Вечером того же дня у ломжинского кантора в подвале было такое веселье, что соседи, хоть и привыкшие к беспрестанной музыке и к постоянному шуму и гаму в этой музыкальной семье, собрались во дворе и заглядывали в незанавешенные окна подвала. Они увидали у кантора множество гостей, шумно пировавших за столом; какой-то высокий толстый человек с бокалом в руке произносил спич. Затем семья взялась за инструменты. Высокий толстяк сбросил пиджак и пустился в пляс с таким жаром и воодушевлением, с каким пляшет только счастливый отец на свадьбе своей младшей дочери.

Глава 15.
Поделом вору и мука!

   Как громом поразило Гольцмана известие о закрытии «Павильон-театра». Он накинулся на своего компаньона Изака Швалба, ругательски ругая его за то, что тот втянул его в болото и оставил, как говорится, на мели: ни туда ни сюда. Он обрушил на голову компаньона столько ругательств и проклятий, сколько его рот в состоянии был извергнуть.
   Но у Изака был прекрасный характер, золотой характер: когда его ругали, он молчал. Вы могли говорить ему все, что угодно, он и языком не шевельнет, а только виновато смотрит в глаза и потеет. На этот раз, однако, он не мог смолчать. Затронули честь и достоинство его брата Нисла. Гольцман обозвал его самыми мерзкими словами. А за брата Изак был готов биться до последней капли крови.
   Выведенный из себя неудачными делами в Лондоне, расстроенный и раздраженный шумом и сутолокой большого города, с его густыми туманами, большими холодными серыми зданиями и серыми холодными людьми, а особенно – встревоженный кашлем, который здесь, в Лондоне, донимал его больше, чем в каком-нибудь другом месте, наш бедный директор не переставал пилить своего компаньона. Он отводил душу в проклятиях:
   – Провалиться бы ему сквозь землю, этому Лондону, вместе с вами, прежде чем я приехал сюда. Лучше бы мне сломать ногу или обе ноги. Мало мне было одного компаньона, – так на тебе целых двух!
   – Что ты все попрекаешь меня двумя компаньонами? – спросил Швалб.
   – А как же? Раз театр уже не театр, то и нашей компании конец. К чему мне два таких дармоеда, как ты и твой братец?
   – Вот как? Ну что ж, нет так нет, – сказал Изак Швалб, поднявшись с места. – Как говорится: на нет и суда нет. Да мы все равно едем в Америку.
   – В Америку едешь? – спросил Гольцман, пронизывая бывшего компаньона острым взглядом. – На здоровье! Хоть на тот свет.
   Швалб подошел уже к двери, но вдруг остановился и повернул к Гольцману свое багровое лицо.
   – Но сестра тоже с нами едет…
   Гольцман всплеснул руками, схватился за голову и скорчил гримасу:
   – Ой, боже мой, боже мой! Вот сейчас я посыплю голову пеплом и сяду посреди Уайтчепеля оплакивать свою горькую долю!
   Уже за дверью послышался голос Изака Швалба:
   – Так знай же, что ты, с божьей помощью, не только заплачешь, – ты еще завоешь: с нами едет еще кое-кто.
   Гольцман вышел из себя. Его колючие глаза засверкали:
   – Не дожить до этого твоему брату, этому буйволу!..
