– Говорят, Кузьма Петрович вызывал к себе доктора Хатунцева, и сразу после этого доктор Хатунцев подал заявление об уходе, – коротко и сдержанно поведала Анна Семеновна, стараясь ничем не подчеркивать своего к этому отношения, но Аленка не приняла предложенного Анной Семеновной тона; в ней как будто захлопнулась ставня, так одиноко и холодно стало в душе. Она не искала встречи с Хатунцевым, она почему-то была уверена, что увидит его сегодня, и, столкнувшись лицом к лицу с ним в длинном, узком коридоре первого терапевтического отделения (ее вызвали на срочную консультацию), она не удивилась. Посторонившись, Хатунцев кивнул и, опустив глаза, ждал, пока она пройдет.
   Аленка остановилась внезапно, неожиданно для самой себя.
   – Что же вы, Игорь Степанович, – спросила она с затаенной насмешкой, – значит, решили удариться в бегство?
   – Интересно, что мне еще остается делать? – после паузы ответил он. – Вам в самый раз подсказать, может, подскажете?
   Брови у него сердито сошлись на переносье, Аленка слегка откинула голову; ее тянуло к этому человеку, мучительно хотелось коснуться его обиженно дрогнувших губ.
   – Может быть, стоило и подсказать, – медленно проговорила она и, спасаясь, быстро пошла прочь. В ординаторской, сняв докторскую шапочку, она бегло оглядела себя в зеркало и подумала, что неплохо было бы переколоть волосы.
   В приемной главного врача секретарша вопросительно подняла голову ей навстречу.
   – Кузьма Петрович у себя? – спросила Аленка и, не дожидаясь ответа, толкнула дверь. – Кузьма Петрович, разрешите?
   – Да, да, голубушка, – тотчас отодвинул бумаги Кузьма Петрович и снял очки. – Садитесь, Елена Захаровна.
   – Спасибо. – Аленка прошла к столу, но садиться ее стала.
   – Садитесь, садитесь, – забеспокоился Кузьма Петрович, – неловко, женщина стоит, а я…
   – Кузьма Петрович, сяду, подождите, вот похожу немного и сяду, – сказала Аленка. – Кузьма Петрович… я вас уважаю как человека, как своего учителя, наставника…
   – Елена Захаровна, – совсем расстроился Кузьма Петрович, – может, не стоит так торжественно?
   – Не буду. – Аленка села, положила руку на край стола, тут же убрала ее.
   – Вам трудно, Елена Захаровна, – глаза Кузьмы Петровича, как всегда, были спокойны и доброжелательны. – Я помогу вам, вы, как мне кажется, пришли ко мне по поводу моего недавнего разговора с доктором Хатунцевым. Так ведь?
   Аленка молча кивнула, ее глаза враз наполнились горячими, злыми слезами.
   – Не знаю, как бы вы поступили на моем месте, Елена Захаровна. – Кузьма Петрович повернулся в кресле бочком, что-то скрипнуло. – Да, я говорил с Игорем Степановичем, И говорил совершенно откровенно… прямо, как мужчина с мужчиной. Вот вы пришли с таким сердитым лицом… вот, мол, сейчас возьму и все выскажу старому хрычу, зачем не в свое дело вмешивается.
   – Кузьма Петрович!
   – Погодите, голубушка моя, не спешите. – Кузьма Петрович расчистил место перед собой на столе, убрал пресс-папье. – Знаете, Елена Захаровна, есть, гм… такие вещи, думать о них все думают, а называть вслух не называют. Давайте и мы воздержимся. Это и вас, и меня оскорбить может. Я выполнил только свой долг, то, что мне надлежало выполнить, а вы поступайте как знаете, – он грустно покачал головой. – Вы знаете, Елена Захаровна, как я отношусь к вам. Вы мне разрешите задать один вопрос?
   – Пожалуйста…
   – Почему вы не уезжаете к мужу? – решился наконец, Кузьма Петрович; голос его был полон сочувствия и теплоты, и от этого неожиданного участия у Аленки опять закипели на глазах непрошеные слезы. – Зачем эти разговоры вокруг вас? Это так вам не идет.
