Страница:
А теперь мы должны разоблачить маленький секрет: на галерке сидели люди с такими «инструментами» в руках, которые издавали грохочущие звуки и оглушительный треск всякий раз, когда «звезда из Буэнос-Айреса» появлялась перед публикой или уходила со сцепы. Стены театра дрожали от громовых раскатов. Публика партера со страхом глядела вверх, желая узнать, откуда исходит этот грохот, и сама бешено аплодировала. Такова уж природа всякой публики, – она ждет лишь первого сигнала. Не все ли ей равно, откуда он исходит? Да и кому, например, придет в голову, что там, где-то наверху, сидят люди с особыми «инструментами» в руках, получившие задание обеспечить шумный успех примадонне, и что в числе этих клакеров находится и ее родной брат.
Да, первым среди клакеров был не кто иной, как знакомый нам трагик Изак Швалб. Это и была та работа в театре, которую на первых порах отыскал для него в Америке его брат Нисл.
«Сик транзит глориа мунди», – так проходит мирская слава, гласит латинская поговорка. В несколько вольном переводе она означает: так иной раз трагик превращается в клакера.
Глава 30.
Глава 31.
Глава 32.
Глава 33.
Да, первым среди клакеров был не кто иной, как знакомый нам трагик Изак Швалб. Это и была та работа в театре, которую на первых порах отыскал для него в Америке его брат Нисл.
«Сик транзит глориа мунди», – так проходит мирская слава, гласит латинская поговорка. В несколько вольном переводе она означает: так иной раз трагик превращается в клакера.
Глава 30.
Ломжинский соловей
Нашей коммуне «Кламер, Швалб и К°» повезло в Америке; счастье, можно сказать, ломилось к ним в окна и двери. В то самое время, когда на небосклоне еврейского театра засияла «звезда из Буэнос-Айреса», еврейская пресса подхватила новую сенсацию о знаменитом «ломжинском соловье» и раструбила славу о нем по всей Америке.
Так вертится колесо фортуны. В Лондоне этот же кантор валялся в подвале, в полной неизвестности, три раза в день – не теперь будь помянуто! – помирал с голоду со всей семьей, вынужден был обращаться за помощью к лондонской благотворительности или пользоваться советами таких добросердечных людей, как мистер Кламер. А здесь, в Нью-Йорке, он сразу вознесся на недосягаемую высоту, стал на три головы выше, и имя его прогремело по всему городу из конца в конец.
Во всех газетах, на всех афишных столбах можно было в тот сезон каждый день читать яркие рекламы, в которых фанфарами и трубными звуками возвещалось:
Каким образом ломжинский кантор неожиданно очутился на подмостках театра? Откуда и как попал сюда ни в чем не повинный король Георг? Об этом наш друг читатель не должен спрашивать. Он должен помнить, что мы с нашей коммуной находимся не в Егупце [95], а в золотой стране Колумба, в той свободной стране, имя которой Америка.
Можно говорить что угодно о наших братьях в Америке, можно, например, упрекнуть их в том, что они питают слишком большое пристрастие к «бизнесу», что они с необычайной страстностью бросаются в водоворот американской жизни с ее стремительными темпами, что они хотят выглядеть в большей степени американцами, чем природные американцы. Можно припомнить им еще много такого, что одному кажется недостатком, а другому, наоборот, достоинством. Одного, во всяком случае, отнять у американских евреев нельзя: они свято соблюдают ветхозаветное правило: «Любите вы и пришельца, ибо сами были пришельцами на земле чужой». Этого изречения они никогда не забывают и не забудут даже тогда, когда они совершенно перестанут быть «зелеными». Если бы я не опасался, что меня обвинят в преувеличении, я сказал бы, что в смысле гостеприимства любого американского еврея можно уподобить библейскому Аврааму [96]. Всякого гостя – не только родственника, но и просто земляка – ждет здесь самый радушный прием. Американский еврей никогда не забудет, что и сам он когда-то немало горя хлебнул, что и сам не так давно побывал в шкуре эмигранта. И чуть только он кое-как наладит свою жизнь в новой стране, он не успокоится до тех пор, пока не выпишет к себе всю родню. Если бы от него зависело, он, кажись, был бы не прочь, чтобы все его родное местечко во главе с раввином, кантором и резником, переселилось к нему в Америку. Пусть все видят, как привольно живется ему в стране Колумба. Он будет рад, если и они здесь хорошо устроятся.
Было бы, однако, ошибочно думать, что мы склонны петь дифирамбы нашим американским братьям, слагать им хвалебные гимны, изображая их чуть ли не святыми. Нет, люди всегда и везде остаются людьми. Когда приезжает земляк, его, действительно, встречают с распростертыми объятиями. Первое время не знают, куда его посадить. Не нарадуются ему. Гордятся им. Дают ему полезнейшие советы. Указывают, как ему лучше всего устроиться. Иной раз и поддержат его по мере сил наличными долларами.
Но все это – лишь на первых порах, в горячую минуту. А время не ждет. Есть у них поговорка, суровая поговорка: «Тайм из мони» – время – деньги. Проходит первая горячка гостеприимства, и приезжему говорят: «Ну, теперь, мистер, за работу! Страна перед тобой открыта, – иди, братец, и создавай себе жизнь…»
И приезжий, успевший отдохнуть и осмотреться, выходит на шумную, кипучую улицу и останавливается, ошеломленный…
Почему?
В этом клокочущем котле, в этой стране бешеных темпов, где все с утра до вечера заняты по горло, где люди охвачены деловой лихорадкой, приезжий не может рассчитывать на то, что кто-нибудь остановит его среди улицы, встретит его обычным еврейским приветствием «шолом-алейхем» [97], угостит понюшкой табаку и спросит: «Вы кто будете?» Этого ему не дождаться. Нет, в Америке каждый человек должен проявить самостоятельность. Здесь всякий – сам себе хозяин. Здесь с годами выработался железный закон жизни: «Хелп юр селф» – рассчитывай только на себя. В переводе на разговорный язык это значит: «Дяденька, не стойте мне на пути!» Или: «Дяденька, ройте землю носом, пробивайте себе дорогу локтями!» Или: «Дяденька, ежели вам есть нечего, можете умирать». Нет, в такой стране нельзя рассчитывать на чью-то любезность и надеяться на чудеса. Вы должны, не церемонясь, сами останавливать всякого встречного и обращаться к нему примерно так: «Сэр! Я такой-то и такой-то и умею делать то-то и то-то. Не нужны ли вам руки?» Руки – вот главное, основное! Нет людей, есть только руки. Руки предлагающие. Руки говорящие. Руки, громко возглашающие: «Руки, руки!» И чем громче вы будете кричать «руки, руки!», тем лучше для вас.
