Страница:
Теперь, когда судьбе было угодно, чтобы он попал в великолепный Бухарест еще до свадьбы и очутился на воле без всякого надзора, к тому же еще при деньгах, – ему, как говорится, и карты в руки.
Правда, есть маленькая закавыка: кассир. Но, во-первых, кассир ему не указ. А во-вторых, «Сосн-Весимхе» – тоже не истукан, а как говорится, живая плоть и кровь, притом холостяк, да к тому еще подневольный: что хозяйскому сыну любо, то и ему мило…
Остановились они в одной из самых фешенебельных гостиниц Бухареста, в отеле «Дачио», на одной из красивейших улиц города – на «Страда Подемогашуй».
Эта гостиница известна, во-первых, тем, что в ней, говорят, проживал во время русско-турецкой войны знаменитый Осман-паша, а во-вторых, своим кафе-шантаном и варьете «Парадизо», где выступает прославленная румынская певица Маринеско-Миланеско, исполняющая популярные русские песни: «Дуют ветры буйные» и «Я хочу вам рассказать, рассказать…»
Жить в такой знаменитой гостинице с таким кафе-шантаном и варьете, – да разве это не рай земной? Правда, пребывание в этом раю стоит денег, и немало: где рай, там и кусается. Узнав, сколько надо уплатить за номер, «Сосн-Весимхе» схватился за голову.
– Глупый! – убеждал его Аншл. – Нельзя жить по-свински, когда едешь по такому делу.
Кассир подумал-подумал и решил: «Коли хозяйскому сыну любо, то и мне мило». Он ведь не более как подневольный человек. И начался безудержный кутеж. Загуляли напропалую. Видя, как молодые «русские» меняют один сотенный билет за другим, все в гостинице решили, что оба они, по-видимому, молодые магнаты, только что получившие крупное наследство и приехавшие сюда прожигать жизнь. По истечении первой недели им преподнесли такой счет, что с бедным кассиром «Сосн-Весимхе» чуть не случился удар. Но Аншлу снова удалось успокоить своего спутника:
– Дуралей ты несусветный! – сказал он кассиру. – Какой тут может быть разговор о деньгах? Разве в них дело? Речь идет о человеческой жизни. Только бы нам удалось найти того, кого мы ищем…
И они ревностно принялись за поиски, наняли экипаж с почасовой оплатой и объездили все улицы, сады, музеи, картинные галереи, театры, цирки, кафе-шантаны, кабаре и варьете.
Аншл был убежден, что только в таких местах и можно найти артистов. «Кафе-шантан и театр, – рассуждал он, – словно брат и сестра». Аншл был не столь умудрен годами, сколь жизненным опытом. «Сосн-Весимхе» прямо надивиться не мог на своего юного хозяина, который – не сглазить бы! – во всем толк знает, как «взрослый». И где бы он ни появлялся, всюду чувствует себя, как дома, как у себя в Голенешти…
Больше всего полюбился Аншлу кафе-шантан «Парадизо». Там он охотнее всего проводил вечера.
– Пусть мое имя не будет Аншл! – сказал он кассиру, – если мы не застукаем их здесь, вот в этом самом месте… Сядем только вон там, в уголке, за тот столик. Там великолепно. Оттуда все видно.
Аншл был прав. Там и впрямь было великолепно. Оттуда можно было видеть все – и оркестр, и сцену, и арфисток, одетых совершенно одинаково: на них были короткие красные юбочки с золотой бахромой, высокие черные башмаки, зашнурованные доверху, и маленькие красные с золотой каймой шапочки набекрень. Аншл заказал ужин с вином, и оба принялись аппетитно закусывать. На сердце было светло, радостно, празднично. Благодать! Жизнь бьет ключом. Люди приходят и уходят. Все блестит, все ликует. Звуки чудесной песни разносятся по залу, живительной струей обдают сердца слушателей. Кажется, будто поет многоголосый женский хор, и не верится, что чудесные звуки эти издают не живые человеческие уста, а медные струны и деревянные инструменты – арфы. Аншл пристально всматривается в поющие арфы, глядит и наглядеться не может на арфисток, так искусно владеющих своим инструментом. Он видит, как их нежные тонкие пальчики перебирают медные струны, как они при этом качают головками и улыбаются глазками. Кому они улыбаются? Неужели ему, Аншлу?
– Гляди, как они улыбаются! Смотри же, смотри! – кричит Аншл кассиру, теребя его за рукав.
Но кассиру не до арфисток. «Сосн-Весимхе» с трудом преодолевает сон. Ему бы только добраться до кровати и всхрапнуть, а Аншл морочит ему голову арфистками.
Но вот, сверкая брильянтами, появляется на сцене знаменитая Маринеско-Миланеско. Она начинает петь: «Я хочу вам рассказать, рассказать…» И вся публика подхватывает: «Как мы с ним пошли гулять, шли гулять…» В зале становится все светлее и светлее. Веселье публики доходит до предела. Благодать! Рай земной!
Глава 44.
Глава 45.
Глава 46.
Глава 47.
Правда, есть маленькая закавыка: кассир. Но, во-первых, кассир ему не указ. А во-вторых, «Сосн-Весимхе» – тоже не истукан, а как говорится, живая плоть и кровь, притом холостяк, да к тому еще подневольный: что хозяйскому сыну любо, то и ему мило…
Остановились они в одной из самых фешенебельных гостиниц Бухареста, в отеле «Дачио», на одной из красивейших улиц города – на «Страда Подемогашуй».
Эта гостиница известна, во-первых, тем, что в ней, говорят, проживал во время русско-турецкой войны знаменитый Осман-паша, а во-вторых, своим кафе-шантаном и варьете «Парадизо», где выступает прославленная румынская певица Маринеско-Миланеско, исполняющая популярные русские песни: «Дуют ветры буйные» и «Я хочу вам рассказать, рассказать…»
Жить в такой знаменитой гостинице с таким кафе-шантаном и варьете, – да разве это не рай земной? Правда, пребывание в этом раю стоит денег, и немало: где рай, там и кусается. Узнав, сколько надо уплатить за номер, «Сосн-Весимхе» схватился за голову.
– Глупый! – убеждал его Аншл. – Нельзя жить по-свински, когда едешь по такому делу.