   – Поверьте, Кузьма Петрович, мне не просто было прийти к вам. Поверьте, мне не в чем себя упрекнуть, Кузьма Петрович. Вы можете мне верить.
   Кузьма Петрович тоже встал, сейчас перед ним была не врач, не подчиненная по работе; боже ты мой, удивился Кузьма Петрович, хороша-то как, ах, черт возьми… Тут Хатунцева еще как поймешь, наповал ведь бьет, дьяволица.
   – Ну, простите меня, голубушка, если что не так, – сказал он и коротко поклонился.
   Аленка молча подала ему руку, вышла; она словно заглянула в глубокий колодец, заглянула слишком глубоко и сама увидела, насколько все далеко зашло; в той поспешности, с какой она бросилась к Кузьме Петровичу, таился свой обрыв.
   Она стремительно шла по улице, не замечая людей, щеки ее горели, но брови были упрямо сдвинуты. Это все бабьи глупости, думала она. С чего это я взяла? Как это – взять и влюбиться? А Брюханов? А Ксеня? А она сама? Ах, какая чушь, это уже ни на что не похоже, надо же придумать такое, делать людям нечего… А Брюханов?.. А что Брюханов! Его дома никогда нет, он привык ко мне, как к своему портфелю или своему Вавилову… Ты хоть лоб разбей, а он будет все про свои поставки да про экспертов толковать… Вот теперь с Муравьевым схватился, а ты тут старься в одиночестве…
   Сердитые глаза Хатунцева вспомнились ей, она опять словно заглянула в них, и на душе стало еще тревожнее.
   … После разговора с Кузьмой Петровичем она не видела Хатунцева месяц, отсутствие его в клинике она переживала очень тяжело, работа была ей не в радость, но едва она услышала от той же Анны Семеновны о его болезни, как тотчас решила, что это она одна виновата во всем и что он даже может умереть. Она должна была его видеть, видеть немедленно, хотя бы затем, чтобы опровергнуть все эти шуточки насчет ее бессердечия и полной, безропотной зависимости от своего всемогущего мужа, хотя бы затем только, чтобы… Впрочем, она не будет придумывать заранее, что она ему скажет, все равно все слова из головы вылетели… Оказывается, она и адрес его помнит, и дорогу знает; не раз этой Кутузовской улицей проезжала…
   Дома, едва она успела ступить за порог, на нее насела Тимофеевна с требованиями составить меню на неделю, и что она сама больше ничего выдумывать не хочет и не будет.
   – Ах, делай что хочешь, Тимофеевна, – отмахнулась от нее Аленка. – Вари суп, кашу, делай вареники, что хочешь, то и делай.
   Тимофеевна заворчала, но Аленка уже не слышала ее; настроение хозяйки каким-то образом передалось Тимофеевне, и она громче обычного загремела кастрюлями и сковородками, принимаясь время от времени кормить своего любимца, медлительного и важного сибирского кота Пурша, взятого в дом по ее неукоснительному настоянию.
   Аленка села с дочкой на коврик, они принялись строить из кубиков замысловатый лабиринт; пришел в детскую и Пурш и, усевшись рядом, начал важно вылизывать свою пушистую шубку. У девочки с возрастом все сильнее начинала проступать в глазах брюхановская сдержанная затаенность, и сами глаза все больше темнели. Аленка разговаривала с дочерью, смеялась, но в ней по-прежнему тлел совершенно отдельный и наглухо закрытый от других жар. Разумеется, все это вздор и предрассудки, думала она. Почему женщина не может просто так, без всякой дурной мысли, навестить больного товарища по работе, коллегу? Почему это предосудительно? Тем более что она виновата перед ним. Из-за нее он ушел из привычного коллектива первоклассной, лучшей в городе клиники, забросил докторскую; пока опомнится, годы уйдут, вот и порассуждай. Она должна непременно с ним встретиться, образумить его, как-никак она у него начинала, первыми своими шагами в невропатологии она обязана ему, и это дело их двоих, никого оно не касается.
