Она опять свесилась над ним гривой рассыпанных, пахнущих сладким дурманом волос, все ближе и ближе склоняясь к нему лицом и вздрагивающей жаркой грудью. И Егор взял ее за плечи и рванул к себе, сдерживая стон; кто-то уже давно колотил в дверь, но этот стук доходил до них размытым, неясным эхом; это было где-то в другом, не касающемся их мире.
   На другой день новобранцев отправляли в город.
   У сельсовета собрались почти все Густищи, было весело и празднично, играла гармошка, толпились провожающие. Егор как бы ненароком окинул взглядом собравшихся односельчан: Валька Кудрявцева не пришла, но зато чуть поодаль и позади других в низко повязанном платке, закрывающем глаза от солнца, стояла Зинка Полетаева, и Егор ясно видел, что она улыбается, но не ему и не кому-то в отдельности, а чему-то тому, чего он не мог понять. От этого он стал еще молчаливее и даже с Ефросиньей и Захаром простился как-то неловко и второпях: в нем еще жила и бурлила недавняя ночь.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

   Вавилов после тяжелого ранения в сорок четвертом году в бытность свою в партизанском отряде несколько месяцев отлежал в госпитале, а вскоре после возвращения в Холмск, женившись, так и работал у Брюханова в помощниках. Он как-то легко и быстро вошел в свои новые обязанности и скоро стал для Брюханова незаменимым. По своему характеру он был уравновешен, спокоен, никогда ничего не забывал даже в мелочах, в отношении людей, почему-либо нуждавшихся в помощи Брюханова и добивавшихся у него приема, старался быть совершенно объективным. Когда Брюханова перевели в Москву, Вавилов тоже долго не раздумывал. Бывшие партизаны оставались глубокой привязанностью и даже страстью Вавилова, и здесь он, рискуя получить очередной нагоняй, оказывал содействие каждому всеми известными ему способами. Поэтому, когда в один прекрасный день раздался звонок и он, подняв трубку, узнал, что внизу, в бюро пропусков, ждет живой Митька-партизан, ныне Дмитрий Сергеевич Волков, председатель Густищинского колхоза, с твердым намерением увидеться для важного разговора с товарищем Брюхановым, Вавилов без лишних расспросов заказал ему пропуск и уже через несколько минут возбужденно и радостно тряс ему руку. Митька, еще более возмужавший за последние годы, раздавшийся в плечах, был обветрен, прокален солнцем и ветром, и у него в лице уже навсегда закрепилась какая-то распахнутость, как это бывает с людьми, привыкшими подолгу бывать среди открытых, широких полей и пространств.
   – Не помнишь, наверное, меня? – сказал Вавилов, широко улыбаясь. – Я у Тихона Ивановича всю войну в связных был.
   – Да нет, помню, – возразил Митька, улыбаясь. – Мы еще немецкого полковника приволокли, важная попалась птица, намучились мы с ним. А вы с Брюхановым как раз в отряде оказались, ты чуть в сторонке стоял, какой-то чемоданчик у тебя в руках был.
   – Точно! – обрадовался Вавилов. – Ну и память! В чемоданчике мы магниток новой конструкции привезли. Так и назывались: неизвлекаемые магнитные мины Старинова.
   – Знаю, как же, эти магнитки! – оживился Митька. – Немцы как-то обнаружили одну под мостом у Холмска, только дотронулись, так их вместе с мостом и разнесло на кусни. Эх, времечко было, все ясно, все просто, там враг, тут свои!
   – А я тебя по газетам больше помню. Садись, садись, Дмитрий Сергеевич. Куришь?
   – Курю, спасибо. – Митька взял из предложенного Вавиловым портсигара папиросу; Вавилов щелкнул зажигалкой, и Митька, задержавшись на ней взглядом, точно что еще вспомнив, прикурил. – Трофейная?
   – Служит, да и память, знаешь, – сказал Вавилов, усаживаясь рядом с Митькой на небольшой диванчик. – Ну, как живешь-то?