Кассир подумал-подумал и решил: «Коли хозяйскому сыну любо, то и мне мило». Он ведь не более как подневольный человек. И начался безудержный кутеж. Загуляли напропалую. Видя, как молодые «русские» меняют один сотенный билет за другим, все в гостинице решили, что оба они, по-видимому, молодые магнаты, только что получившие крупное наследство и приехавшие сюда прожигать жизнь. По истечении первой недели им преподнесли такой счет, что с бедным кассиром «Сосн-Весимхе» чуть не случился удар. Но Аншлу снова удалось успокоить своего спутника:
– Дуралей ты несусветный! – сказал он кассиру. – Какой тут может быть разговор о деньгах? Разве в них дело? Речь идет о человеческой жизни. Только бы нам удалось найти того, кого мы ищем…
И они ревностно принялись за поиски, наняли экипаж с почасовой оплатой и объездили все улицы, сады, музеи, картинные галереи, театры, цирки, кафе-шантаны, кабаре и варьете.
Аншл был убежден, что только в таких местах и можно найти артистов. «Кафе-шантан и театр, – рассуждал он, – словно брат и сестра». Аншл был не столь умудрен годами, сколь жизненным опытом. «Сосн-Весимхе» прямо надивиться не мог на своего юного хозяина, который – не сглазить бы! – во всем толк знает, как «взрослый». И где бы он ни появлялся, всюду чувствует себя, как дома, как у себя в Голенешти…
Больше всего полюбился Аншлу кафе-шантан «Парадизо». Там он охотнее всего проводил вечера.
– Пусть мое имя не будет Аншл! – сказал он кассиру, – если мы не застукаем их здесь, вот в этом самом месте… Сядем только вон там, в уголке, за тот столик. Там великолепно. Оттуда все видно.
Аншл был прав. Там и впрямь было великолепно. Оттуда можно было видеть все – и оркестр, и сцену, и арфисток, одетых совершенно одинаково: на них были короткие красные юбочки с золотой бахромой, высокие черные башмаки, зашнурованные доверху, и маленькие красные с золотой каймой шапочки набекрень. Аншл заказал ужин с вином, и оба принялись аппетитно закусывать. На сердце было светло, радостно, празднично. Благодать! Жизнь бьет ключом. Люди приходят и уходят. Все блестит, все ликует. Звуки чудесной песни разносятся по залу, живительной струей обдают сердца слушателей. Кажется, будто поет многоголосый женский хор, и не верится, что чудесные звуки эти издают не живые человеческие уста, а медные струны и деревянные инструменты – арфы. Аншл пристально всматривается в поющие арфы, глядит и наглядеться не может на арфисток, так искусно владеющих своим инструментом. Он видит, как их нежные тонкие пальчики перебирают медные струны, как они при этом качают головками и улыбаются глазками. Кому они улыбаются? Неужели ему, Аншлу?
– Гляди, как они улыбаются! Смотри же, смотри! – кричит Аншл кассиру, теребя его за рукав.
Но кассиру не до арфисток. «Сосн-Весимхе» с трудом преодолевает сон. Ему бы только добраться до кровати и всхрапнуть, а Аншл морочит ему голову арфистками.
Но вот, сверкая брильянтами, появляется на сцене знаменитая Маринеско-Миланеско. Она начинает петь: «Я хочу вам рассказать, рассказать…» И вся публика подхватывает: «Как мы с ним пошли гулять, шли гулять…» В зале становится все светлее и светлее. Веселье публики доходит до предела. Благодать! Рай земной!
Глава 44.
Напали на след
Так из ночи в ночь экспедиция добросовестно выполняла свои обязанности по розыску беглецов, пока однажды не наткнулась на них случайно.
Был прекрасный вечер. Оба путешественника, Аншл Рафалович и кассир «Сосн-Весимхе», сидели за столиком в кафе-шантане «Парадизо», пили «дульшатцу» – славную водицу с каким-то вареньем – и слушали музыку.
Аншл был и на этот раз в великолепном настроении. Кассир «Сосн-Весимхе», наоборот, был, как всегда, угрюм и подавлен. До боли жаль было денег, которые тратятся попусту, летят бог весть зачем и для чего. «Сиди в Бухаресте и ищи ветра в поле, а рублики летят совершенно зря, как перышки… Боже, боже, чем все это кончится?»
Мы уже знаем, что «Сосн-Весимхе», словно наперекор своему веселому товарищу, был человек очень меланхолического склада. Все ему представлялось в мрачных красках, все казалось печальным и безотрадным. «Пиликает музыка, – думал он, – публика в восторге. Подумаешь – радость какая! Пьют, жрут и пускают на ветер рублики! Видать, деньги для них трын-трава. Чего им не хватает? Головной боли разве!»
Охваченный такими сумрачными мыслями, сидит за столиком наш меланхолический кассир и время от времени глядит заспанными осоловелыми глазами на сцену, на которой попеременно появляются то арфистки, то другая напасть всевозможных женщин, странно одетые, только наполовину одетые и почти неодетые. А в заключение, как своего рода сладкое блюдо, выступает знаменитая Маринеско-Миланеско. Сверкая глазами и брильянтами, она запевает: «Я хочу вам рассказать, рассказать…» В зале становится еще оживленнее, Аншл подхватывает: «Как мы с ним пошли гулять, шли гулять…» Певица бросает со сцены взгляд на Аншла и подмигивает ему. Аншл с восторгом отвечает тем же. Вот, закончив выступление, Маринеско-Миланеско прошла мимо их столика. Аншл поднялся. Она подошла. Он усадил ее между собой и кассиром (впервые так близко). Они слышали шорох шелковых юбок и вдыхали острый запах духов, дошедших даже до вечно заложенного носа кассира. А так как нос у него к таким запахам не привык, то он не мог удержаться и начал чихать. «Расти на здоровье!» – отозвался Аншл. Бедный кассир не знал, куда ему девать свой нос, который так некстати расчихался.
– Домнулу, – обратилась Маринеско-Миланеско к Аншлу, ударяя его веером по руке и сверкая всеми брильянтами, – такой «формозо домнулу», а пьет какую-то «дульшатцу».
На нашем языке это означает: к лицу ли такому красивому молодому человеку, как ты, пить сладкую водичку?
Как устоять против соблазна? Могло ли не растаять, как снег, сердце Аншла от такого комплимента? Аншл подозвал кельнера и посмотрел на Маринеско-Миланеско, как бы спрашивая взглядом: что будет угодно прекрасной царевне? Прекрасной царевне хочется шампанского. Аншл заказал шампанское, и его полный восхищения взор как бы спрашивал, что еще будет угодно прекрасной царевне. Прекрасной царевне угодно жареного фазана на закуску. Аншл велел подать фазана, не сводя с нее очарованных глаз: «Что ей еще угодно?» Ей угодно выпить рюмочку ликеру! И она уже сама заказывает ликер, лучший сорт ликера – «Шартрез» либо «Феферман». Аншл повторяет за ней: «Шартрез» и «Феферман». Затем ей хочется ананасов. «Ананасов нет, все вышли», – сказал кельнер. Аншл вскипел: «Что значит, нет? Говорят тебе, ананасы, значит, давай ананасы! Хоть у самого черта!..» Кассир «Сосн-Весимхе» потянул его за рукав: «Опомнись, это будет стоить черт знает сколько…» Но Аншл рассмеялся: «Дурачина, видишь ее брильянты? Сколько, по-твоему, они стоят?..»