   Аленка поцеловала заигравшуюся девочку, стянула потуже волосы (очень ломило виски), захватила с собой кое-какие лекарства, бросила в сумку несколько лимонов и яблок и, не сказываясь Тимофеевне, все так же намеренно увлеченно рассуждавшей с котом о превратностях жизни, о вечной занятости хозяев, которым и жить-то по-людски некогда, вышла на улицу. Она была точно в какой-то горячке, не разрешала себе даже в мыслях оглянуться назад, и только оказавшись перед нужной ей дверью с белевшим на ней номером «41», задержала дыхание, подумав, что, на ее счастье, Хатунцева, может быть, еще не окажется дома, и так же стремительно, не давая себе опомниться, нажала кнопку звонка.
   Эти секунды показались ей бесконечными, и она уже хотела повернуться и убежать без оглядки, как вдруг послышались шаги и дверь распахнулась. Она увидела Хатунцева, вернее, в первую очередь она увидела его глаза, от изумления мальчишески яркие.
   – Я к вам, Игорь Степанович, навестить, – сказала Аленка, чувствуя, как ее враз оставило напряжение; слова лились легко и свободно, господи, все было отлично, она видела его. – Узнала, что вы больны… Можно мне войти?
   – Да, да, пожалуйста, только извините, я в таком виде, – он быстро провел рукой по пижаме. – Прошу вас сюда, в эту комнату, я сейчас оденусь… Простите.
   – Зачем это? Ложитесь в постель, – приказала она. – Вы же вон как похудели… Я вам яблоки принесла и лимоны.
   Она достала из сумки лимоны и три больших краснобоких яблока и положила на стол, заваленный какими-то книгами, бумагами, таблицами, она с любопытством обежала глазами вокруг, в полуоткрытую дверь другой комнаты виднелся край большого, с гнутыми ножками, дивана, над ним портрет женщины с высоко заколотыми волосами и с нежной застенчивостью в улыбке.
   – Садитесь, Елена Захаровна, спасибо за яблоки, – сказал Хатунцев, почему-то очень высокий и нелепый в своей пижаме. – Сейчас чаю заварю, будем с вами чай пить. Или вы, может быть, хотите молока? У меня молоко есть.
   – Не хочу, Игорь Степанович, – сказала Аленка. – Это ваша мать?
   – Мама. – Хатунцев стоял, прислонившись плечом к старинному, красного дерева, платяному шкафу с давно стершимся лаком. – Это вскоре после свадьбы, почти тридцать лет назад… Зачем… зачем вы пришли? – спросил он внезапно и быстро, и лицо у него вспыхнуло, затем так же мгновенно стало бледнеть.
   – Я пришла потому, что вы больны, – так же быстро ответила она, не опуская глаз. – Зачем вы послушались людей, они вас не стоят. Зачем вы ушли из клиники? Уйти должна я.
   – Я вас люблю, – сказал он зло, и она вначале не поняла его слов, беспомощно метнулась взглядом по его лицу, затем в глаза ей бросилась его открытая, по-мальчишески худая, беззащитная шея; она растерянно отступила, она не знала его таким, резкость его движений была ей незнакома; сама сдержанность, респектабельность, он был сейчас не стрижен, не брит, светлая щетина покрывала его щеки и подбородок. – Я люблю вас, я не могу без вас, – повторил он упрямо. – Вы это знаете… и вы любите меня, этого нельзя скрыть… Зачем же мучить друг друга? Ну, я уеду, совсем уеду… не могу больше, я не знаю, что я сделаю… я ненавижу вас… я ничего не могу с собой сделать…
   – Что вы, Игорь? – прошептала она, пытаясь остановить, оттолкнуть его, но он легко, словно что то невесомое, притянул ее к себе, и она, неотрывно, точно узнавая, глядя в лицо ему и отдаваясь во власть его рук все стремительней, все так же не слышала его слов; сильные незнакомые руки, приобретшие вдруг такую непререкаемую власть над ней, окружили ее всю, без остатка, и солнечный, зеленый мрак плеснулся в ней от взрыва бесстыдного, откровенного наслаждения. Теперь она сама тянулась к молодым, ярким губам и целовала их, и прямо перед нею сияли сумасшедшие, счастливые, незнакомые глаза.