Не следует, однако, быть наивным и думать, что необходимо самому рыскать по улицам и кричать: «Руки, руки!» О, нет! Для этого в Америке создана пресса. Для этого существуют газеты, обслуживающие широкую публику, – газеты, усеянные, утыканные и унизанные сверху донизу объявлениями и широковещательными анонсами, в которых люди сами о себе говорят, трезвонят, кричат, трещат, возвещают фанфарами и трубными звуками. И всякий, кто хочет в этой стране «делать жизнь», как выражаются американские евреи, всякий, кому не улыбается перспектива голодной смерти в свободной золотой Америке, вынужден прибегнуть к помощи газет, вынужден, хочет он этого или не хочет, рекламировать себя в газетах, расхваливать на все лады и превозносить до небес и себя и свой товар, трезвоня во все колокола и возвещая о себе трубными звуками.
Такое положение вещей сразу понял и оценил руководитель и глава нашей коммуны. Он чутьем пронюхал и увидал своим острым взглядом, что медлить нельзя. Надо взять вожжи в одну руку, кнут в другую и – погоняй во всю прыть! К тому же с ломжинским кантором ему не только время благоприятствовало, но и явно улыбнулось счастье. Время, как мы знаем, было предпраздничное, когда на канторов в Америке большой спрос. Счастье же заключалось в том, что как раз к моменту приезда нашей коммуны в Нью-Йорк какая-то община осталась без кантора. Правда, в Америке этого добра хоть отбавляй, так что на первое же газетное объявление: «Ищут кантора на новогодние праздники», – посыпались предложения одно за другим, и нашему ломжинскому кантору пришлось выдержать серьезную конкуренцию. Но тут вмешались в дело его ломжинские земляки, и с ломжинским кантором все уладилось «олл райт».
Но это явилось, так сказать, лишь интермедией, прелюдией к карьере ломжинского кантора. Американской религиозной общине кантор надобен только на новогодние праздники, а этим одним целый год не проживешь. И тут сказался предпринимательский талант нашего комбинатора Нисла Швалба. Он снял концертный зал и дал в газетах следующее объявление:
Первый концерт оказался, однако, и последним. Утром следующего дня наш Нисл Швалб и его компаньон мистер Кламер сидели за кружкой пива, покуривая гаванские сигары, и подписывали контракт с директором одного еврейского театра на тридцать спектаклей, в которых «ломжинский соловей» со своей капеллой должен был каждый вечер петь «Кол-нидрей» в знаменитой оперетте, носящей то же название.
Едва лишь контракт был подписан и директор театра спрятал его к себе в боковой карман, как мистер Кламер уже пожалел об этой сделке и стал пилить своего компаньона Нисла Швалба: зачем, дескать, надо было так торопиться и сбывать такой товар за полцены?
И действительно, после первых же спектаклей директор подписал новый контракт еще на тридцать спектаклей, но уже за тройную плату. На этой почве между Нислом Швалбом и мистером Кламером разгорелся серьезный конфликт: впервые за время пребывания на американской земле оба компаньона повздорили, поссорились и, переругавшись, стали называть друг друга такими словами, которые мы здесь ни под каким видом не можем воспроизвести, ибо они совершенно недостойны таких двух джентльменов, как наши компаньоны. Дело могло кончиться громким скандалом, потому что один из них (Нисл Швалб) уже предлагал своему компаньону (мистеру Кламеру) оплеухи за наличный расчет. К счастью, в дело вмешались кантор с женой и своевременно розняли разбушевавшихся компаньонов, напомнив им, что впереди еще очень важная, можно сказать, самая ответственная работа: устроить Рафалеско.
Тем временем жена кантора устроила торжественный ужин для всей коммуны, пригласив также мадам Черняк (Брайнделе-козак) и несколько ломжинских земляков, которые обещали прийти со своими миссис, чтобы провести вечерок у ломжинского соловья, познакомиться с его компаньонами и покутить во славу божию.
Так вертится колесо фортуны. В Лондоне этот же кантор валялся в подвале, в полной неизвестности, три раза в день – не теперь будь помянуто! – помирал с голоду со всей семьей, вынужден был обращаться за помощью к лондонской благотворительности или пользоваться советами таких добросердечных людей, как мистер Кламер. А здесь, в Нью-Йорке, он сразу вознесся на недосягаемую высоту, стал на три головы выше, и имя его прогремело по всему городу из конца в конец.
Во всех газетах, на всех афишных столбах можно было в тот сезон каждый день читать яркие рекламы, в которых фанфарами и трубными звуками возвещалось:
Приходите сегодня в наш театр послушать «Кол-нидрей» [94] в исполнении «ломжинского соловья» с его собственной капеллой, которая привела в восторг короля Георга!
Каким образом ломжинский кантор неожиданно очутился на подмостках театра? Откуда и как попал сюда ни в чем не повинный король Георг? Об этом наш друг читатель не должен спрашивать. Он должен помнить, что мы с нашей коммуной находимся не в Егупце [95], а в золотой стране Колумба, в той свободной стране, имя которой Америка.