Нет, «Сосн-Весимхе» не знает, сколько стоят ее брильянты. Он знает только одно: наличность в их кассе тает с каждым днем. Он сегодня утром уже сказал об этом Аншлу, но тот только раскричался: «Осел, чего же ты молчишь? Напиши домой, что нужны еще деньги – пришлют».
«Сосн-Весимхе» такой человек, что если ему приказано написать, то он напишет.
– Что же мне писать? – спрашивает он.
– Пиши, что мы уже напали на след. Мы работаем не покладая рук, делаем все, что возможно. Ночей не спим. Мы все время в разъездах и все ищем. Добрые люди нам помогают, но это стоит денег, уйму денег. Даром никто не хочет помогать… Поэтому вышлите поскорее деньги, непременно как можно скорее. И будьте здоровы и передайте горячий привет и так далее.
Отправив это письмо, Аншл почувствовал себя еще привольнее, чем прежде. Гора с плеч долой! Унылый кассир, наоборот, стал еще мрачнее: «Боже, чем все это кончится?» Аншл продолжал заказывать вино и, то и дело наполняя все три бокала, пил за здоровье Маринеско-Миланеско и заставлял кассира пить с ним вместе. «Неприлично же сидеть как истукан». Аншл изо всех сил старался вывести кассира из мрачного настроения, делал все возможное, чтобы развеселить его, и в конце концов ему это удалось. Меланхоличный кассир мало-помалу оживился. Лоб его начал блестеть. Толстая, покрытая густой растительностью губа приподнялась, а на устах появилось некое подобие улыбки. Его сонные осоловелые глаза стали слипаться, и он начал облизываться, – лучший признак, что он уже под мухой.
Можно сказать, что впервые за всю свою жизнь кассир «Сосн-Весимхе» был по-настоящему весел и жизнерадостен, впервые его настроение соответствовало его веселому прозвищу. Обоих вдруг охватила какая-то буйная радость, безудержное веселье. Оба были на вершине блаженства. От избытка чувств Аншл даже обнялся с Маринеско-Миланеско, как с родной сестрой, а кассир «Сосн-Весимхе», держа выпитый бокал в руке, покатывался со смеху, хохотал до упаду, до коликов в животе. Вдруг смех его резко оборвался. Сонные, осоловелые глаза, внезапно протрезвев, устремились на дверь и застыли, словно прикованные к ней. И сам он как будто окаменел и неподвижно застыл с бокалом в руке.
Что случилось? В эту минуту у дверей появились два субъекта: один высокого роста, другой поменьше. Кассиру показалось, что вошедшие гости бросили взгляд на него и на Аншла и попятились к дверям. Но не успел кассир повернуть голову к Аншлу и крикнуть: «Он тут, честное слово!» – как оба субъекта скрылись, и след их простыл.
Напрасно кассир, как ошалелый, бросился за ними вдогонку. Напрасно он клялся и божился на все лады – дай боже ему так же видеть всех, кто ему мил и дорог, дай господи ему так же видеть счастье и радость в жизни, как он сам собственными глазами только что видел у дверей Лейбла! Аншл не верил. Аншл уверял, что это кассиру приснилось. Виновато во всем вино, шампанское, ха-ха-ха!
Был прекрасный вечер. Оба путешественника, Аншл Рафалович и кассир «Сосн-Весимхе», сидели за столиком в кафе-шантане «Парадизо», пили «дульшатцу» – славную водицу с каким-то вареньем – и слушали музыку.
Аншл был и на этот раз в великолепном настроении. Кассир «Сосн-Весимхе», наоборот, был, как всегда, угрюм и подавлен. До боли жаль было денег, которые тратятся попусту, летят бог весть зачем и для чего. «Сиди в Бухаресте и ищи ветра в поле, а рублики летят совершенно зря, как перышки… Боже, боже, чем все это кончится?»
Мы уже знаем, что «Сосн-Весимхе», словно наперекор своему веселому товарищу, был человек очень меланхолического склада. Все ему представлялось в мрачных красках, все казалось печальным и безотрадным. «Пиликает музыка, – думал он, – публика в восторге. Подумаешь – радость какая! Пьют, жрут и пускают на ветер рублики! Видать, деньги для них трын-трава. Чего им не хватает? Головной боли разве!»
Охваченный такими сумрачными мыслями, сидит за столиком наш меланхолический кассир и время от времени глядит заспанными осоловелыми глазами на сцену, на которой попеременно появляются то арфистки, то другая напасть всевозможных женщин, странно одетые, только наполовину одетые и почти неодетые. А в заключение, как своего рода сладкое блюдо, выступает знаменитая Маринеско-Миланеско. Сверкая глазами и брильянтами, она запевает: «Я хочу вам рассказать, рассказать…» В зале становится еще оживленнее, Аншл подхватывает: «Как мы с ним пошли гулять, шли гулять…» Певица бросает со сцены взгляд на Аншла и подмигивает ему. Аншл с восторгом отвечает тем же. Вот, закончив выступление, Маринеско-Миланеско прошла мимо их столика. Аншл поднялся. Она подошла. Он усадил ее между собой и кассиром (впервые так близко). Они слышали шорох шелковых юбок и вдыхали острый запах духов, дошедших даже до вечно заложенного носа кассира. А так как нос у него к таким запахам не привык, то он не мог удержаться и начал чихать. «Расти на здоровье!» – отозвался Аншл. Бедный кассир не знал, куда ему девать свой нос, который так некстати расчихался.
– Домнулу, – обратилась Маринеско-Миланеско к Аншлу, ударяя его веером по руке и сверкая всеми брильянтами, – такой «формозо домнулу», а пьет какую-то «дульшатцу».
На нашем языке это означает: к лицу ли такому красивому молодому человеку, как ты, пить сладкую водичку?