   Прошел час или больше, ни Хатунцев, ни Аленка этого не заметили. Кто-то позвонил в дверь, звонок она услышала словно в полусне, неясно, отдаленно.
   – Пусть, это, верно, сосед. – Хатунцев бездумно глядел вверх.
   – Ну вот, значит, три яблока, – сказала Аленка. – А у Евы было одно… Что ж дальше?
   – Не знаю, – счастливым голосом отозвался он. – Я только знаю, теперь исполнится все, что я захочу. Во-первых, я тебя больше отсюда никогда не выпущу…
   Она улыбнулась.
   – Во-вторых, ты не представляешь, какая ты в самом деле. Мы поженимся…
   – Игорь, не надо, я прошу… давай ничего не будем загадывать.
   – Послушай, Лена, ведь мы могли никогда не встретиться… Случилась самая большая справедливость, мы с тобой встретились…
   – Не гляди на меня так, – попросила Аленка. – Мне совестно…
   Он откинулся на подушку, счастливо засмеялся.
   – А ты не думаешь, что нам придется уехать из Холмска? – сказала она, пытаясь, пригладить у него на груди короткие, жесткие и очень светлые волосы. – Боже мой, какой ты волосатый, – добавила она без всякой связи.
   – Потому что счастливый… Видишь, самая верная в мире примета, – гордо похвастался он.
   – Какой ты еще мальчишка, – с каким-то осуждением удивилась она и стала смотреть на вздрагивающее солнечное пятно на потолке.
   – Игорь, – сказала она, – Игорь, ты не знаешь, зачем вообще люди? Зачем они живут?
   – Зачем? Чтобы любить, – ответил он бездумно.
   – А что это значит? – опять спросила она тем же незнакомым ему голосом.
   – Лена, что с тобой? Что ты вдруг? – Он осторожно, стараясь не спугнуть ее и не ранить того, что ему было в ней неизвестно, наклонился над ней; глаза ее были холодно и широко раскрыты, – Где ты, Лена? – Он мягко привлек ее к себе; что-то холодное, безжалостное коснулось его души, а все в нем возмутилось от унижения, от страха ее потерять; он так мало еще знал ее, а она была ему необходима и так легко могла уйти, исчезнуть.
   – Вчера консультировала во второй городской больнице… Там есть одна палата – пять женщин… Очень тяжелая палата, я тебя вспомнила, посоветовалась с тобой, я всегда тебя вспоминаю в трудных случаях. Они уже давно живут в другом, не нашем мире… Они уже давно там, не живые и не мертвые… У одной было нервное потрясение… не хочу и говорить, такая беда с ней стряслась…
   – Ты врач, Лена…
   – От этого ведь не легче. – Аленка помолчала. – Вторая – после менингита, у третьей – производственная травма. А у одной, особенно интересно, представляешь, еще война… В августе – месяц, когда к ней пришла похоронка на мужа, – у нее систематические обострения, почти ежегодно. Сильные боли, два-три месяца она в совершенной прострации, не хочет вставать, ходить, есть… Еще молодая женщина, тридцать четыре года. У нее все время взгляд передвигается по потолку. Медленно-медленно… Ты знаешь, я все-таки выяснила, весь потолок у нее мысленно разбит на квадраты… в одном у нее, оказывается, первая встреча с погибшим мужем, в другом – первая ссора, в третьем —свадьба, затем момент их первой близости… И все это она как бы заново проживает, каждый из этих моментов… Я была потрясена, Игорь… Вот и спрашиваю, что же такое жизнь и любовь? Что?
   – Какое у нее образование? – Хатунцев старался говорить спокойно и ровно.
