Олег Максимович, от всей души за вас. Будьте здоровы, будьте богаты, как и прежде, духом своим. А я рад и еще раз рад…
   – Нy-ну, – загудел Чубарев, – ты прямо стихами шпаришь, Андрей Павлович… что это за апофеоз! Закуси получше, что-то ты у нас совсем подбился. Вера, положи-ка ему заливного… Елена Захаровна, возьмите шефство над нашим Андреем Павловичем.
   Шилов выпил и только тут обнаружил, что зарос до бровей колючей щетиной, слегка замешкался, но махнул рукой и принялся за еду. Он съел заливное из рыбы, студень, еще что-то, все подряд, не ощущая вкуса, и тогда только, скосив глаза, заметил, что его тарелку кто-то усердно наполняет до краев; он поднял голову и увидел прямо обращенные к нему странно-прозрачные глаза Аленки.
   – Спасибо…
   – Елена Захаровна, – с готовностью подсказала Аленка. – На здоровье, Андрей Павлович, так, кажется? – переспросила Аленка, с профессиональной цепкостью присматриваясь к его лицу. – Что же вы запаздываете, здесь о вас говорили, ждали вас… Ешьте, пожалуйста, вы же в командировке…
   – Встал на крыло и перенесся… Что ж, пожалуй, обычная моя работа, – сказал он бесцветным, тусклым тоном, и Аленка сразу почувствовала, что это был всего лишь верхний, самый незначительный слой, под ним же таилось, жило, горячо пульсировало свое, надежно укрытое от всего остального мира, и от того, что она все очень верно угадала и он это почувствовал, Шилов, усиленно помаргивая, поблагодарил еще раз; Аленка отпила глоток вина и отставила рюмку. Говорил заменивший Брюханова в Холмске Лутаков Степан Антонович; вспомнив, что Брюханов вынужден был оставить область этому жесткому и несимпатичному человеку, увозя в сердце горечь и опустошение (его слова о кандидатуре Лутакова не были приняты во внимание), Аленка, слушая, слегка откинулась на спинку стула, сделала бесстрастное лицо.
   Между тем Лутаков говорил свободно и размашисто, хотя Аленке и казалось, что в его выступлении не было ни одной смелой мысли и что то, о чем он говорит, давно всем известно и его слушают лишь из уважения к его новому месту и положению. Она знала, что думает нехорошо и поступает нехорошо, разрешая себе так думать, но ничего не могла с собой поделать; и говорит он так много зря, решила она, в атмосфере этого домашнего свободного вечера требуется совсем другое.