Можно говорить что угодно о наших братьях в Америке, можно, например, упрекнуть их в том, что они питают слишком большое пристрастие к «бизнесу», что они с необычайной страстностью бросаются в водоворот американской жизни с ее стремительными темпами, что они хотят выглядеть в большей степени американцами, чем природные американцы. Можно припомнить им еще много такого, что одному кажется недостатком, а другому, наоборот, достоинством. Одного, во всяком случае, отнять у американских евреев нельзя: они свято соблюдают ветхозаветное правило: «Любите вы и пришельца, ибо сами были пришельцами на земле чужой». Этого изречения они никогда не забывают и не забудут даже тогда, когда они совершенно перестанут быть «зелеными». Если бы я не опасался, что меня обвинят в преувеличении, я сказал бы, что в смысле гостеприимства любого американского еврея можно уподобить библейскому Аврааму [96]. Всякого гостя – не только родственника, но и просто земляка – ждет здесь самый радушный прием. Американский еврей никогда не забудет, что и сам он когда-то немало горя хлебнул, что и сам не так давно побывал в шкуре эмигранта. И чуть только он кое-как наладит свою жизнь в новой стране, он не успокоится до тех пор, пока не выпишет к себе всю родню. Если бы от него зависело, он, кажись, был бы не прочь, чтобы все его родное местечко во главе с раввином, кантором и резником, переселилось к нему в Америку. Пусть все видят, как привольно живется ему в стране Колумба. Он будет рад, если и они здесь хорошо устроятся.
Было бы, однако, ошибочно думать, что мы склонны петь дифирамбы нашим американским братьям, слагать им хвалебные гимны, изображая их чуть ли не святыми. Нет, люди всегда и везде остаются людьми. Когда приезжает земляк, его, действительно, встречают с распростертыми объятиями. Первое время не знают, куда его посадить. Не нарадуются ему. Гордятся им. Дают ему полезнейшие советы. Указывают, как ему лучше всего устроиться. Иной раз и поддержат его по мере сил наличными долларами.
Но все это – лишь на первых порах, в горячую минуту. А время не ждет. Есть у них поговорка, суровая поговорка: «Тайм из мони» – время – деньги. Проходит первая горячка гостеприимства, и приезжему говорят: «Ну, теперь, мистер, за работу! Страна перед тобой открыта, – иди, братец, и создавай себе жизнь…»
И приезжий, успевший отдохнуть и осмотреться, выходит на шумную, кипучую улицу и останавливается, ошеломленный…
Почему?
В этом клокочущем котле, в этой стране бешеных темпов, где все с утра до вечера заняты по горло, где люди охвачены деловой лихорадкой, приезжий не может рассчитывать на то, что кто-нибудь остановит его среди улицы, встретит его обычным еврейским приветствием «шолом-алейхем» [97], угостит понюшкой табаку и спросит: «Вы кто будете?» Этого ему не дождаться. Нет, в Америке каждый человек должен проявить самостоятельность. Здесь всякий – сам себе хозяин. Здесь с годами выработался железный закон жизни: «Хелп юр селф» – рассчитывай только на себя. В переводе на разговорный язык это значит: «Дяденька, не стойте мне на пути!» Или: «Дяденька, ройте землю носом, пробивайте себе дорогу локтями!» Или: «Дяденька, ежели вам есть нечего, можете умирать». Нет, в такой стране нельзя рассчитывать на чью-то любезность и надеяться на чудеса. Вы должны, не церемонясь, сами останавливать всякого встречного и обращаться к нему примерно так: «Сэр! Я такой-то и такой-то и умею делать то-то и то-то. Не нужны ли вам руки?» Руки – вот главное, основное! Нет людей, есть только руки. Руки предлагающие. Руки говорящие. Руки, громко возглашающие: «Руки, руки!» И чем громче вы будете кричать «руки, руки!», тем лучше для вас.
Не следует, однако, быть наивным и думать, что необходимо самому рыскать по улицам и кричать: «Руки, руки!» О, нет! Для этого в Америке создана пресса. Для этого существуют газеты, обслуживающие широкую публику, – газеты, усеянные, утыканные и унизанные сверху донизу объявлениями и широковещательными анонсами, в которых люди сами о себе говорят, трезвонят, кричат, трещат, возвещают фанфарами и трубными звуками. И всякий, кто хочет в этой стране «делать жизнь», как выражаются американские евреи, всякий, кому не улыбается перспектива голодной смерти в свободной золотой Америке, вынужден прибегнуть к помощи газет, вынужден, хочет он этого или не хочет, рекламировать себя в газетах, расхваливать на все лады и превозносить до небес и себя и свой товар, трезвоня во все колокола и возвещая о себе трубными звуками.
Такое положение вещей сразу понял и оценил руководитель и глава нашей коммуны. Он чутьем пронюхал и увидал своим острым взглядом, что медлить нельзя. Надо взять вожжи в одну руку, кнут в другую и – погоняй во всю прыть! К тому же с ломжинским кантором ему не только время благоприятствовало, но и явно улыбнулось счастье. Время, как мы знаем, было предпраздничное, когда на канторов в Америке большой спрос. Счастье же заключалось в том, что как раз к моменту приезда нашей коммуны в Нью-Йорк какая-то община осталась без кантора. Правда, в Америке этого добра хоть отбавляй, так что на первое же газетное объявление: «Ищут кантора на новогодние праздники», – посыпались предложения одно за другим, и нашему ломжинскому кантору пришлось выдержать серьезную конкуренцию. Но тут вмешались в дело его ломжинские земляки, и с ломжинским кантором все уладилось «олл райт».
Но это явилось, так сказать, лишь интермедией, прелюдией к карьере ломжинского кантора. Американской религиозной общине кантор надобен только на новогодние праздники, а этим одним целый год не проживешь. И тут сказался предпринимательский талант нашего комбинатора Нисла Швалба. Он снял концертный зал и дал в газетах следующее объявление:
Человек-соловей. Горло-кларнет. Голос-скрипка. Это всемирно известный ломжинский кантор с собственным хором. Он исполнит «Кол-нидрей» в таком-то концертном зале в сопровождении собственной капеллы, играющей на всевозможных инструментах и удостоившейся чести играть перед королем Георгом.
Первый концерт оказался, однако, и последним. Утром следующего дня наш Нисл Швалб и его компаньон мистер Кламер сидели за кружкой пива, покуривая гаванские сигары, и подписывали контракт с директором одного еврейского театра на тридцать спектаклей, в которых «ломжинский соловей» со своей капеллой должен был каждый вечер петь «Кол-нидрей» в знаменитой оперетте, носящей то же название.