   – Незаконченное высшее, она до войны успела окончить два курса химико-технологического…
   – Ну, знаешь, это типичная…
   – Не надо, Игорь, медицинскими терминами отделаться проще всего. Так жалко людей, и как они еще нуждаются в помощи…
   – Беспредметной жалости я не понимаю, и вообще, Лена, ты слишком принимаешь все к сердцу. Помнишь, я тебе уже говорил когда-то. Ты не станешь хорошим врачом, если не отбросишь сантименты…
   Они оба засмеялись от давнего воспоминания, оно показалось им таким далеким и нереальным. Неужели они когда-то не знали друг друга, возможно ли это?
   Глаза Аленки снова погрустнели, и он, уловив это, не давая ей опомниться и уйти в свои мысли, снова заставил ее забыть все на свете, кроме того, что она сидит с ним рядом, и того, что с ними произошло и происходит.

5

   Николай был в той поре, когда все без исключения кажется прекрасным, необходимым, единственным; устав сидеть за книгами или торчать в скромной институтской лаборатории, он отправлялся бродить по городу, часто бесцельно, наобум; он не мог бы дать себе отчет, какая сила гонит его из улицы в улицу, но ему нравилось подметить какую-нибудь неожиданность; иногда то, что он видел, заставляло его покраснеть и отвернуться, но чем пристальнее он всматривался в жизнь, тем увереннее становился в своих выводах. Даже безобразное иногда оборачивалось своей неожиданной, полезной стороной по отношению ко всей остальной жизни; Николай начинал понимать и видеть такие связи и закономерности, что подолгу потом был сосредоточен, никого не замечал вокруг.
   В один из последних дней бабьего лета (было еще много солнца, и за деревья, кустарники цеплялись длинные серебристые паутины) Николай после лекций забрел в центральный юродской парк. Дело близилось к вечеру, он проголодался, но идти домой почему-то не хотелось; в парке в первом же киоске он купил четыре жареных пирожка с мясом, еще горячих, и съел их с завидной жадностью отличного молодого, неиспорченного желудка; кто-то из встречных прохожих взглянул на него с улыбкой, кто-то с явной завистью к его волчьему аппетиту и здоровому румянцу пошутил. Было тепло, в поредевшей листве деревьев, слегка шевелящихся, застревали длинные куски солнца; Николай даже остановился от пришедших в голову мыслей. Куски солнца, точно, были, но их форма непрерывно менялась: и длинные, и квадратные, и многоугольные, самых разнообразных форм и размеров, они непрерывно вспыхивали, исчезали смещались; это была обычная видимая энергия солнца во взаимодействии с жилым миром земли; и в этом тихом уголке городского сада космос продолжал щедрое, многоликое, прекрасное в своей простоте творчество. Для космоса не было никакого Николая Дерюгина; для космоса он являлся всего лишь мгновенно преходящим результатом игры неисчислимого количества миллиардов комбинаций, противоборства самых различных сил; беспощадная, равнодушная, всеобъемлющая машина космоса непрерывно перерабатывала и отбрасывала тьмы и тьмы вариантов, и вот он, случайный результат этой слепой игры, стоит и вполне сознательно любуется и этим теплым осенним днем в налитых желтым солнцем деревьях, и своей возможностью думать и наслаждаться.