Как устоять против соблазна? Могло ли не растаять, как снег, сердце Аншла от такого комплимента? Аншл подозвал кельнера и посмотрел на Маринеско-Миланеско, как бы спрашивая взглядом: что будет угодно прекрасной царевне? Прекрасной царевне хочется шампанского. Аншл заказал шампанское, и его полный восхищения взор как бы спрашивал, что еще будет угодно прекрасной царевне. Прекрасной царевне угодно жареного фазана на закуску. Аншл велел подать фазана, не сводя с нее очарованных глаз: «Что ей еще угодно?» Ей угодно выпить рюмочку ликеру! И она уже сама заказывает ликер, лучший сорт ликера – «Шартрез» либо «Феферман». Аншл повторяет за ней: «Шартрез» и «Феферман». Затем ей хочется ананасов. «Ананасов нет, все вышли», – сказал кельнер. Аншл вскипел: «Что значит, нет? Говорят тебе, ананасы, значит, давай ананасы! Хоть у самого черта!..» Кассир «Сосн-Весимхе» потянул его за рукав: «Опомнись, это будет стоить черт знает сколько…» Но Аншл рассмеялся: «Дурачина, видишь ее брильянты? Сколько, по-твоему, они стоят?..»
Нет, «Сосн-Весимхе» не знает, сколько стоят ее брильянты. Он знает только одно: наличность в их кассе тает с каждым днем. Он сегодня утром уже сказал об этом Аншлу, но тот только раскричался: «Осел, чего же ты молчишь? Напиши домой, что нужны еще деньги – пришлют».
«Сосн-Весимхе» такой человек, что если ему приказано написать, то он напишет.
– Что же мне писать? – спрашивает он.
– Пиши, что мы уже напали на след. Мы работаем не покладая рук, делаем все, что возможно. Ночей не спим. Мы все время в разъездах и все ищем. Добрые люди нам помогают, но это стоит денег, уйму денег. Даром никто не хочет помогать… Поэтому вышлите поскорее деньги, непременно как можно скорее. И будьте здоровы и передайте горячий привет и так далее.
Отправив это письмо, Аншл почувствовал себя еще привольнее, чем прежде. Гора с плеч долой! Унылый кассир, наоборот, стал еще мрачнее: «Боже, чем все это кончится?» Аншл продолжал заказывать вино и, то и дело наполняя все три бокала, пил за здоровье Маринеско-Миланеско и заставлял кассира пить с ним вместе. «Неприлично же сидеть как истукан». Аншл изо всех сил старался вывести кассира из мрачного настроения, делал все возможное, чтобы развеселить его, и в конце концов ему это удалось. Меланхоличный кассир мало-помалу оживился. Лоб его начал блестеть. Толстая, покрытая густой растительностью губа приподнялась, а на устах появилось некое подобие улыбки. Его сонные осоловелые глаза стали слипаться, и он начал облизываться, – лучший признак, что он уже под мухой.
Можно сказать, что впервые за всю свою жизнь кассир «Сосн-Весимхе» был по-настоящему весел и жизнерадостен, впервые его настроение соответствовало его веселому прозвищу. Обоих вдруг охватила какая-то буйная радость, безудержное веселье. Оба были на вершине блаженства. От избытка чувств Аншл даже обнялся с Маринеско-Миланеско, как с родной сестрой, а кассир «Сосн-Весимхе», держа выпитый бокал в руке, покатывался со смеху, хохотал до упаду, до коликов в животе. Вдруг смех его резко оборвался. Сонные, осоловелые глаза, внезапно протрезвев, устремились на дверь и застыли, словно прикованные к ней. И сам он как будто окаменел и неподвижно застыл с бокалом в руке.
Что случилось? В эту минуту у дверей появились два субъекта: один высокого роста, другой поменьше. Кассиру показалось, что вошедшие гости бросили взгляд на него и на Аншла и попятились к дверям. Но не успел кассир повернуть голову к Аншлу и крикнуть: «Он тут, честное слово!» – как оба субъекта скрылись, и след их простыл.
* * *
Напрасно кассир, как ошалелый, бросился за ними вдогонку. Напрасно он клялся и божился на все лады – дай боже ему так же видеть всех, кто ему мил и дорог, дай господи ему так же видеть счастье и радость в жизни, как он сам собственными глазами только что видел у дверей Лейбла! Аншл не верил. Аншл уверял, что это кассиру приснилось. Виновато во всем вино, шампанское, ха-ха-ха!
Глава 45.
Птички меняют оперение
Нет, «Сосн-Весимхе» не ошибся: два субъекта, внезапно появившиеся в кафе-шантане «Парадизо» и немедленно улетучившиеся, были именно те, на поиски которых была снаряжена экспедиция. То были беглец Лейбл Рафалович и наш старый знакомый Гоцмах (так мы их будем называть до тех пор, пока они не изменят своих имен).
Оба наши героя в первое время тоже только то и делали, что ходили по Бухаресту и дивились его красоте. Оба они, что ни говори, были живые люди, а в Бухаресте есть на что поглядеть. Человеку же с артистической душой, собирающемуся стать директором театра и умеющему глядеть на вещи глазами артиста, сеть, с чего пример брать, чему поучиться.
– Надо изучать сцену, мой дорогой птенчик! – сказал Гоцмах своему юному другу. – Надо познакомиться со всеми театрами, а затем взяться за работу и открыть свой театр. Это не дело, душа моя, жить на готовом, никуда не годится менять рублишки да пускать их на ветер, – надо подумать и о заработке…
Слишком простыми и прозаическими показались слова Гоцмаха нашему юному герою. Душа Лейбла также рвалась к сцене, но сцена тянула его не ради заработка, а ради чего-то более возвышенного, ради чего именно – он и сам еще не вполне ясно сознавал. Он дорожил каждым днем, каждой минутой. Ему хотелось скорее очутиться на сцене, загримироваться и играть, играть… играть!.. Но раз Гоцмах говорит, что надо изучать сцену, значит, надо. Гоцмах знает, что говорит. И оба принялись изучать сцену во всех деталях.
Начали они весьма практически: с беднейших кварталов, где они посещали самые дешевые кафе и балаганы. Затем, поднимаясь все выше и выше, они побывали в лучших театрах, варьете и кафе-шантанах. И всюду Гоцмах находил что-нибудь интересное и поучительное для себя.
– Ну, птенчик мой, присмотрись хорошенько, как у них обставлена сцена. А костюмы! А платья! А ботиночки, а чулочки! И все это – деньги, черт бы их батьку взял! Недаром сказано: «Золото и серебро – благородный чародей».
– «Облагораживают свиней», – поправил его Лейбл.
– Пусть будет по-твоему, – согласился Гоцмах, ощупывая свой боковой карман, – как бы ни сказал, лишь бы хорошо предполагал. Хорошо, что мы попали в такой город. Нам это пригодится. Вот увидишь, какой «хедер» я, с божьей помощью, сколочу. Бог и люди будут завидовать. Дьявол возьмет Щупака с его батькой!