Едва лишь контракт был подписан и директор театра спрятал его к себе в боковой карман, как мистер Кламер уже пожалел об этой сделке и стал пилить своего компаньона Нисла Швалба: зачем, дескать, надо было так торопиться и сбывать такой товар за полцены?
И действительно, после первых же спектаклей директор подписал новый контракт еще на тридцать спектаклей, но уже за тройную плату. На этой почве между Нислом Швалбом и мистером Кламером разгорелся серьезный конфликт: впервые за время пребывания на американской земле оба компаньона повздорили, поссорились и, переругавшись, стали называть друг друга такими словами, которые мы здесь ни под каким видом не можем воспроизвести, ибо они совершенно недостойны таких двух джентльменов, как наши компаньоны. Дело могло кончиться громким скандалом, потому что один из них (Нисл Швалб) уже предлагал своему компаньону (мистеру Кламеру) оплеухи за наличный расчет. К счастью, в дело вмешались кантор с женой и своевременно розняли разбушевавшихся компаньонов, напомнив им, что впереди еще очень важная, можно сказать, самая ответственная работа: устроить Рафалеско.
Тем временем жена кантора устроила торжественный ужин для всей коммуны, пригласив также мадам Черняк (Брайнделе-козак) и несколько ломжинских земляков, которые обещали прийти со своими миссис, чтобы провести вечерок у ломжинского соловья, познакомиться с его компаньонами и покутить во славу божию.
Глава 31.
Удивительная биография
Устроить Рафалеско оказалось далеко не так просто как представляли себе компаньоны. Во-первых, с первого дня пребывания в Америке Рафалеско почти на глаза не показывался. Целыми днями пропадал он где-то с мадам Черняк. «Какие у него могут быть дела с этой кикиморой?» – думал Нисл Швалб. А по вечерам Рафалеско и подавно не увидишь. Он не пропускает ни одного концерта в аристократическом квартале Нью-Йорка – «Аптаун», смотрит спектакли на английском языке, нимало не интересуясь еврейским театром, точно он не еврейский актер, не блуждающая звезда еврейской странствующей труппы.
Первое время члены нашей «коммуны» не обращали особого внимания на странный образ жизни Рафалеско. Молодой человек, рассуждали они, первый раз в чужой стране, хочет осмотреться, все увидеть, – пускай! Но чем дальше, тем больше стали они коситься на Рафалеско, начали расспрашивать, куда он ходит, что делает, пытались даже нотации ему читать: почему бы ему не поинтересоваться лучше тем, что для него куда важнее, – отчего бы ему не познакомиться прежде всего с еврейским театром в еврейской части Нью-Йорка, именуемой Даунтаун, почему бы ему не научиться кой-чему у знаменитых еврейско-американских звезд?
На это Рафалеско ответил, что с еврейским театром ему знакомиться незачем, он его и без того знает насквозь, изучил досконально. А если может быть речь о том, чтобы учиться у кого-нибудь, то только у великих мастеров мировой сцены.
Но это была лишь отговорка. У Рафалеско, как увидим дальше, были в Нью-Йорке свои особые дела, свои интересы. Наших компаньонов ответ Рафалеско, естественно, не смог удовлетворить. Они хотели, чтобы Рафалеско – самая блестящая жемчужина в их короне, возможно скорее выступил на сцене и показал еврейской публике Нью-Йорка, кто он и что он.
Нисл Швалб, конечно, не дремал: он делал все, что было в его силах. Прежде всего он ознакомил вкратце всех репортеров еврейских газет с биографией Лео Рафалеско. Каждому он под строгим секретом сообщил, что Рафалеско родом из Бухареста, происходит из знатнейшей еврейской семьи. Его отец, Самуэль Рафалеско, один из богатейших банкиров Румынии, получивший гражданство от самого короля. Разумеется, это стоило ему кучу денег. Еще в детстве маленький Лео обнаружил изумительные артистические способности и мечтал о том, чтобы обучаться театральному искусству. Но родители-фанатики об этом и слышать не хотели. И вот в один прекрасный день молодой Лео представился румынской королеве, знаменитой драматической писательнице Кармен Сильве.
– Кармен Сильва писала новеллы, – прервал его репортер.
Но Нисл, не смущаясь, продолжал:
– Но в драмах она тоже понимает толк. Так вот, наш Лео представился королеве и прочитал ей несколько монологов. Королева пришла в такой восторг, что на свой счет отдала его в обучение в лучший румынский театр. Но молодой Рафалеско всегда стремился отдать свой талант еврейской сцене. «Я сын еврейского народа, – говорил он, – и должен служить моему народу на его родном языке». В одно прекрасное утро он пристал к еврейской странствующей труппе, которая в то время кочевала по городам и местечкам Румынии. Директором труппы был знаменитый артист и высокоуважаемый драматург Бернард Гольцман, известный автор нашумевшего произведения «Уриель Акоста»…
Репортер снова прервал его:
– Прошу прощения, мистер Швалб, но автором «Уриеля Акосты» был не Гольцман, а Карл Гуцков.
Но Нисл Швалб не из тех, кто теряется. Он сразу нашелся.
– Как же, как же, я знаю, что автором пьесы был Гуцков, но я имею в виду еврейского переводчика.
– Прошу извинения, мистер Швалб, – опять прервал его упрямый репортер, – «Уриеля Акосту» перевел на еврейский язык не Гольцман, а Иосиф Лернер.
– Знаю, что Лернер, – ответил, не моргнув, Нисл Швалб. – Лернер, точно, был первым переводчиком. Но Гольцман был недоволен переводом и в одно прекрасное утро засел на целую ночь и перевел всю пьесу заново, специально для Рафалеско. И перевод получился на славу! Никто так не переводил «Уриеля Акосту», как Гольцман, и никто еще так не играл роль Уриеля, как Рафалеско. Можете себе представить, что однажды в Вене Зоненталь, великий Зоненталь, увидев Лео Рафалеско в роли Уриеля Акосты, разрыдался, как ребенок, и сказал: «Кончено! Раз навсегда – конец! Больше я ни за что не буду играть Акосту!» И что вы думаете? Он сдержал слово: до самой смерти не играл этой роли, клянусь всем вашим добром!