   Казалось бы, что особенно обидного в слове буйвол? Не называет ли его самого Гольцман чуть не каждый день «бегемотом» либо «верблюдом»? Чем «буйвол» хуже «бегемота» или «верблюда»? Но поди разговаривай с таким человеком, как Изак Швалб. Услышав слово «буйвол», он вспыхнул, как спичка. Его неизменно багровое лицо позеленело. Вне себя от злобы, он подошел вплотную к Гольцману и тихо, но резко прошипел:
   – Слушай, ты, холера этакая! Если ты еще раз позволишь себе обругать моего брата этим словом, я тебя в порошок сотру! Превращу в труп!
   – Вот как! В труп?
   – Да, в труп, в дохлятину.
   Но Гольцман, видимо, не очень испугался угроз своего компаньона Изака Швалба. Он громко захохотал и, как водится, раскашлялся.
   – Меня в труп?! Ха-ха-ха! Пхе-пхе. Смею тебя уверить, скотина этакая, что не успеешь ты повернуться своим медвежьим телом, как я раскромсаю твою красную харю, превращу ее в яичницу, верь моему слову!
   Можно не сомневаться, что большая часть обещаний, которые они щедро раздавали друг другу, была бы честно выполнена обеими сторонами, – на этот счет оба они были люди, заслуживающие безусловного доверия. Но тут внезапно, как из-под земли, между ними выросла широкоплечая костлявая мать Гольцмана Сора-Броха и решила их спор компромиссом: сына увела, а компаньона вытолкала из комнаты и заперла за ним дверь.
   Для Гольцмана разверзлась геенна огненная. Его мозг сверлили слова компаньона: «Так знай же, что ты, с божьей помощью, не только заплачешь, ты еще завоешь… с нами едет еще кое-кто…» Ясные слова, не требующие комментариев.
   Теперь ему понятно, почему «парень» ходит, как в чаду, как в хмельном угаре. Братья Швалб свели его с пути. Их сестрица вскружила ему голову. Это ясно, как божий день. Может быть, «парень» и сам не рад. Оттого-то он места себе не находит. Не видать разве по его лицу? Ого, еще как! Ясно видно.
   – Гоцмах, чтоб ты сгорел! Где были твои глаза?..
   И Гольцман не жалеет проклятий по своему собственному адресу. Но поток проклятий не успокаивает его. Эх, если бы он мог сам себя выпороть или если бы кто-нибудь другой переломал ему все ребра!
   – Поделом тебе, Гоцмах! – терзал он сам себя, шагая взад и вперед по комнате, как разъяренный зверь, и сверкая колючими глазами. – Так тебе и надо, Гоцмах! Так тебе и надо! Поделом вору и мука!
   Он готов был растерзать себя и в раздражении толкнул ногой ни в чем не повинную скамейку, скромно стоявшую у стены. На стук прибежала, ни жива ни мертва, Сора-Броха.
   – Что опять? Кто здесь так стучал, что в кухне слышно было?
   Сора-Броха вошла не одна: в ее руках была полуобщипанная курица. Запрокинув бледную мертвую головку с перерезанным горлом, курица смотрела своими тусклыми, затянутыми пленкой глазами прямо на Гольцмана. По крайней мере так ему показалось – прямо на него. Все на него! Все на него!
   Он до того рассвирепел, что, казалось, сердце его вот-вот разорвется пополам. Он с кулаками набросился на мать и закричал не своим голосом:
   – В кухню! Вон в кухню, вон!
   Старуха постояла с минуту, плюнула и ушла обратно в кухню с полуобщипанной курицей.
   – Так тебе и надо! – повторял Гольцман. – Поделом вору и мука!