   Как и обещал в детстве, Николай, еще не успев к этому времени окончательно сложиться, был уже крупен в кости и угловат; в лице угадывалась напряженная работа мысли; присутствовала она и в силе характера, он мог, засыпая на два-три часа в сутки, неделю, две, месяц подряд, доводя себя до изнеможения, пытаться обосновать языком цифр и формул какую-нибудь показавшуюся ему интересной идею, и только сегодня, пожалуй, впервые за все последние месяцы, он неожиданно сделал для себя еще одно открытие и вначале не понял, в чем точно оно заключается. Просто ему стало грустно, и он, несмотря на уговоры двух приятелей отправиться к одному из них и хорошенько пообедать по случаю очередного семейного торжества, мужественно отказался, ему хотелось побыть одному и побродить по осенним аллеям парка, и вскоре он был вознагражден. Доедая последний пирожок, он улыбнулся проходящей мимо девушке; в простенькой ситцевой блузке, с длинной загорелой шеей, с полудетским, еще округлым лицом, освещенным зеленовато-серыми глазами, она было хороша; как и полагается, она прошла мимо, точно его и не существовало на свете, и только почувствовав его неотпускающий, восхищенный взгляд, поспешно ускорила шаги. Скрывая загоревшееся лицо, Николай торопливо отвернулся; кусок пирога застрял у него в горле, и он оглушительно закашлялся. Ему показалось, что она, залитая искрящимися солнечными потоками, идет совершенно нагая; когда он еще раз оглянулся, она, вероятно, свернула в одну из боковых аллей, ее не было видно. С твердой уверенностью, что ему еще раз повезет встретить сероглазую девушку, Николай вновь отправился бродить наугад, незаметно забрел в почти дикую, сплошь заросшую молодым лесом, полого спускающуюся к реке, безлюдную часть парка; больше уже не попадалось расчерченных искушенной рукой человека аллей и детских площадок, бодрых транспарантов и грибков, здесь царило произвольно заросшее деревьями пространство с едва заметными узкими тропинками, в этом месте каждый шел как хотел и куда хотел. Глядя вниз, на охваченную неподвижным металлическим блеском реку, Николай, очевидно, потому, что больше так и не встретил сероглазую девушку, почувствовал себя неуютно; он грустно решил, что после каждого поколения все его тропы и дороги в основном исчезают и следующее поколение вступает на свой чистый лист. Увидев неподалеку остроугольную крышу заброшенной беседки, он, чувствуя себя в отъединении от прочего мира, смог наконец сесть на широкую решетчатую скамью. Со всех сторон он был теперь укрыт разросшейся сиренью; с наслаждением растянувшись на скамье и подложив под голову «Радиофизику и абсолютный нуль» академика Лапина, он закрыл глаза. Он сонно улыбнулся тишине, покою и одиночеству, прекрасному осеннему дню, так щедро одарившему его; сквозь сирень совсем не проникал ветер, так лишь, чуть-чуть касался лица, и Николай еще раз почувствовал грусть и усталость. И почти сразу же увидел радиоволны в виде гривастых, искрящихся коней, они неслись друг за другом в непроницаемой тьме космоса, подобно бегущему по морю валу, поочередно поднимаясь и опускаясь; эта нелепица возмутила Николая, он вздрогнул и открыл глаза.
   – Нет, нет, Игорь, – услышал он удивительно знакомый, торопящийся голос, – подожди немного, я не могу, я еще не готова к этому шагу.
   «Аленка!» – ахнул Николай, мгновенно и бесшумно скидывая ноги со скамейки и готовясь или бежать, или броситься ей на помощь, но не успел сделать ни того, ни другого, так как раздался уверенный мужской баритон, и Николай прирос к скамье.
   – Мы любим друг друга, – услышал Николай, прежде чем сообразил, как ему поступить. – Это же нелепица… Не знаю, как ты, а я больше так не могу и не хочу.
   – Почему ты решаешь за меня? Я же сказала, Игорь, еще немного…
   – Еще! еще! А жизнь идет! Нет, так дальше невозможно! Ты же знаешь, я не могу без тебя. Без тебя все безразлично… работа, жизнь, диссертация, все, понимаешь? – вразрез со смыслом слов голос мужчины звучал требовательно, по-хозяйски; Николай не верил собственным ушам. «Что за тип такой?» – подумал он, не в силах, однако, по-прежнему выдать свое присутствие.
   – Ну что за детская горячка, Игорь?