Американские репортеры – не пугливые дети. Они знают, что такое «блеф». Они немножечко приправили по своему вкусу то, что услышали от Нисла Швалба, то есть кое-что выбросили, кое-что прибавили, и получилась удивительная биография.
На другой день Рафалеско, развернув газету, прочел в ней свою собственную биографию под такого рода кричащими заголовками:
Наш герой разразился таким смехом, что его с трудом удалось унять.
Первое время члены нашей «коммуны» не обращали особого внимания на странный образ жизни Рафалеско. Молодой человек, рассуждали они, первый раз в чужой стране, хочет осмотреться, все увидеть, – пускай! Но чем дальше, тем больше стали они коситься на Рафалеско, начали расспрашивать, куда он ходит, что делает, пытались даже нотации ему читать: почему бы ему не поинтересоваться лучше тем, что для него куда важнее, – отчего бы ему не познакомиться прежде всего с еврейским театром в еврейской части Нью-Йорка, именуемой Даунтаун, почему бы ему не научиться кой-чему у знаменитых еврейско-американских звезд?
На это Рафалеско ответил, что с еврейским театром ему знакомиться незачем, он его и без того знает насквозь, изучил досконально. А если может быть речь о том, чтобы учиться у кого-нибудь, то только у великих мастеров мировой сцены.
Но это была лишь отговорка. У Рафалеско, как увидим дальше, были в Нью-Йорке свои особые дела, свои интересы. Наших компаньонов ответ Рафалеско, естественно, не смог удовлетворить. Они хотели, чтобы Рафалеско – самая блестящая жемчужина в их короне, возможно скорее выступил на сцене и показал еврейской публике Нью-Йорка, кто он и что он.
Нисл Швалб, конечно, не дремал: он делал все, что было в его силах. Прежде всего он ознакомил вкратце всех репортеров еврейских газет с биографией Лео Рафалеско. Каждому он под строгим секретом сообщил, что Рафалеско родом из Бухареста, происходит из знатнейшей еврейской семьи. Его отец, Самуэль Рафалеско, один из богатейших банкиров Румынии, получивший гражданство от самого короля. Разумеется, это стоило ему кучу денег. Еще в детстве маленький Лео обнаружил изумительные артистические способности и мечтал о том, чтобы обучаться театральному искусству. Но родители-фанатики об этом и слышать не хотели. И вот в один прекрасный день молодой Лео представился румынской королеве, знаменитой драматической писательнице Кармен Сильве.
– Кармен Сильва писала новеллы, – прервал его репортер.
Но Нисл, не смущаясь, продолжал:
– Но в драмах она тоже понимает толк. Так вот, наш Лео представился королеве и прочитал ей несколько монологов. Королева пришла в такой восторг, что на свой счет отдала его в обучение в лучший румынский театр. Но молодой Рафалеско всегда стремился отдать свой талант еврейской сцене. «Я сын еврейского народа, – говорил он, – и должен служить моему народу на его родном языке». В одно прекрасное утро он пристал к еврейской странствующей труппе, которая в то время кочевала по городам и местечкам Румынии. Директором труппы был знаменитый артист и высокоуважаемый драматург Бернард Гольцман, известный автор нашумевшего произведения «Уриель Акоста»…
Репортер снова прервал его:
– Прошу прощения, мистер Швалб, но автором «Уриеля Акосты» был не Гольцман, а Карл Гуцков.
Но Нисл Швалб не из тех, кто теряется. Он сразу нашелся.
– Как же, как же, я знаю, что автором пьесы был Гуцков, но я имею в виду еврейского переводчика.
– Прошу извинения, мистер Швалб, – опять прервал его упрямый репортер, – «Уриеля Акосту» перевел на еврейский язык не Гольцман, а Иосиф Лернер.
– Знаю, что Лернер, – ответил, не моргнув, Нисл Швалб. – Лернер, точно, был первым переводчиком. Но Гольцман был недоволен переводом и в одно прекрасное утро засел на целую ночь и перевел всю пьесу заново, специально для Рафалеско. И перевод получился на славу! Никто так не переводил «Уриеля Акосту», как Гольцман, и никто еще так не играл роль Уриеля, как Рафалеско. Можете себе представить, что однажды в Вене Зоненталь, великий Зоненталь, увидев Лео Рафалеско в роли Уриеля Акосты, разрыдался, как ребенок, и сказал: «Кончено! Раз навсегда – конец! Больше я ни за что не буду играть Акосту!» И что вы думаете? Он сдержал слово: до самой смерти не играл этой роли, клянусь всем вашим добром!
Американские репортеры – не пугливые дети. Они знают, что такое «блеф». Они немножечко приправили по своему вкусу то, что услышали от Нисла Швалба, то есть кое-что выбросили, кое-что прибавили, и получилась удивительная биография.
На другой день Рафалеско, развернув газету, прочел в ней свою собственную биографию под такого рода кричащими заголовками:
Новая звезда еврейской сцены!
Кармен Сильва в восторге.
Королева венчает молодую звезду!
Зоненталь проливает слезы.
Наш герой разразился таким смехом, что его с трудом удалось унять.
Глава 32.
В «Кибецарне»
«Кибец» [98] – еврейско-американское слово, рожденное на американской почве, в сферах еврейского театра и еврейской прессы.
Чтобы перевести это слово на человеческий язык, я вынужден прибегнуть к целому ряду слов и понятий и сказать примерно так:
«Кибец» означает: обмен колкостями, перемывание друг другу костей, злословие, опорочивание человека в его присутствии, залезание другому в печенку, укол под седьмое ребро, попадание не в бровь, а в глаз, просверливание ушей, посыпание солью свежих ран, потрошение кишок, извод, вытягивание жил, съедание поедом, сживание со свету, закапывание живьем в землю, поцелуй и одновременно выматывание души. О, наш язык, слава богу, достаточно богат. Но, к сожалению, все это богатство слов и понятий не передает с достаточной ясностью сущности одного-единственного слова «кибец», – слова, которое могло вырасти и расцвести только на своеобразной американской почве. А посему, боюсь, мне очень трудно будет объяснить читателю значение слова «кибецарня»,
«Кибецарня» – своего рода клуб или кафе в девятом дистрикте Нью-Йорка, куда собирается определенная группа интеллигентов, имеющих отношение к литературе, театру и политике.