Глава 16.
Катастрофа надвигается

   Гольцман уже давно, с первого дня своего приезда в Лондон чувствовал, что туча надвигается на него в этом проклятом городе туманов. Он только не знал, с какой стороны грянет гром. Ему с первой минуты не нравились слишком уж панибратские отношения между «буйволом» (Нисл Швалб) и «парнем» (Лео Рафалеско). Но как он мог помешать этому? Рафалеско теперь уже взрослый человек и к тому же стал очень серьезен, – его прямо-таки не узнать! Кто бы мог, например, ожидать, что этот наивный ягненок, который недавно еще, казалось, не умел считать до ста, не знал, как рубль выглядит, вдруг станет самостоятельным человеком, с амбицией, со своими взглядами на жизнь, с собственным мнением и с новыми запросами, с жаждой знания, со стремлением изучать языки, учиться, учиться…
   А кто виноват, как не он сам, Гольцман? Черт его дернул тогда во Львове переманить из труппы Гецл бен-Гецла вместе с примадонной еще двух бездельников – Брайнделе-козак и суфлера Беню Горгла, которого в актерской среде называли «человеком с образованием»! С Брайнделе-козак, правда, он разделался с необычайной легкостью: едва лишь он пронюхал, что та шушукается с «парнем», он сейчас же выгнал ее вон и таким образом избавился от одного из бездельников. Но с другим бездельником, с суфлером, дело было не так просто. «Человек с образованием», игравший при Гольцмане роль тайного советника, причинил ему гораздо больше хлопот, чем можно было ожидать. «Человек с образованием» передал «парню» все свое образование, все свои знания и этим зарезал Гольцмана, зарезал без ножа. Какое уважение может питать теперь к нему, к директору, его «парень», который знает уже английский язык, читает книги, декламирует наизусть целые отрывки из Шекспира и мечтает, по его словам, о «новом вольном мире» и о «новых горизонтах»? Поди угадай, что это за «новый мир» и какие такие «новые горизонты»! Для Гольцмана подобные слова – китайская грамота… Рафалеско толкует с ним о «самостоятельности», о создании нового театра с новым репертуаром, с новыми пьесами. Новое! Все, все должно быть новое! А старое куда девать? Выбросить собакам на съедение? А кто будет создавать это новое?.. Странные речи! И все это по милости «человека с образованием», холера бы его побрала, боже милосердный, в один день с «буйволом»!
   Закончив таким благословением, Гольцман на минуту задумался. Унылые, безрадостные, мрачные предчувствия овладели им и перенесли его мысли от «парня» к сестре…
   Бедная, бедная Златка! Она причиняет Гольцману много-много огорчений. Он видит, что сестра его чахнет, тает, как свеча. А кто виноват, как не он, он сам? Кто ее выписал сюда со старухой матерью, как не он? Кто оторвал ее от родного дома, от работы, сделал актрисой, обрек на вечные скитания? Кто вдохнул в ее сердце надежды, ложные, несбыточные надежды? Напрасны были его труды, ни к чему все усилия. Зря старался он сблизить их – сестру и «парня»… Надеялся повести их под венец… И вот… Что будет с сестрицей, если Рафалеско и впрямь в один прекрасный день уедет в Америку, как уверяет Изак Швалб?
   Мучительные мысли одолевали Гольцмана. Худшие опасения терзали его душу. Но он принялся тут же утешать себя: «Глупости! Вздор! Не может этого быть! Неужто Рафалеско бросит их и уедет в Америку один? Ерунда! Чушь! Он слишком добр, слишком мягок. У него слишком честная душа. Нет, он этого не сделает!.. Если ехать, то они поедут все вместе. Как же иначе?»
   Так утешал себя Гольцман. Но спустя мгновение его мысли опять затуманились: «Кашель, кашель, холера его побери вместе с буйволом за компанию!»
   Да, болезнь Гольцмана в сыром, туманном Лондоне в последнее время до того обострилась, что вряд ли он будет в силах предпринять такое дальнее путешествие. Врачи и вовсе велят ехать обратно на континент, – если можно, говорят они, то в Швейцарию либо в Италию… Чистый воздух, говорят они, нужен ему, воздух и солнце. Ха-ха-ха! Дураки! Болваны! Идиоты! Сущие идиоты! На что ему, Гольцману, скажите на милость, чистый воздух и солнце без театра, без сцены, ха-ха-ха?
   По-видимому, от чрезмерного напряжения Гольцман до того расхохотался и так неистово закашлялся, что мать снова прибежала из кухни с засученными рукавами. На сей раз уже не с курицей, а с большим половником в руке.
   – Опять этот ужасный кашель! – воскликнула она.
   Запах лука и перца, принесенный ею из кухни, еще больше обостряет кашель Гольцмана. Но он крепится, изо всех сил старается сдержать жестокий приступ кашля и сердито приказывает матери возвратиться назад в кухню – к своему луку и перцу. Он делает вид, что смеется, как-то странно кривит рот, плюет в носовой платок и быстро засовывает его поглубже в карман, чтобы старуха не заметила крови. Напрасные старания! Сора-Броху не обманешь. У матери глаза зоркие, она видит свое горе. И старуха заломила руки.
   – Горе мне несчастной! Гром меня порази! Горе матери!
   Она насильно уложила больного сына в постель и тотчас послала Златку за врачом.
   Встревоженная и озабоченная еще более, чем обычно, мертвенно-бледная, заплаканная, с опухшими от слез глазами, Златка накинула на себя пальто и поспешила к доктору,
   Она бежала по шумной улице города и думала:
   «Кажись, кругом ад кромешный… Столько лошадей, трамваев, автомобилей мчится туда и сюда, и хоть бы один из них сжалился и раздавил бы меня насмерть…»
 