Совершенно иначе воспринимал новые впечатления Лейбл. Он буквально пожирал глазами каждого увиденного им на сцене актера, ловил каждое его слово. Ему казалось, будто он и сам на сцене. Она тянула его как магнит, отрывала его от земли, подымала ввысь. Лицо его пылало, глаза сверкали, горло сжимали спазмы. Он только то и делал, что глубоко вздыхал.
– Что с тобой, миленький? – спрашивал Гоцмах, – все еще боишься, как бы тебя не узнали? Не сойти мне с этого места, если кто-нибудь скажет про тебя, что ты это ты.
Так утешал Гоцмах своего юного друга и по-своему был прав. Трудно было узнать Лейбла. Оба стали почти неузнаваемы, до того они изменились. Птички сбросили старое оперение – с ног до головы оделись в новый наряд.
Приехав в Бухарест, Гоцмах первым долгом побрился, оставив только пару небольших бакенбард, которые, как свидетельствовало зеркало, были ему к лицу. Затем зашел в самый крупный конфекционный магазин Бухареста и оделся по последней моде, прямо-таки по-царски: купил высокий цилиндр, красивую тросточку с ручкой из слоновой кости, лакированные ботинки и желтые перчатки.
– Ну? Что теперь скажешь, мой дорогой птенчик? Узнает кто-нибудь во мне Гоцмаха?
– Никто на свете! – согласился Лейбл.
Лейбл был от всей души рад перемене, происшедшей с Гоцмахом. Гоцмах, в свою очередь, восторженно глядя на своего преобразовавшегося друга, не в меньшей степени любовался Лейблом, с которого он снял голенештинский наряд, заменив его новым модным костюмом. Лейбл разгуливал теперь в коротком пиджачке, маленькой шляпе, желтых перчатках и с тросточкой в руке.
Осматривая своего юного друга спереди, сзади и со всех сторон, Гоцмах с восхищением воскликнул:
– Дай боже Щупаку так жить на свете, как можно узнать, что ты это ты! И такого бы мне счастья, какой ты красивый паренек! Да и не паренек, а настоящий парень, клянусь богом!
И оба чувствовали себя так легко и привольно, будто не по земле ступали, а витали в воздухе.
Оба наши героя в первое время тоже только то и делали, что ходили по Бухаресту и дивились его красоте. Оба они, что ни говори, были живые люди, а в Бухаресте есть на что поглядеть. Человеку же с артистической душой, собирающемуся стать директором театра и умеющему глядеть на вещи глазами артиста, сеть, с чего пример брать, чему поучиться.
– Надо изучать сцену, мой дорогой птенчик! – сказал Гоцмах своему юному другу. – Надо познакомиться со всеми театрами, а затем взяться за работу и открыть свой театр. Это не дело, душа моя, жить на готовом, никуда не годится менять рублишки да пускать их на ветер, – надо подумать и о заработке…
Слишком простыми и прозаическими показались слова Гоцмаха нашему юному герою. Душа Лейбла также рвалась к сцене, но сцена тянула его не ради заработка, а ради чего-то более возвышенного, ради чего именно – он и сам еще не вполне ясно сознавал. Он дорожил каждым днем, каждой минутой. Ему хотелось скорее очутиться на сцене, загримироваться и играть, играть… играть!.. Но раз Гоцмах говорит, что надо изучать сцену, значит, надо. Гоцмах знает, что говорит. И оба принялись изучать сцену во всех деталях.
Начали они весьма практически: с беднейших кварталов, где они посещали самые дешевые кафе и балаганы. Затем, поднимаясь все выше и выше, они побывали в лучших театрах, варьете и кафе-шантанах. И всюду Гоцмах находил что-нибудь интересное и поучительное для себя.
– Ну, птенчик мой, присмотрись хорошенько, как у них обставлена сцена. А костюмы! А платья! А ботиночки, а чулочки! И все это – деньги, черт бы их батьку взял! Недаром сказано: «Золото и серебро – благородный чародей».
– «Облагораживают свиней», – поправил его Лейбл.
– Пусть будет по-твоему, – согласился Гоцмах, ощупывая свой боковой карман, – как бы ни сказал, лишь бы хорошо предполагал. Хорошо, что мы попали в такой город. Нам это пригодится. Вот увидишь, какой «хедер» я, с божьей помощью, сколочу. Бог и люди будут завидовать. Дьявол возьмет Щупака с его батькой!
Совершенно иначе воспринимал новые впечатления Лейбл. Он буквально пожирал глазами каждого увиденного им на сцене актера, ловил каждое его слово. Ему казалось, будто он и сам на сцене. Она тянула его как магнит, отрывала его от земли, подымала ввысь. Лицо его пылало, глаза сверкали, горло сжимали спазмы. Он только то и делал, что глубоко вздыхал.
– Что с тобой, миленький? – спрашивал Гоцмах, – все еще боишься, как бы тебя не узнали? Не сойти мне с этого места, если кто-нибудь скажет про тебя, что ты это ты.
Так утешал Гоцмах своего юного друга и по-своему был прав. Трудно было узнать Лейбла. Оба стали почти неузнаваемы, до того они изменились. Птички сбросили старое оперение – с ног до головы оделись в новый наряд.
Приехав в Бухарест, Гоцмах первым долгом побрился, оставив только пару небольших бакенбард, которые, как свидетельствовало зеркало, были ему к лицу. Затем зашел в самый крупный конфекционный магазин Бухареста и оделся по последней моде, прямо-таки по-царски: купил высокий цилиндр, красивую тросточку с ручкой из слоновой кости, лакированные ботинки и желтые перчатки.
– Ну? Что теперь скажешь, мой дорогой птенчик? Узнает кто-нибудь во мне Гоцмаха?
– Никто на свете! – согласился Лейбл.
Лейбл был от всей души рад перемене, происшедшей с Гоцмахом. Гоцмах, в свою очередь, восторженно глядя на своего преобразовавшегося друга, не в меньшей степени любовался Лейблом, с которого он снял голенештинский наряд, заменив его новым модным костюмом. Лейбл разгуливал теперь в коротком пиджачке, маленькой шляпе, желтых перчатках и с тросточкой в руке.
Осматривая своего юного друга спереди, сзади и со всех сторон, Гоцмах с восхищением воскликнул:
– Дай боже Щупаку так жить на свете, как можно узнать, что ты это ты! И такого бы мне счастья, какой ты красивый паренек! Да и не паренек, а настоящий парень, клянусь богом!