Здесь вы встретите представителей различных лагерей и всевозможных партий. Большей частью это – противники, нередко – конкуренты, и почти всегда друг другу заклятые враги. Не только враги до гробовой доски, ненавидящие друг друга всеми фибрами души, непримиримые и беспощадные в своей злобе, но и жестокие, смертельные враги, готовые пуститься в пляс на могиле противника, если бы он – сохрани боже! – отдал богу душу.
В определенные часы эти люди собираются в «кибецарне», садятся на свои определенные места, каждый за свой столик, окруженные своими приверженцами и последователями. Заказывают что-нибудь, закуривают сигары, и «кибецарня» начинает действовать. С виду как будто самым невинным образом люди с разных столиков начинают перекидываться словечками, обмениваются комплиментами, насмешками, остротами, шутками, колкостями, сплетнями. Перемывают друг другу косточки, запускают шпильки, копаются в грязном белье своих противников, в преувеличенно карикатурном виде выставляют напоказ чужие недостатки, наступая как бы мимоходом на самое больное место противника и с наслаждением наблюдая, как жертва меняется в лице, трепещет, содрогается от злобы. И все это проделывается с виду как будто совершенно беззлобно, сопровождается веселыми шуточками, прибауточками, любезными улыбочками или раскатистым смехом.
«Кибецарня» – своего рода добровольный ад, где люди сами согласились поджаривать один другого. Своего рода парильня, где люди хлещут друг друга горячими вениками. Здесь, в «кибецарне», всякое суждение преподносится на острие иглы, тут фабрикуются мнения и репутации, предопределяется карьера актеров, писателей, художников. «Кибецарня» первая высказывает свое мнение о них – положительное или отрицательное – коротко и резко. «Кибецарня» произносит свой приговор: либо полковник, либо покойник. «Кибецарня» ко всему прикладывает свою печать: либо «олл райт», либо «ко всем чертям!».
Теперь, когда вы уже знаете, что такое «кибецарня», просим вас пожаловать с нами туда на часок-другой.
Было это в туманный осенний день, один из тех дней, когда недоступное оку нью-йоркское небо, заслоненное огромными зданиями – небоскребами и воздушными железными дорогами, известными здесь под наименованием «элевейтеров», выглядит почти так же, как закоптелое, слезоточивое лондонское небо.
Был предобеденный час, когда второй по величине город мира особенно оживлен, когда он предельно наполнен шумом, сутолокой, лихорадочной суетой: все заняты по горло, то есть спешат, торопятся, бегут, летят, покупают, продают, хлопочут, мечутся, как угорелые…
Одним словом, весь город – кипящий котел.
Несмотря на ранний час, когда деловая жизнь в городе в самом разгаре, «кибецарня» была уже полным-полна. Все столики заняты, булавке негде упасть. В воздухе плавали облака табачного дыма, хоть топор вешай. Шум, говор, крики, трескотня. Словом, «кибецарня» действовала вовсю.
За одним из столиков сидели три человека, пили пиво и, погруженные в разговор, не замечали, что являются центром всеобщего внимания и самых резких острот и что все беседы и сплетни вращаются вокруг них. Все трое говорили наперерыв, рассказывали самые невероятные небылицы, хвастались и плели всевозможную ложь без зазрения совести. Из этих трех персонажей, состязавшихся в искусстве вранья, двое нам хорошо знакомы еще по Старому Свету, по Лондону.
Да, то были они, наши старые друзья – мистер Кламер и Нисл Швалб. Нам остается познакомиться с третьим собеседником. Это уже не выходец из Лондона, а стопроцентный американец. Истого американца можно узнать за версту: иной облик, иные повадки, иные манеры и даже язык как будто другой. Тогда как англичанин – это угрюмый меланхолик, страдающий хроническим сплином, американец – веселый, жизнерадостный янки, с умными, пронизывающими глазами, приятными свободными манерами, с золотыми зубами во рту.
Третий собеседник, которого мы имеем честь вам представить, – директор американско-еврейского театра, и зовут его Никель.
Никель – одна из популярнейших фигур еврейского Нью-Йорка, один из тех полных обаяния людей, которых в Америке называют «гуд бой», а по-нашему – «свой брат», «свой в доску», «рубаха-парень», «душа нараспашку». На его вечно юном, открытом, жизнерадостном лице неизменно блуждает жизнерадостная улыбка. Для всякого у него найдется доброе слово, а иной раз и несколько долларов, – были бы они только у него в наличности. Но не всегда они у него бывают. Частенько он и сам ищет, у кого бы перехватить доллар-другой. Он почти всегда нуждается в деньгах, потому что главой дома является его «миссис». Она – мужчина в юбке. Это ни для кого не секрет. Враги и конкуренты Никеля используют это обстоятельство в полной мере. В «кибецарне», разумеется, эта слабость Никеля раздувается до неимоверных размеров. Но Никель и в ус не дует. Если бы он и стал принимать близко к сердцу все сплетни, которые сочиняются о нем, его сердце не выдержало бы.
Никель знает, что его считают в Нью-Йорке непревзойденным мастером блефа.
Никель знает, что когда кто-нибудь в «кибецарне» ляпнет что-нибудь совершенно несуразное, все его спрашивают: «Кто это рассказал? Никель?»
Никель знает, что «кибецарня» сочиняет о нем самые чудовищные небылицы.
Рассказывают, например, будто Никель когда-то хвастал, что переехал на автомобиле Ниагарский водопад по льду в середине июля, в трескучий мороз.