* * *
 
   На Гольцманов надвинулась туча. Черная свинцовая туча нависла над их головами. Близкая, неизбежная катастрофа…

Глава 17.
Счастливые пассажиры

   Гигантским чудовищем казался издали огромный белый пароход «Атлантик». С невероятным упорством несся этот исполин над бездной вод, напрягая все силы, боролся с бурей и непогодой, и плыл все дальше и дальше вперед, пробиваясь сквозь злобные волны Атлантического океана из Саутгемптона к Нью-Йорку.
   В первые дни путешествия пассажиры глаз не могли оторвать от открывшейся им волшебной панорамы. Очарованные и восхищенные, любовались они величественной природой, ее бескрайними просторами, ее необъятной мощью. Но мало-помалу они стали чувствовать головокружение, точно от угара. Не хотелось больше глядеть в эту беспредельную даль, в бесконечность неба и воды, воды и неба, без начала без конца.
   Понемногу пассажиры стали расходиться восвояси, каждый в свою каюту; чувствуя свинцовую тяжесть в голове, они укладывались в постель и оставались один на один со своими невеселыми мыслями, со своей тоской.
   Только немногие, очень немногие пассажиры еще крепились, все еще разгуливали по палубе, либо собирались компаниями, тянули пиво из огромных кружек, курили толстые сигары, громко разговаривали и весело смеялись, рассказывая друг другу анекдоты, небылицы, самые невероятные истории. Казалось, морская качка была им нипочем.
   Среди небольшого числа таких счастливцев были двое наших старых знакомцев: мистер Кламер из Лондона с бородой а-ля Герцль и его компаньон Нисл Швалб, бывший агент, а теперь администратор, антрепренер и кассир новой труппы «Кламер, Швалб и К°».
   Да, друг-читатель, нет больше труппы «Гольцман, Швалб и К°». Имя Гольцмана вычеркнуто, и на его место вписано имя Кламера. Впрочем, эта перемена не затронула никого, кроме самого Гольцмана. И удивляться тут нечему: мир–это армия на марше. Целая армия не остановится из-за того, что один солдат свалился с ног среди дороги. Если у свалившегося солдата хватит сил, чтобы стать на ноги и шагать дальше, – его счастье. Если же нет, – тем хуже для него. Тысячи ног будут шагать по его телу. Его затопчут сапогами, и никто даже не услышит его стонов. Все это, конечно, весьма печально, но на кого же может пенять Гольцман, кроме как на самого себя?.. Он до того запустил свой кашель, что врачи уложили его в постель, меряют ему температуру, считают пульс и даже говорить запретили. Легко сказать – не говорить! Чем же тогда человек будет отличаться от скотины? Нет, ничего не попишешь! Придется нам на время распрощаться с Гольцманом, пожелать ему скорейшего и полного выздоровления. А сами последуем-ка за нашей новой компанией на пароход «Атлантик», везущий ее из Лондона в ту страну, которая привлекает к себе внимание многих и многих людей с того самого дня, как она была открыта Колумбом, и по настоящий день – вот уже свыше четырех столетий.
   Упомянутые выше два друга, мистер Кламер и Нисл Швалб, мирно сидели за столом, как два голубка, пили пиво, курили сигары и говорили, судачили, тараторили без конца. Уста их не закрывались ни на минуту. О чем у них шла беседа? Ни о чем: по-видимому, оба соревновались в том, кто кого перещеголяет в искусстве болтать без умолку, в умении сочинять невероятные небылицы.
   Мистер Кламер вспоминал всевозможные происшествия, приключившиеся в кафе «Националь», рассказывал о русских «попрошайках» и о лондонских благотворительных обществах, в которых он, Кламер, состоит неизменным почетным членом, пересыпая свои рассказы анекдотами, приправляя их перцем острых шуток и поговорок, прибавляя при этом: «Как говорят англичане».
   Но Нисла Швалба подобного рода историями, шутками и анекдотами не удивишь. Какой бы анекдот он ни услышал от мистера Кламера, он тотчас спешил заверить, что ему это давно известно, что он даже сам при этом присутствовал. Вот вам доказательство: по этому поводу с ним чуть не разыгрался скандал. Послушайте только…
   И Нисл Швалб с обычным жаром и воодушевлением рассказывает подробности скандала и заканчивает стереотипной клятвой: «Как вы видите меня плавающим» или «Клянусь всем вашим добром». А волны морские, что дикие звери, ринувшись на судно со всех сторон, ревут и бушуют, подымаются все выше и выше, точно хотят затопить, опрокинуть, проглотить судно вместе с пассажирами и со всем, что скрыто в его недрах. Но наши приятели совершенно равнодушны к бешеной пляске волн. Они знай свое: пьют пиво, курят сигары и говорят, говорят, говорят без конца…
   Счастливые пассажиры!