   – Живу, – неопределенно протянул Митька. – А ты как? Привык к Москве-то?
   – А куда денешься? Работа… Жена все на родину тянет. Да и хлопцы мои оба в Холмске родились, в один день. А теперь – во-о! – он показал рукой с метр от пола. – Колька и Васька… залпом появились на свет! Моя Стешка в рев. «Да ты что, – говорю ей, – дуреха, это же сразу два мужика, мы их лет через двадцать на чистое золото обменяем, килограмм за килограмм! Война-то какая прошла…» Разулыбалась. А сейчас рада, растут, двоим веселее…
   Заметив взгляд Митьки, брошенный на массивную, обитую темно-коричневой кожей дверь с табличкой «Т.И.Брюханов», Вавилов огорчился.
   – К вечеру, не раньше, будет Тихон Иванович, – сказал он. – Давай так с тобой договоримся, – он бросил взгляд на часы, – иди погуляй по Москве, в кино сходи, а ровно в четыре позвони мне вот по этому телефону. – Заметно прихрамывая, он подошел к столу, записал номер и, аккуратно сложив бумажку вдвое, отдал Митьке; тот сунул ее в карман. – Ты где остановился-то?
   – Пока нигде, вещи оставил на вокзале, в камере хранения.
   – Ну, это мы устроим. Только не запаздывай.
   – Мне обязательно нужно Тихона Ивановича, – сказал Митька с требовательной интонацией в голосе, указывающей на твердость характера и непременное решение добиться задуманного.
   – Я понимаю, – улыбнулся Вавилов. – Ты его и увидишь, непременно увидишь. Пока, Дмитрий.
   Но Брюханова Митька не увидел в этот день ни в четыре часа, ни позже, и Вавилову пришлось устраивать Митьку в гостиницу; только на следующее утро Дмитрий Волков вошел в кабинет Брюханова, и тот обрадованно поднялся из-за стола ему навстречу, Он усадил Митьку в кресло, угостил крепким, душистым чаем с лимоном и сухариками, но несмотря на радушный прием, было заметно, что Брюханов чем-то взвинчен, и Митька пожалел, что попал не в добрый час, однако надеяться попасть к Брюханову вторично было нечего. «Как высоко ни залети, а все что-то не ладится», – по простоте душевной подумал Митька. – Слышно, с бабой у него что-то… Молодая, уросливая, а так чего бы ему с утра такой тучей быть?»
   Брюханов, словно угадывая его мысли, подошел, выдвинул соседнее кресло, сел рядом, по домашнему близко заглянул в глаза.
   – Ну что, разведчик, что, Дмитрий Сергеевич, трудно, а?
   Весь напрягшийся для важного разговора, Митька от этого неожиданного, откровенного вопроса ссутулился, опустил плечи,
   – Я к вам, Тихон Иванович, не ради чего зря приехал, – сказал он, комкая папиросную пачку в кармане. – Неловко было беспокоить…
   – Давай сразу договоримся, это оставь, Дмитрий Сергеевич. Ни к чему. На то и сижу здесь, чтобы беспокоили… Говори, что?
   – Не могу больше, Тихон Иванович, – сказал Митька, глядя перед собой, мимо Брюханова. – Куда хочешь пойду, а так больше не могу. Третий год по семьдесят граммов на трудодень перепадает. Не могу в глаза людям глядеть, все норовлю вбок вильнуть. Тихон Иванович, вы не подумайте, я к вам не просто нюни распускать приехал, в войну всякое видел, ни черта, ни бога не боюсь. За этим бы не пришел, тут совсем другой табак.
   – Говори, – уронил Брюханов, крепко потирая переносицу; сегодня с самого утра голову у него стянуло как обручем, и не помогли старые, проверенные средства – ни тройчатка, ни крепкий чай.