Но мало ли что «кибецарня» может выдумать! Болтуны! Бездельники! Конкуренты! Завистники! И чему тут удивляться? Разве хоть один из директоров может похвалиться такими успехами, как он, Никель? Пускай попробует кто-нибудь покружить, подобно Никелю, со всей труппой по всей стране и в течение одной недели дать двенадцать спектаклей в восьми городах, съездив при этом два раза туда и обратно из Чикаго в Филадельфию.
Так хвастался наш новый знакомый, мистер Никель, перед нашими старыми знакомыми – мистером Кламером и Нислом Швалбом. Те в свою очередь лицом в грязь не ударили: каждый в ответ на россказни Никеля поведал свою собственную историю, которая по богатству выдумки ничуть не уступала путешествию Никеля по всей стране, от Филадельфии до Чикаго и обратно, в течение одной недели.
Это было, так сказать, состязание трех вралей, старавшихся перещеголять друг друга в искусстве блефа.
Чтобы перевести это слово на человеческий язык, я вынужден прибегнуть к целому ряду слов и понятий и сказать примерно так:
«Кибец» означает: обмен колкостями, перемывание друг другу костей, злословие, опорочивание человека в его присутствии, залезание другому в печенку, укол под седьмое ребро, попадание не в бровь, а в глаз, просверливание ушей, посыпание солью свежих ран, потрошение кишок, извод, вытягивание жил, съедание поедом, сживание со свету, закапывание живьем в землю, поцелуй и одновременно выматывание души. О, наш язык, слава богу, достаточно богат. Но, к сожалению, все это богатство слов и понятий не передает с достаточной ясностью сущности одного-единственного слова «кибец», – слова, которое могло вырасти и расцвести только на своеобразной американской почве. А посему, боюсь, мне очень трудно будет объяснить читателю значение слова «кибецарня»,
«Кибецарня» – своего рода клуб или кафе в девятом дистрикте Нью-Йорка, куда собирается определенная группа интеллигентов, имеющих отношение к литературе, театру и политике.
Здесь вы встретите представителей различных лагерей и всевозможных партий. Большей частью это – противники, нередко – конкуренты, и почти всегда друг другу заклятые враги. Не только враги до гробовой доски, ненавидящие друг друга всеми фибрами души, непримиримые и беспощадные в своей злобе, но и жестокие, смертельные враги, готовые пуститься в пляс на могиле противника, если бы он – сохрани боже! – отдал богу душу.
В определенные часы эти люди собираются в «кибецарне», садятся на свои определенные места, каждый за свой столик, окруженные своими приверженцами и последователями. Заказывают что-нибудь, закуривают сигары, и «кибецарня» начинает действовать. С виду как будто самым невинным образом люди с разных столиков начинают перекидываться словечками, обмениваются комплиментами, насмешками, остротами, шутками, колкостями, сплетнями. Перемывают друг другу косточки, запускают шпильки, копаются в грязном белье своих противников, в преувеличенно карикатурном виде выставляют напоказ чужие недостатки, наступая как бы мимоходом на самое больное место противника и с наслаждением наблюдая, как жертва меняется в лице, трепещет, содрогается от злобы. И все это проделывается с виду как будто совершенно беззлобно, сопровождается веселыми шуточками, прибауточками, любезными улыбочками или раскатистым смехом.
«Кибецарня» – своего рода добровольный ад, где люди сами согласились поджаривать один другого. Своего рода парильня, где люди хлещут друг друга горячими вениками. Здесь, в «кибецарне», всякое суждение преподносится на острие иглы, тут фабрикуются мнения и репутации, предопределяется карьера актеров, писателей, художников. «Кибецарня» первая высказывает свое мнение о них – положительное или отрицательное – коротко и резко. «Кибецарня» произносит свой приговор: либо полковник, либо покойник. «Кибецарня» ко всему прикладывает свою печать: либо «олл райт», либо «ко всем чертям!».
Теперь, когда вы уже знаете, что такое «кибецарня», просим вас пожаловать с нами туда на часок-другой.
Было это в туманный осенний день, один из тех дней, когда недоступное оку нью-йоркское небо, заслоненное огромными зданиями – небоскребами и воздушными железными дорогами, известными здесь под наименованием «элевейтеров», выглядит почти так же, как закоптелое, слезоточивое лондонское небо.
Был предобеденный час, когда второй по величине город мира особенно оживлен, когда он предельно наполнен шумом, сутолокой, лихорадочной суетой: все заняты по горло, то есть спешат, торопятся, бегут, летят, покупают, продают, хлопочут, мечутся, как угорелые…
Одним словом, весь город – кипящий котел.
Несмотря на ранний час, когда деловая жизнь в городе в самом разгаре, «кибецарня» была уже полным-полна. Все столики заняты, булавке негде упасть. В воздухе плавали облака табачного дыма, хоть топор вешай. Шум, говор, крики, трескотня. Словом, «кибецарня» действовала вовсю.
За одним из столиков сидели три человека, пили пиво и, погруженные в разговор, не замечали, что являются центром всеобщего внимания и самых резких острот и что все беседы и сплетни вращаются вокруг них. Все трое говорили наперерыв, рассказывали самые невероятные небылицы, хвастались и плели всевозможную ложь без зазрения совести. Из этих трех персонажей, состязавшихся в искусстве вранья, двое нам хорошо знакомы еще по Старому Свету, по Лондону.
Да, то были они, наши старые друзья – мистер Кламер и Нисл Швалб. Нам остается познакомиться с третьим собеседником. Это уже не выходец из Лондона, а стопроцентный американец. Истого американца можно узнать за версту: иной облик, иные повадки, иные манеры и даже язык как будто другой. Тогда как англичанин – это угрюмый меланхолик, страдающий хроническим сплином, американец – веселый, жизнерадостный янки, с умными, пронизывающими глазами, приятными свободными манерами, с золотыми зубами во рту.
Третий собеседник, которого мы имеем честь вам представить, – директор американско-еврейского театра, и зовут его Никель.