   – Да, да, да, горячка! – опять раздался голос мужчины. – Горячка! А ты, если можешь так холодно рассуждать, просто не любишь…
   – Игорь…
   – Ну, Лена, это невозможно, – мужчина говорил искренне, тон у него переменился. – Ты должна решиться… должен быть хоть какой-нибудь определенный срок…
   – Игорь, все дело в Ксене. Он заберет у меня Ксеню, – в голосе Аленки прозвучало почти отчаяние, и Николаю на какое-то мгновение стало жаль ее. Стараясь не дышать, движимый каким-то непреодолимым любопытством, он слегка раздвинул ветки и действительно увидел сестру и мужчину лет тридцати, рослого, широкоплечего, с густой шапкой русых волос. Как раз в этот момент он взял руки Аленки в свои и стал что-то быстро говорить ей вполголоса; слов не было слышно, но Николая, привыкшего ощущать сестру какой-то неотъемлемой частью Брюханова, принадлежащей ему безраздельно, странно поразила глубокая близость между Аленкой и совершенно незнакомым и не существовавшим для него до этой минуты человеком. Николаю хотелось выскочить из своего укрытия, подбежать к ним и физически оторвать сестру от этого человека, прогнать его и тут же забыть о его существовании навсегда, как если бы его никогда не было.
   – Значит, ты сегодня опять не придешь? – услышал он в это время недовольный голос мужчины.
   – Подожди, Игорь, скоро, скоро все само решится, он на этой неделе приезжает, пожалей меня, – ответила Аленка и заплакала.
   Этого уже Николай вынести не мог, это было выше его сил; он почувствовал, что у него дергается правое веко; опасаясь услышать еще что-нибудь, он крепко зажал уши ладонями, опустился на скамью и крепко зажмурился; он почему-то перестал бояться, что они заглянут в беседку; он тогда просто посмотрит на них, встанет и скажет, что он уходит и освобождает им место. Он замычал, открыл глаза. Вначале был лишь редкий туман, затем стали проступать столбы, скамьи, изрезанные и исписанные самыми невероятными признаниями, пыльные листья сирени; впервые им владел такой приступ бешенства. Нужно успокоиться, иначе можно натворить бог знает что, решил он; чувствуя сухость и неприятную горечь во рту, торопливо, не таясь, он выбрался из беседки, оглянулся, но поблизости уже никого не было, и он быстро зашагал прочь, к мосту, ведущему в другую, в Заречную часть города.
   До темноты он бродил по людным центральным улицам, терзаясь, не в силах прийти к какому-нибудь определенному решению; ему казалось, что он никогда не сможет встретиться с Аленкой, что эта встреча, если она произойдет, окончится какой-нибудь катастрофой. Пожалуй, еще хуже встреча с Брюхановым, подумал он, останавливаясь, его тотчас толкнули в спину, и кто-то, обходя его, посоветовал не торчать столбом на дороге. Он прижался к стене дома и невидящими глазами смотрел на катившийся мимо нарядный вечерний людской поток. Затем он оказался где-то в плохо освещенном проезде, и едва хотел повернуть назад, как почти рядом с ним остановилось такси, из него торопливо выбралась женщина с девочкой лет шести, за ними следом выскочил и шофер и стал затаскивать женщину назад в машину.
   – Не прикасайтесь! не прикасайтесь ко мне, нахал! – выкрикивала женщина почти истерически высоким тоном.
   – В милицию! в милицию! – в свою очередь кричал шофер, а девочка, стоя в стороне на тротуаре, часто вздрагивая, тоненько плакала.
   – В чем дело? – рванулся к ним Николай, и они, и шофер, и женщина, перебивая друг друга, стали что-то объяснять ему, и наконец он понял, что женщина с девочкой села на вокзале, но вскоре шофер прихватил еще двоих пассажиров, но те сошли недавно, заплатив, и вот теперь шофер требовал полностью по счетчику с женщины. Девочка стала судорожно всхлипывать, и Николай, нащупав в боковом кармане заветную тридцатку, выхватил ее и сунул шоферу. Тот, увидев его глаза, подался назад, стал отталкивать руку Николая; женщина тем временем, опомнившись, схватив девочку, побежала с ней по тротуару.