Глава 18.
Между небом и землей

   Еще один пассажир оставался на палубе «Атлантик». Он, правда, не пил пива, не курил сигар, а сидел или – точнее – лежал в кресле один-одинешенек, вдали от людей, закутанный в теплый плед и покрытый байковым одеялом. Это был совсем еще молодой бледнолицый человек весьма привлекательной наружности.
   Волны морские, как дикие звери, ринувшись на корабль со всех сторон, ревели и бушевали все яростнее, все ожесточеннее. Каждый раз казалось: если не эта, то другая волна, что мчится за нею вслед, наверняка победит в неравной борьбе, перевалит через борт, затопит, опрокинет, проглотит судно вместе со всем, что скрыто в его недрах.
   По бледному лицу молодого человека легко было понять, что он страдает морской болезнью. Он лежал с полузакрытыми глазами, поддерживая обеими руками отяжелевшую от угара голову, и всматривался в близкое небо, которое так слилось с океаном, что трудно было уловить глазом, где кончается океан и где начинается небо. Казалось, небо так безоблачно-ясно, так ярко сверкает солнце, ни ветерка, ни хотя бы маленькой тучки. Отчего же так злится, так свирепствует океан, бросая судно то в одну, то в другую сторону, швыряя его, как щепку, вверх и вниз, вверх и вниз? Или, быть может, все это только кажется молодому пассажиру? Но почему же он не в состоянии поднять голову? Отчего не может и пальцем шевельнуть? Почему с каждой минутой чувствует себя все хуже и хуже? Вот сейчас он упадет в обморок. Обморок. Это – смерть, смерть, смерть!..
   Он напрягает свою отяжелевшую от угара голову, хочет вспомнить, сколько дней он в таком положении – между небом и водой – и не может. Не в состоянии даже припомнить, откуда и куда он едет. Более того: он даже забыл свое имя. Что теперь его зовут Рафалеско, он знает, но припомнить свое настоящее имя – хоть отрубите ему голову! – никак не может. Ох, голова, голова!
   – Плохо себя чувствуешь? Пошел бы лучше к себе в каюту, – говорит ему Нисл Швалб. – Дай, я сведу тебя.
   Он склоняется над больным, заботливо и ласково глядит ему в глаза. Но Рафалеско смотрит на него так, точно не узнает. Кто это говорит? Кто стоит возле него? Он хочет встать – и не может. Последним усилием воли напрягая ослабевшую память, Рафалеско старается вспомнить, где он и что с ним творится. Господи милосердный, где он? Почему он никак не может вспомнить свое настоящее имя? Ведь этим именем его называли когда-то товарищи в хедере, а дома – братья и сестры, отец с матерью… Отец с матерью?.. А где же они теперь?
   – Рюмочку коньячку пригубь, одну только рюмочку! Послушай меня, поверь – тебе легче станет.