Никель – одна из популярнейших фигур еврейского Нью-Йорка, один из тех полных обаяния людей, которых в Америке называют «гуд бой», а по-нашему – «свой брат», «свой в доску», «рубаха-парень», «душа нараспашку». На его вечно юном, открытом, жизнерадостном лице неизменно блуждает жизнерадостная улыбка. Для всякого у него найдется доброе слово, а иной раз и несколько долларов, – были бы они только у него в наличности. Но не всегда они у него бывают. Частенько он и сам ищет, у кого бы перехватить доллар-другой. Он почти всегда нуждается в деньгах, потому что главой дома является его «миссис». Она – мужчина в юбке. Это ни для кого не секрет. Враги и конкуренты Никеля используют это обстоятельство в полной мере. В «кибецарне», разумеется, эта слабость Никеля раздувается до неимоверных размеров. Но Никель и в ус не дует. Если бы он и стал принимать близко к сердцу все сплетни, которые сочиняются о нем, его сердце не выдержало бы.
Никель знает, что его считают в Нью-Йорке непревзойденным мастером блефа.
Никель знает, что когда кто-нибудь в «кибецарне» ляпнет что-нибудь совершенно несуразное, все его спрашивают: «Кто это рассказал? Никель?»
Никель знает, что «кибецарня» сочиняет о нем самые чудовищные небылицы.
Рассказывают, например, будто Никель когда-то хвастал, что переехал на автомобиле Ниагарский водопад по льду в середине июля, в трескучий мороз.
Но мало ли что «кибецарня» может выдумать! Болтуны! Бездельники! Конкуренты! Завистники! И чему тут удивляться? Разве хоть один из директоров может похвалиться такими успехами, как он, Никель? Пускай попробует кто-нибудь покружить, подобно Никелю, со всей труппой по всей стране и в течение одной недели дать двенадцать спектаклей в восьми городах, съездив при этом два раза туда и обратно из Чикаго в Филадельфию.
Так хвастался наш новый знакомый, мистер Никель, перед нашими старыми знакомыми – мистером Кламером и Нислом Швалбом. Те в свою очередь лицом в грязь не ударили: каждый в ответ на россказни Никеля поведал свою собственную историю, которая по богатству выдумки ничуть не уступала путешествию Никеля по всей стране, от Филадельфии до Чикаго и обратно, в течение одной недели.
Это было, так сказать, состязание трех вралей, старавшихся перещеголять друг друга в искусстве блефа.
Глава 33.
«Блеф» и разный вздор
«Блеф» – чисто американское слово и американское понятие, трудно поддающееся переводу на другой язык. Заниматься блефом, «блефовать» не значит просто соврать, сочинить небылицу, лгать почем зря, рассказать нечто совершенно несуразное и невероятное, чудеса в решете, молоть всякий вздор без цели и без смысла, лгать из любви к искусству. О нет, такого бесцельного вранья американцы не переваривают. Они называют бесцельное лганье пустозвонством, трепотней – занятием с их точки зрения не только глупым, но и предосудительным.
Нет, американец, прежде всего, «бизнесмен», человек дела; он слишком умен, обладает слишком развитым вкусом для того, чтобы заниматься пустословием. Когда американец, заломив шляпу набекрень и заложив большие пальцы обеих рук в карманы жилета, преподносит вам сногсшибательную ложь, это всегда выходит у него округленно, гладко, ловко замаскировано под невинную болтовню, а главное, это всегда имеет прямое отношение к интересующему его делу – к «бизнесу».
Все вышеупомянутые людишки, сидящие в «кибецарне» и перемывающие друг другу косточки, не бездельники, упаси бог, вроде наших запечных мудрецов в синагогах, которые только тем и занимаются, что сплетничают от нечего делать. Нет! Перемывать косточки – это само по себе дело, занятие, или, как здесь говорят, «бизнес».
Нисл Швабл, мистер Кламер и Никель, сидевшие в то утро за столиком в «кибецарне», вели серьезный деловой разговор. И именно во имя дела, во имя «бизнеса» они так бесцеремонно блефовали. Наши старые хорошо знакомые мастера блефа из Старого Света вынуждены были каждый про себя скрепя сердце признать, что в отношении искусства блефа они своему новому знакомому и в подметки не годятся. Никель своими побасенками и безудержным хвастовством так заговорил им зубы, так затуманил головы, до того огорошил и ошеломил, что они почувствовали себя перед ним беспомощными, безоружными и вынуждены были под конец умолкнуть. Беседа шла об очень важном деле: Никель только что ангажировал для своего театра восходящую звезду, молодого актера из Бухареста, которого сама румынская королева признала величайшим трагиком мира.
Нет, американец, прежде всего, «бизнесмен», человек дела; он слишком умен, обладает слишком развитым вкусом для того, чтобы заниматься пустословием. Когда американец, заломив шляпу набекрень и заложив большие пальцы обеих рук в карманы жилета, преподносит вам сногсшибательную ложь, это всегда выходит у него округленно, гладко, ловко замаскировано под невинную болтовню, а главное, это всегда имеет прямое отношение к интересующему его делу – к «бизнесу».
Все вышеупомянутые людишки, сидящие в «кибецарне» и перемывающие друг другу косточки, не бездельники, упаси бог, вроде наших запечных мудрецов в синагогах, которые только тем и занимаются, что сплетничают от нечего делать. Нет! Перемывать косточки – это само по себе дело, занятие, или, как здесь говорят, «бизнес».
Нисл Швабл, мистер Кламер и Никель, сидевшие в то утро за столиком в «кибецарне», вели серьезный деловой разговор. И именно во имя дела, во имя «бизнеса» они так бесцеремонно блефовали. Наши старые хорошо знакомые мастера блефа из Старого Света вынуждены были каждый про себя скрепя сердце признать, что в отношении искусства блефа они своему новому знакомому и в подметки не годятся. Никель своими побасенками и безудержным хвастовством так заговорил им зубы, так затуманил головы, до того огорошил и ошеломил, что они почувствовали себя перед ним беспомощными, безоружными и вынуждены были под конец умолкнуть. Беседа шла об очень важном деле: Никель только что ангажировал для своего театра восходящую звезду, молодого актера из Бухареста, которого сама румынская королева признала величайшим трагиком мира.