И оба чувствовали себя так легко и привольно, будто не по земле ступали, а витали в воздухе.
Глава 46.
Гольцман – Рафалеско
Однажды – было уже не рано, а около полудня, а они все еще лежали в постели, нежась и потягиваясь, – Гоцмах обратился к Лейблу:
– Может быть, хватит нам, душа моя, в постели валяться? Пора встать да перекусить, выпить по стаканчику ароматного турецкого кофе со свежими сдобными булочками, пока деньги водятся, черт бы их батьку взял!
И оба встают, умываются, одевают свои новые костюмы и готовы приняться за работу – пойти слоняться по Бухаресту, любоваться чудесными редкостными товарами, выставленными в витринах. Только поглядеть, полюбоваться, но не покупать, сохрани боже. Жалко денег: «Деньги у нас не ворованные», – говорит Гоцмах. Попозже они зайдут в ресторан пообедать. Гоцмах заранее облизывается, представляя себе, какие блюда ему подадут. (Гоцмах так изголодался, за свою жизнь, что, сколько бы он ни ел, ему все кажется, что он еще не наелся.) После обеда они прилягут отдохнуть. (Гоцмах столько работал на своем веку и так измаялся от трудов, что, сколько бы он ни отдыхал, ему все кажется, что он еще не отдохнул…) А когда стемнеет, они отправятся в театр, оттуда в какой-нибудь кафе-шантан – «изучать музыку, искусство и театр».
Для изучения музыки, искусства и театра самое подходящее время – ночь. К тому же таким людям, как Гоцмах и Лейбл, вообще полезно поменьше показываться на людях днем. Лейбл готов поклясться, что только вчера видел промчавшуюся по улице пролетку, в которой сидел его старший брат Аншл с кассиром «Сосн-Весимхе».
– Оставь, оставь, зверюшка бесхвостая! – высмеял его Гоцмах. – Тебе все снятся братья да кассиры. Ерунда! Если бы даже они приехали сюда, глупенький, они должны быть о восемнадцати головах, чтобы узнать тебя, а меня и подавно! Знаешь, мой дорогой паренек, чего нам еще не хватает?
– Чего?
– Других имен.
– Не понимаю.
– Очень просто! Я всю ночь только о том и думал: что же с нами будет в конце концов? Не вечно же нам здесь околачиваться без дела, не вечно сидеть сложивши руки да проедать денежки. Рано или поздно мы ведь дойдем до своей цели, сколотим свой хедер, заедем в какой-нибудь еврейский городишко и начнем давать спектакли. Так вот, подумай теперь же, какими бы именами нам назваться, чтобы никто, будь он семи пядей во лбу, не узнал, кто мы. Что касается меня, то я могу называться настоящим именем «Гольцман». «Бернард Гольцман». Черта с два кто-нибудь узнает, кто таков этот Бернард Гольцман! Ведь до сих пор все знали только одного Гоцмаха да Гоцмаха.
– Совершенно верно! – согласился Лейбл. – Гольцман и впрямь красивее, чем Гоцмах.
– Вот видишь. Но что же мне делать с тобой, душа моя? Представь себе, что мы начинаем разъезжать по свету и вдруг приезжаем в такой город, где знают твоего батьку. Подобает ли нам, чтобы ты назывался Рафаловичем? Понятно тебе или нет?
– А как же мне называться?
– Вот это именно и не дает мне спокойно спать; всю ночь напролет лежу и думаю об этом. И вот какая мысль пришла мне в голову: а почему бы тебе не выбрать румынское имя, на «еско», как все здесь в Румынии называют себя, например: Маргулис – Маргулеско, Хазанович – Хазанеско, Рафалович – Рафалеско. Понимаешь, милашечка мой? Мы приезжаем в какой-нибудь город, и я печатаю огромные афиши: «Первый еврейско-румынский театр Бернарда Гольцмана и первый еврейско-румынский артист Рафалеско из Бухареста». Как тебе нравится, мой дорогой птенчик, такая мысль? Не правда ли, Гоцмах – мастер на выдумки? Что скажешь?
Само собою разумеется, Лейблу понравилась выдумка Гоцмаха, как и все, что исходило от него. А Гоцмах, довольный своей изобретательностью, схватил юного друга за руку и пустился с ним в пляс, напевая мотив из «Колдуньи»: [36]
– Помни же, мой дорогой птенчик, я уже больше не Гоцмах. Я Гольцман. А тебя как зовут?
– Рафалеско, – отвечал Лейбл.
– Вот таким я тебя люблю, котеночек мой!
– Может быть, хватит нам, душа моя, в постели валяться? Пора встать да перекусить, выпить по стаканчику ароматного турецкого кофе со свежими сдобными булочками, пока деньги водятся, черт бы их батьку взял!
И оба встают, умываются, одевают свои новые костюмы и готовы приняться за работу – пойти слоняться по Бухаресту, любоваться чудесными редкостными товарами, выставленными в витринах. Только поглядеть, полюбоваться, но не покупать, сохрани боже. Жалко денег: «Деньги у нас не ворованные», – говорит Гоцмах. Попозже они зайдут в ресторан пообедать. Гоцмах заранее облизывается, представляя себе, какие блюда ему подадут. (Гоцмах так изголодался, за свою жизнь, что, сколько бы он ни ел, ему все кажется, что он еще не наелся.) После обеда они прилягут отдохнуть. (Гоцмах столько работал на своем веку и так измаялся от трудов, что, сколько бы он ни отдыхал, ему все кажется, что он еще не отдохнул…) А когда стемнеет, они отправятся в театр, оттуда в какой-нибудь кафе-шантан – «изучать музыку, искусство и театр».
Для изучения музыки, искусства и театра самое подходящее время – ночь. К тому же таким людям, как Гоцмах и Лейбл, вообще полезно поменьше показываться на людях днем. Лейбл готов поклясться, что только вчера видел промчавшуюся по улице пролетку, в которой сидел его старший брат Аншл с кассиром «Сосн-Весимхе».
– Оставь, оставь, зверюшка бесхвостая! – высмеял его Гоцмах. – Тебе все снятся братья да кассиры. Ерунда! Если бы даже они приехали сюда, глупенький, они должны быть о восемнадцати головах, чтобы узнать тебя, а меня и подавно! Знаешь, мой дорогой паренек, чего нам еще не хватает?
– Чего?
– Других имен.
– Не понимаю.