   – Я к вам, Тихон Иванович, совсем особо пришел, не хочу душу брехней сквернить… Я к вам, как если бы тогда, в лесу, в сорок втором летом, когда нас, помните, со всех сторон наглухо окольцевали… Как если бы нам завтра смерть… Я в такой позиции вам поверю, знаю, правду скажете. Неужто с нашим мужиком по-другому нельзя? Можно ведь. Я знаю, у вас теперь другой коленкор, Тихон Иванович, не до наших забот… а мне больше поговорить не с кем. К вашему сменщику, товарищу Лутакову, пришел, все ему высказал, а он меня и погнал в клочья.
   – Ну?
   – В крик сразу ударился! – Митька заволновался, вскочил, опять сел. – Ты мне, говорит, брось очки втирать. Ты, говорит, про какой такой народ толковать вздумал? О народе думает тот, кто для этого поставлен. Он, значит, Лутаков. Да я тебе, говорит… – От волнения у Митьки сорвался голос, он глянул в широкий проем окна, махнул рукой. – А у меня сердце надвое так и рассадило… Значит, за народ я только воевать могу? Выходит, все эти бабы да мужики… для товарища Лутакова так… навоз… А как жить после этого? Можно?
   Не ожидавший такого оборота разговора, сохраняя на лице все то же приветливое оживление, Брюханов ничем не выдал своего волнения; он уже не мог ответить так же прямо, как ответил бы года два назад.
   Да и можно ли было ответить, есть ли у него право последней инстанции? В свое время сам он, тогда еще зеленый, необстрелянный, приходил к Константину Леонтьевичу Петрову вот за такой же откровенностью, как сейчас пришел к нему Митька-партизан. Но то был Петров, человек совершенно особенный, людей такой обнаженной правды, как Петров, он, Брюханов, больше не встречал. Но Митька-партизан пришел ведь не к Петрову, а к нему, Брюханову, оба они повенчаны слепненскими и холмскими лесами, блокадами и кровью товарищей, и от их разговора будет зависеть вся дальнейшая судьба Митьки и судьбы многих связанных с ним людей. Солгать или уйти от прямого ответа было нельзя, как нельзя было бы обмануть сына, даже если бы от этого зависела его собственная жизнь.
   – Можно, Дмитрий Сергеевич, – твердо сказал Брюханов и оторвал наконец руки от колен. – И бороться, Дмитрий Сергеевич, необходимо.
   – Бороться, Тихон Иванович?
   – Да, бороться.
   – Ну что ж, я уже говорил, нам не привыкать…
   Брюханов задумался.
   – Возвращайся домой, Дмитрий, я, как только буду в Холмске, обязательно к тебе загляну…
   – Это было бы хорошо, Тихон Иванович, от своей земли вы, конечно, никогда не оторветесь. Пережили-то сколько…
   Митька и без Брюханова знал, что была война, разорение земли, что стране многое наверстать надо и от других не отстать и что все это никак не могло дать Митьке то, ради чего он после долгих раздумий и колебаний тайком и от жены, и от районного начальства приехал в Москву.
   – Тихон Иванович, ты мне скажи, что лично мне, Митьке Волкову, председателю в Густищах, что мне делать? – спросил он. – Вот он я перед тобой…
   – Стоять, – резко подался к нему Брюханов. – Больше ничего… Стоять – и все… Помнишь, в Слепненские болота вас загнали, по горло в грязь, в тину, в холод… Захлебывались, в трясине тонули, дохли с голоду, помнишь, Дмитрий Сергеевич? Ни один не дрогнул, ни один… Выстояли. И сейчас нужно выстоять. Как раз такой момент, не вижу я ничего другого. А может быть, и нельзя ничего другого, так уж сложились обстоятельства. Нужно, Дмитрий Волков! Понимаешь, как это нужно?
   Митька давно уже стоял выпрямившись, по-солдатски расправив плечи, и лицо его, выражавшее вначале одно лишь недоумение, делалось все строже.
   – Стоять нам не привыкать, – сказал он о тихой решимостью. – Это мужик умеет… Да долго на горле да на крике не продержишься, Тихон Иванович.
   – Но ты понял меня? – настойчиво повторил Брюханов. – Если уж совсем до конца идти, Дмитрий Сергеевич, то все сейчас на таких, как ты, и держится, а Лутаков или другой кто… Как бы тебе это объяснить…
   – Что тут, Тихон Иванович, объяснять, вот только бы не подломиться. – Митька шумно вздохнул, не опуская глаз, и Брюханов увидел, что он действительно понял его.
   – Как весна-то прошла? – спросил он, чувствуя, что его объяснение не очень-то убедило Митьку и даже втайне разочаровало его, и стараясь хоть чем-то сгладить это положение. – Отсеялись хорошо?
   – Что ж, отсеялись, как могли, – сказал Митька и перевел взгляд на большой бронзовый бюст Сталина в углу кабинета. – Лесополосу начали сажать… за Соловьиным логом, в сторону степей. Нашему колхозу почти два километра определили, лесополосы-то… Я думаю, дело это стоящее, только вот пользы долго ждать… Да в конце концов я ведь тоже непривязанный…
   – Знаешь что еще, Дмитрий? – Брюханов, быстро глянув на него, на мгновение задумался. – Вернешься, поговори обо всем с Захаром Дерюгиным… вот как со мной сейчас…
   – Пробовал, да с ним не очень-то разговоришься…
   – А ты найди пути, разговорись, – настойчиво посоветовал Брюханов и доверительно спросил: – Как он там, Захар Тарасович-то?
   – Видать, привыкает, все присматривается. В первые дни вроде одичалый какой-то был, спросишь что, глянет, отвернется. Как-то лишний раз неловко и зацепить. Вы, наверно, и сами все знаете, Тихон Иванович…
   – Многое знаю, конечно, – неопределенно согласился Брюханов, уходя от доверительного тона и в продолжение всего остального разговора, когда Митька советовался по ряду других вопросов, и особенно – как ему выкрутиться после того, как он недавно выступил на областном совещании и резко проехался по высокому обкомовскому начальству, редко выбирающемуся за пределы своих кабинетов, они, как по уговору, не возвращались к затронутым вначале больным вопросам и расстались дружески, чувствуя душевную близость и понимание.
   Оставшись один, Брюханов неохотно вернулся к столу, с недоумением взглянул на непривычно молчавшие телефоны. «Ах, да, Вавилов», – вспомнил он и нажал кнопку.
   – Ну, что у нас на сегодня, Валентин? – спросил он устало, увидев в дверях подтянутую фигуру помощника, и Вавилов быстрым, бесшумным шагом пересек кабинет и положил перед Брюхановым небольшую аккуратную папку – почту за вторую половину дня.
   – Что там? – не притрагиваясь к папке, неприязненно покосился на нее Брюханов.
   – В основном для ознакомления, Тихон Иванович. Еще товарищ Муравьев просил соединить, как только вы освободитесь. – Вавилов говорил все тем же ровным голосом, но Брюханов знал, что Вавилов не любит Муравьева, и хотя он, Брюханов, никогда ни одним намеком не выказал истинного отношения к своему первому заместителю, Вавилов знал, что и он, Брюханов, относится к Муравьеву с предубеждением и настороженно и что, если спросить Вавилова напрямик, он может рассказать Брюханову о Муравьеве массу любопытного, что почему-то всегда бывает хорошо известно именно среднему звену и о чем сам Брюханов даже не догадывается. Но Брюханов и на этот раз задавил мимолетное искушение, именно такой путь информации он раз и навсегда запретил для себя еще при Петрове.
   – Ну как, Валентин, лыжи сыновьям купили? – поинтересовался он, испытывая необходимость отдохнуть хоть немного в ином, простом и понятном мире, не требующем предельного напряжения сил.