– Очень просто! Я всю ночь только о том и думал: что же с нами будет в конце концов? Не вечно же нам здесь околачиваться без дела, не вечно сидеть сложивши руки да проедать денежки. Рано или поздно мы ведь дойдем до своей цели, сколотим свой хедер, заедем в какой-нибудь еврейский городишко и начнем давать спектакли. Так вот, подумай теперь же, какими бы именами нам назваться, чтобы никто, будь он семи пядей во лбу, не узнал, кто мы. Что касается меня, то я могу называться настоящим именем «Гольцман». «Бернард Гольцман». Черта с два кто-нибудь узнает, кто таков этот Бернард Гольцман! Ведь до сих пор все знали только одного Гоцмаха да Гоцмаха.
– Совершенно верно! – согласился Лейбл. – Гольцман и впрямь красивее, чем Гоцмах.
– Вот видишь. Но что же мне делать с тобой, душа моя? Представь себе, что мы начинаем разъезжать по свету и вдруг приезжаем в такой город, где знают твоего батьку. Подобает ли нам, чтобы ты назывался Рафаловичем? Понятно тебе или нет?
– А как же мне называться?
– Вот это именно и не дает мне спокойно спать; всю ночь напролет лежу и думаю об этом. И вот какая мысль пришла мне в голову: а почему бы тебе не выбрать румынское имя, на «еско», как все здесь в Румынии называют себя, например: Маргулис – Маргулеско, Хазанович – Хазанеско, Рафалович – Рафалеско. Понимаешь, милашечка мой? Мы приезжаем в какой-нибудь город, и я печатаю огромные афиши: «Первый еврейско-румынский театр Бернарда Гольцмана и первый еврейско-румынский артист Рафалеско из Бухареста». Как тебе нравится, мой дорогой птенчик, такая мысль? Не правда ли, Гоцмах – мастер на выдумки? Что скажешь?
Само собою разумеется, Лейблу понравилась выдумка Гоцмаха, как и все, что исходило от него. А Гоцмах, довольный своей изобретательностью, схватил юного друга за руку и пустился с ним в пляс, напевая мотив из «Колдуньи»: [36]
С тех пор как Лейбл дружит с Гоцмахом, он всегда видит его веселым, жизнерадостным, не знающим тоски и отчаяния. Даже в самые серьезные и тяжелые минуты жизни он никогда не унывает. Но в таком приподнятом настроении, таким ликующим и счастливым, как теперь, Лейбл еще никогда его не видел. Гоцмах так и искрится весельем. Он даже почти перестал кашлять и ругаться. Редко-редко вырываются из его уст проклятия, и то лишь тогда, когда ему приходят на память Щупак или Шолом-Меер Муравчик. Тут уже он не может удержаться, чтобы не пожелать им «холеры», «болячки» либо «погибели»…
Гоцмах наш слепой!
Что же тут за диво?
Скажите, дети, вслед за мной:
Гоцмах наш слепой…
– Помни же, мой дорогой птенчик, я уже больше не Гоцмах. Я Гольцман. А тебя как зовут?
– Рафалеско, – отвечал Лейбл.
– Вот таким я тебя люблю, котеночек мой!
Глава 47.
Перемена места – перемена счастья
Вечером того же дня наши герои, Лейбл Рафалович и Гоцмах, или, как они теперь себя именовали, Гольцман и Рафалеско, слонялись по улицам Бухареста, на этот раз не для изучения искусства, музыки и театра, а просто для «моциона». Они уже достаточно изучили город и побывали, как им казалось, во всех местах, где процветает «музыка, искусство и театр». Гуляя, они очутились на прекрасной улице «Страда Подемогашуй» и вдруг увидели неимоверно большой фонарь с огромными электрическими буквами «Парадизо».
– Парадизо! Парадиз, кажется, означает рай? Может быть, завернем, миленький, на минутку в этот рай? Как думаешь?
Так сказал Гольцман своему юному другу. При этом у него и в мыслях не было дожидаться ответа, потому что он заранее знал, что Лейбл с ним во всем согласится. Для Лейбла Рафалеско Гоцмах, или Гольцман, – бог, а слово его – закон. И они спустились в рай.
Мы говорим «спустились» потому, что переступить порог рая оказалось не так-то просто. Прежде чем попасть туда, надо было пройти через все семь отделений ада. Необходимо было раньше всего приобрести входные билеты, – так уже заведено во всяком раю на нашей грешной планете. Затем надо было подняться на несколько ступенек и сдать в гардероб верхнее платье и тросточки, заплатив, сколько полагается, швейцару за услугу. После этого им пришлось снова спуститься на несколько ступенек вниз и вступить в широкий ярко освещенный коридор, и лишь там, по предъявлении входных билетов, перед ними раскрылись двери рая.
Когда они вошли в зал, их ослепил блеск множества ярких разноцветных электрических огней. Они увидели изысканную публику, господ и дам, сидящих за белыми мраморными столиками, закусывающих, выпивающих, весело смеющихся, как и полагается в раю.
К этой веселой кафе-шантанной атмосфере наши герои успели, откровенно говоря, уже немного привыкнуть. Однако не настолько, чтобы сразу занять столик, позвонить и крикнуть протяжно, нараспев: «Кель-нер!» – как поступают заправские джентльмены, завсегдатаи этих мест… Ни новая одежда, ни перемена имени не могли так быстро изменить провинциальное обличье Гоцмаха и его юного друга, их местечковые манеры и привычки. Местечко наложило свой глубокий отпечаток на них, сковывало их движения, отражалось на их лицах. Не удивительно поэтому, что они остановились у входа и несколько минут стояли неподвижно, озирая ярко освещенные стены, обитые красным бархатом ложи, белые мраморные столики и в особенности – нарядную, веселую, в высшей степени элегантную публику.
– Эх, деньги, черт бы их батьку взял! – воскликнул Гольцман и уже собрался было занять место за одним из столиков, как вдруг Лейбл схватил его за руку и, дрожа от страха, едва процедил сквозь зубы:
– Вот они!..
– Кто?
– Мой брат Аншл с нашим…
– Брось, брось, зве…
Гольцман, по-видимому, хотел произнести свое излюбленное «зверюшка бесхвостый». Но, взглянув туда, куда указывал его юный друг, он увидел в уголке за столиком, уставленным разными яствами и напитками, наших знакомцев. Это произошло как раз в ту высокоторжественную минуту, когда Аншл (Гоцмах узнал его) братски обнимался со знаменитей певицей Маринеско-Миланеско. И еще одного человека увидел Гоцмах за столиком: какого-то толстогубого парня, который, держась за бока, покатывался со смеху.