   – Купили, – охотно откликнулся Вавилов. – Радости было… да и смеху… Гвалт несусветный подняли. Такие одинаковые, точно с конвейера, только мать их и умудряется угадывать. Если один что либо натворит, да не захочет признаться, лучше и не думай разбираться… Я как-то сразу обоих выдрал. Ну, говорю, с этой минуты, кто бы из вас ни напрокудил, ответ на двоих, так и знайте, говорю, несите, голубчики, коллективную ответственность.
   – А что, Валентин, это, пожалуй, мудро, – невольно засмеялся Брюханов. – А они сами как к этому относятся?
   – Что же им еще остается делать, пока поперек лавки помещаются. Терпят. Вот вторую неделю ничего не разбили, не поломали, жена удивляется, что с детьми стряслось. Беспокоится, не заболели ли… Не знаю, говорю, ты мать, тебе виднее.
   – Забавно, – тихо сказал Брюханов, отпустил Вавилова и задумался. Мимолетный разговор с человеком, отлично осведомленным и о его домашних делах, лишний раз напомнил ему его неустроенное положение; на все его настойчивые требования переезжать наконец в Москву Аленка упорно твердила, что для завершения ординатуры ей необходим еще год. Брюханов понимал, что она увлечена самостоятельной работой в клинике, что она ведет больных по какой-то своей, согласованной с ее шефом схеме, что ей поручено наблюдение за действием нового препарата у больных с нарушением мозгового кровообращения, что она готовит даже свою первую самостоятельную публикацию, которая может в будущем лечь в основу диссертации, и довести эту работу до конца ей, молодому специалисту, необходимо именно там, в Холмске, где она начинала; и никакая Москва этих идеально сложившихся условий для научной и практической работы ей не заменит, что она не хочет и не может пользоваться его протекцией и положением. Брюханов отлично понимал и то, что на это нужно время и что дорвавшаяся до самостоятельной любимой работы молодая женщина должна пройти свой, отведенный ей путь. Но, пробегая короткие, несвязные письма Аленки и досадуя именно на их краткость и торопливость, он так же отлично понимал, что совершает ошибку, отпуская ее так надолго от себя и соглашаясь на это двусмысленное положение, когда молодая красивая женщина предоставлена самой себе и живет далеко от мужа; по сути дела, он каждый день, каждый час терял Аленку, оставаясь вдали от нее, от ее дел и всего того, чем была заполнена сейчас ее жизнь, он своими руками рушил то, что по кирпичику складывал годами. Между строк нет-нет да и проступали недосказанность, душевная раздерганность, так не свойственные Аленке; безошибочным затаенным чувством любящего, страдающего от неустройства их жизни человека Брюханов все яснее ощущал какую-то медленно, неотвратимо надвигающуюся беду, и все-таки что-то глубоко противное его натуре не давало ему прибегнуть к крайним мерам. При первой же возможности он срывался в Холмск на день-другой, а иногда и на несколько часов, затем на какое-то время забывался в нескончаемом сплошном потоке дел; но за последние три месяца он никак не мог выбраться в Холмск; пришлось срочно вылететь с группой экспертов в Китай, и там они задержались значительно дольше, чем предполагалось; перед самым возвращением он купил для Аленки несколько безделушек из слоновой кости, два кимоно и расписанный павлинами веер, привлекший его изяществом работы, но пересылать через других подарки не стал; почему-то ему, никогда не придававшему значения подобным вещам, хотелось отдать Аленке эти тонкие, прекрасные в своем лаконизме вещицы самому.
   Ушедший в свои мысли Брюханов забыл о времени, и Вавилов по селектору с подчеркнутой бесстрастностью напомнил ему о Муравьеве.
   – Хорошо, Валентин, пригласи его.