Быстрее чем может представить себе человеческая фантазия, буквально в мгновенье ока, герои наши покинули зал, как говорится, испарились. Минуты две-три они не могли вымолвить ни слова, они почти потеряли дар речи. Вся их энергия сосредоточилась в ногах; они неслись, точно на резиновых шинах.
Только на третьей улице, когда оба друга смешались с многолюдной толпой и убедились, что всякая опасность миновала, Гольцман со свойственной ему развязностью промолвил:
– Твой браток, видно, хорош гусь! Черт бы побрал батьку твоего старшего брата!! А кто тот толстогубый парень?
– Не узнал его? – пробормотал Лейбл Рафалеско, у которого с перепуга зуб на зуб не попадал. – Это же наш кассир «Сосн-Весимхе».
Гольцман инстинктивно схватился за боковой карман и – давай бог ноги!
– Ах, чтоб его громом убило!.. А знаешь, что я тебе скажу, мой дорогой птенчик? У меня ровно никакой охоты нет встречаться с ними здесь… Думаю, – и у тебя… Давай-ка лучше оставим их тут в Бухаресте: пусть отдыхают в «раю», а сами двинем-ка дальше.
– Куда?
– Куда глаза глядят! Как сказано в писании: «Перемена места – перемена теста».
– Там сказано: «Перемена места – перемена счастья», – поправил его Рафалеско.
– Ладно. Будь по-твоему. Суть-то в том, что нам необходимо возможно скорее испариться. Мне, правда, наплевать на них всех. Да и тебе тоже, надо думать. Но у меня вообще нет никакого желания с ними встречаться. Не люблю я твоих голенештинских земляков, да простит мне господь мои грешные слова! Послушай, миленький, давай-ка прибавим ходу. Или нет, постой! Знаешь что? Вон извозчик. Давай-ка сядем и попросим погнать лошадь так, чтоб пыль столбом. Эх, деньги, черт бы их батьку взял!
– Парадизо! Парадиз, кажется, означает рай? Может быть, завернем, миленький, на минутку в этот рай? Как думаешь?
Так сказал Гольцман своему юному другу. При этом у него и в мыслях не было дожидаться ответа, потому что он заранее знал, что Лейбл с ним во всем согласится. Для Лейбла Рафалеско Гоцмах, или Гольцман, – бог, а слово его – закон. И они спустились в рай.
Мы говорим «спустились» потому, что переступить порог рая оказалось не так-то просто. Прежде чем попасть туда, надо было пройти через все семь отделений ада. Необходимо было раньше всего приобрести входные билеты, – так уже заведено во всяком раю на нашей грешной планете. Затем надо было подняться на несколько ступенек и сдать в гардероб верхнее платье и тросточки, заплатив, сколько полагается, швейцару за услугу. После этого им пришлось снова спуститься на несколько ступенек вниз и вступить в широкий ярко освещенный коридор, и лишь там, по предъявлении входных билетов, перед ними раскрылись двери рая.
Когда они вошли в зал, их ослепил блеск множества ярких разноцветных электрических огней. Они увидели изысканную публику, господ и дам, сидящих за белыми мраморными столиками, закусывающих, выпивающих, весело смеющихся, как и полагается в раю.
К этой веселой кафе-шантанной атмосфере наши герои успели, откровенно говоря, уже немного привыкнуть. Однако не настолько, чтобы сразу занять столик, позвонить и крикнуть протяжно, нараспев: «Кель-нер!» – как поступают заправские джентльмены, завсегдатаи этих мест… Ни новая одежда, ни перемена имени не могли так быстро изменить провинциальное обличье Гоцмаха и его юного друга, их местечковые манеры и привычки. Местечко наложило свой глубокий отпечаток на них, сковывало их движения, отражалось на их лицах. Не удивительно поэтому, что они остановились у входа и несколько минут стояли неподвижно, озирая ярко освещенные стены, обитые красным бархатом ложи, белые мраморные столики и в особенности – нарядную, веселую, в высшей степени элегантную публику.
– Эх, деньги, черт бы их батьку взял! – воскликнул Гольцман и уже собрался было занять место за одним из столиков, как вдруг Лейбл схватил его за руку и, дрожа от страха, едва процедил сквозь зубы:
– Вот они!..
– Кто?
– Мой брат Аншл с нашим…
– Брось, брось, зве…
Гольцман, по-видимому, хотел произнести свое излюбленное «зверюшка бесхвостый». Но, взглянув туда, куда указывал его юный друг, он увидел в уголке за столиком, уставленным разными яствами и напитками, наших знакомцев. Это произошло как раз в ту высокоторжественную минуту, когда Аншл (Гоцмах узнал его) братски обнимался со знаменитей певицей Маринеско-Миланеско. И еще одного человека увидел Гоцмах за столиком: какого-то толстогубого парня, который, держась за бока, покатывался со смеху.
Быстрее чем может представить себе человеческая фантазия, буквально в мгновенье ока, герои наши покинули зал, как говорится, испарились. Минуты две-три они не могли вымолвить ни слова, они почти потеряли дар речи. Вся их энергия сосредоточилась в ногах; они неслись, точно на резиновых шинах.
Только на третьей улице, когда оба друга смешались с многолюдной толпой и убедились, что всякая опасность миновала, Гольцман со свойственной ему развязностью промолвил:
– Твой браток, видно, хорош гусь! Черт бы побрал батьку твоего старшего брата!! А кто тот толстогубый парень?
– Не узнал его? – пробормотал Лейбл Рафалеско, у которого с перепуга зуб на зуб не попадал. – Это же наш кассир «Сосн-Весимхе».
Гольцман инстинктивно схватился за боковой карман и – давай бог ноги!
– Ах, чтоб его громом убило!.. А знаешь, что я тебе скажу, мой дорогой птенчик? У меня ровно никакой охоты нет встречаться с ними здесь… Думаю, – и у тебя… Давай-ка лучше оставим их тут в Бухаресте: пусть отдыхают в «раю», а сами двинем-ка дальше.
– Куда?
– Куда глаза глядят! Как сказано в писании: «Перемена места – перемена теста».
– Там сказано: «Перемена места – перемена счастья», – поправил его Рафалеско.
– Ладно. Будь по-твоему. Суть-то в том, что нам необходимо возможно скорее испариться. Мне, правда, наплевать на них всех. Да и тебе тоже, надо думать. Но у меня вообще нет никакого желания с ними встречаться. Не люблю я твоих голенештинских земляков, да простит мне господь мои грешные слова! Послушай, миленький, давай-ка прибавим ходу. Или нет, постой! Знаешь что? Вон извозчик. Давай-ка сядем и попросим погнать лошадь так, чтоб пыль столбом. Эх, деньги, черт бы их батьку взял!