   Пробежав почту, Брюханов пересел в кресло в дальнем углу; с Муравьевым у них складывались отношения очень странные, и теперь он твердо знал, что назначение Муравьева в первые заместители ему было обусловлено отнюдь не пользой дела. Почти с первых же дней их совместной работы выявилась их полная несовместимость; Муравьев был его противоположностью, антиподом, недремлющим враждебным оком, от которого не мог укрыться ни один сколько-нибудь самостоятельный и значительный шаг его, Брюханова; любой его поступок, любое решение тотчас же подвергалось холодному, беспощадному анализу, и в любой момент в мгновение ока их с Муравьевым могли поменять местами, и в этой безукоризненно отлаженной программе Брюханов ощущал себя едва ли не вспомогательным звеном. Тиски то сжимались с немедленной готовностью по малейшему движению откуда-то извне, то отпускали; после нескольких судорожных рывков в надежде освободиться Брюханов понял, что у него только один выход: примениться ко всему, что с ним произошло и происходит, и ждать. Работа сама по себе его увлекла своей новизной и сложностью, правда, он всегда испытывал неприятное чувство постоянного невидимого присутствия Муравьева рядом, даже если сам он был в дальней командировке, а Муравьев оставался в Москве. Для него исчезла даже сама возможность одиночества; он шел по улице, и ему казалось, что вслед за ним привязанно движется Муравьев, он вел коллегию и все так же ощущал на себе откуда-то сбоку взгляд Муравьева; раздеваясь ко сну и ставя на столик рядом стакан с холодным чаем или бреясь по утрам в ванной, он не мог избавиться от ощущения, что его все так же пристально и беззастенчиво, с холодной, иронической усмешкой разглядывает все тот же Муравьев.
   В свою очередь, чувствовался и какой-то обратный процесс, если сам он какое-то время не видел живого Муравьева с его худощавым, удлиненным и всегда чуточку отсутствующим лицом, он начинал испытывать беспокойство; он ловил себя на желании тотчас узнать, где находится и что делает Муравьев, хотя в этот момент тот ему был совершенно не нужен, и рука сама собой тянулась к телефону или кнопке звонка. Особенно ощущал он отсутствие Муравьева в длительных поездках; тогда сами собой придумывались причины связаться с Москвой, чтобы услышать знакомый, характерный, слегка растягивающий гласные голос. В скоплениях крыш перед окном была своя, размеренная, независимая от Брюханова и его состояния жизнь; в небе носились стрижи; пора, пора, думал он, разрядить, как-то упростить создавшееся положение, так дальше нельзя работать, и начинать нужно с домашних дел…
   Брюханов продолжал смотреть в окно, но теперь его внимание было сосредоточено на каком-то пустяке, на каком-то неясном предмете на одном из подоконников в доме напротив; он никак не мог определить, что это было, то ли просто хозяйственная сумка, то ли еще что.
   – Здравствуйте, Тихон Иванович, – услышал он приветливый, ровный голос Муравьева.
   – Прошу, Павел Андреевич, садитесь, – повернулся к нему Брюханов и, чтобы не здороваться за руку, подождал, пока Муравьев пройдет и займет свое привычное кресло, и только затем пересел к рабочему столу.
   – Давайте, что нового у нас на сегодня? – спросил он с несвойственной ему медлительностью. – Что эксперты?
   – Суетятся… Не мычат не телятся, – поморщился Муравьев. – Есть еще один проект – разместить серию 14-Б вместе с исследовательскими институтами в самой что ни на есть глубинке. Разумеется, со своими коммуникациями, – Муравьев не мигая смотрел на Брюханова. – Стратегически очень заманчиво, но ведь чистая маниловщина, нас тут же спросят: а база? а кадры? Да мало ли! – Муравьев с нервным изяществом поправил узел галстука.
   – Вообще-то медлить не в наших интересах, Павел Андреевич. Как только у нас сосредоточатся самые полные данные, соберем коллегию. Может быть, следует принять за основу золотую середину? Как вы думаете? В качестве эксперимента разместить один из объектов где-нибудь неподалеку от Зежского моторного? Все-таки не на пустом месте…
   – Это что же? – понимающе улыбнулся Муравьев. – Из-за вашего с вами местного патриотизма?
   – Может быть, может быть, – улыбнулся и Брюханов. – Хотя присутствуют и более веские мотивы. Зежский моторный – другое ведомство, но государство-то одно, его интересы едины. А у Чубарева огромная база, человек деловой, многое сможет нам подбросить…
   – Да, разумеется…
   – Послушай, Павел Андреевич, – чувствуя неприятный холодок от собственной решимости, в упор сказал Брюханов. – Если не согласен, давай выкладывай доводы. А то ведь сколько ни вертись, а решать все равно придется… нам с вами, раз уж мы оказались волею судеб в одной упряжке.
   – Не по моей вине! – с необычной горячностью возразил Муравьев и не отвел взгляда, даже попытался усмехнуться; Брюханов видел, как медленно отливала у него кровь от лица. – Мне тоже нелегко, Тихон Иванович, я очень стараюсь соответствовать вашему новому положению. Я очень сочувствую вам. – Он цепко, отлично зная, что метит в самое больное место, обежал лицо Брюханова. – Я давно отвык удивляться, давно понял, что в этой шахматной партии последний ход принадлежит не нам с вами, Тихон Иванович. И вообще многое в жизни, особенно такой, как наша с вами, вряд ли поддается логике…
   – Зря, – сухо сказал Брюханов. – Понять можно все, только мы иногда стараемся не признаваться в этом. Так нам выгодно.
   – Что же, вы серьезно надеетесь сказать свое слово в нашем департаменте? – Все больше беря себя в руки, Муравьев повозился, удобнее устраиваясь в кресле; не дождавшись ответа, он, глядя перед собой отсутствующим взглядом, ушел в свои мысли. – Что ж, попытайтесь, не вы первый, не вы последний. Закон усреднения причешет и вас. Слыхали о таком? Если нет, то услышите, а скорее на себе почувствуете, ждать долго не придется. Не было бы меня, нашлась бы другая, не менее средняя личность, которая стала бы держать вас за фалды, для этого она и существует в природе, в этом раз и навсегда ее биологическая функция – быть при ком-то. По этому великому закону усреднения любую сильную, исключительную личность нейтрализует серое нечто…
   – Что это на вас нашло сегодня, Павел Андреевич? – спросил Брюханов, впервые после знакомства с Муравьевым испытывая к нему настоящий интерес.
   – А что? Какая разница! – Муравьев не удивился, не обиделся, его лицо было по-прежнему значительно-отсутствующим. – Ну, потеряю вас, пристроят меня к кому-нибудь другому, ведь без нас нельзя, мы нужны, и не меньше, чем, скажем, вы. Исключительных, сильных личностей в мире не много, но сила силу гнет. Вот и получается, что к каждому из сильных подвешивается гирька вроде меня, да не одна… Правда, гирьки-то, они, как ключи, к каждому индивидуально подбираются… К вам достаточно такого, как я… Чтобы выше, чем это положено по рангу, не залетели… А вообще-то, если проблему поставить на глобус, как говорит Борода, попросту Курчатов, все мы разменная монета в этой глобальной игре…
   – Ничего себе теория! – не удержался Брюханов. – Вы что, для собственного спокойствия ее сочинили? Чтобы с вас раз и навсегда взятки гладки?
   – Считайте как хотите. – Муравьев был уже прежним, обычным Муравьевым, застегнутым на все пуговицы, не считая горячечного блеска в глазах. – Вы хотели откровенности, вы ее получили. Только что это между нами переменило?
   – Ну, почему же, Павел Андреевич? Должны же мы знать друг друга. Ведь вы сами как-то сказали, что на одной дорожке нам тесно, Павел Андреевич…
   – Простите, не совсем так. Но если вам угодно именно так интерпретировать, то… Впрочем, это ваше личное дело, – запротестовал Муравьев. – Во всяком случае, за свою часть ноши я привык отвечать. Это еще одна истина, которой я придерживаюсь неукоснительно. Если бы не это, мы бы с вами не сидели сейчас и не беседовали…