   Рафалеско силится понять, кто это стоит над ним и смотрит ему в глаза, но никак не может. Как будто знакомое лицо. А глаза какие знакомые! Но кто же он?.. Отчего так отяжелела голова?.. кто же все-таки стонет? Ах, это стонет корабль. Кто так свистит? Это свистит ветер. А волны все мчатся вдогонку друг за дружкой, то поднимаясь чуть не до облаков, то вдруг рассыпаясь мелкими брызгами. Внезапно грянул гром, сверкнула молния. Пустое! Гром не гром. То рокочет океан, шумят волны, которые то вздымаются высоко-высоко, то низвергаются вниз, рассыпаясь мириадами брызг. И молния – тоже не молния. То ослепительно сверкают солнечные лучи, отражаясь в каскадах брызг.
   – Послушай меня, мой друг, пососи кусочек лимона, – тебе сразу легче станет.
   Ах да, он уже знает, кто это. Да это же Гольцман, Бернард Гольцман… Гольцман? Но почему же у него такое румяное, такое свежее, пухлое лицо? В одной руке у него коньяк, в другой – лимон, и он не отстает от него, Рафалеско, умоляет отведать чего-нибудь.
   – Возьми же кусочек лимона, прошу тебя. Или знаешь что: дай руку, обопрись на меня, я провожу тебя вниз, в твою каюту. А ну-ка, мистер Кламер!
   И Нисл Швалб повернулся к компаньону.
   Но не тут-то было! Кламер уже там, где брат Нисла Швалба Изак, где его сестра Генриетта, где ломжинский кантор со своей музыкальной семейкой. Все уже у себя в каютах, лежат на койках, охают, стонут, томятся, мечутся в смертельной тоске. Один лишь Нисл Швалб стойко держится на ногах. Нисл Швалб – единственный живой человек среди них, единственный представитель странствующей труппы «Кламер, Швалб и К°», сохранивший свежесть и бодрость духа.
   Море бурлит. Бушуют волны. Надвигается буря. Вот сейчас она разразится бешеным ливнем, обрушится на океан снежным вихрем. Ветер хлещет в лицо и гонит с палубы всех, кроме матросов и пароходной прислуги, уже привыкших к свирепому натиску волн, да капитана, который, не выпуская из зубов трубки, с холодной усмешкой глядит на разгневанный океан, точно на расшалившегося озорника. А гигантское белое чудовище, именуемое пароходом и носящее название «Атлантика, с неимоверным упрямством пробивает себе путь все дальше и дальше, в необъятный простор, в бесконечность, в которой только небо да вода, вода да небо, без начала, без конца…

Глава 19.
Женская рука

   Понемногу Рафалеско начал приходить в себя. Голова мало-помалу освобождалась от угара, и он скорее почувствовал, чем увидал, что лежит на койке в своей каюте раздетый, и чья-то рука, нежная, теплая женская рука, покоится на его лбу. Чья это рука, кто эта женщина – он не знает…
   Что он все еще плывет по волнам океана, он чувствовал всем своим существом и по острому запаху пенящихся вод, и по бурному клокотанию волн, которые, играя на солнце, все еще ревели и бушевали, как дикие звери, подбрасывали судно чуть не до облаков и стучались в иллюминатор, призывая его, Рафалеско, встать с постели, выйти на палубу и глядеть, любоваться на чудеса природы. «Хватит, полно отлеживаться!» – казалось, кричали ему волны, стучась в иллюминатор…
   Рафалеско еще долго был в состоянии полузабытья. Сознание возвращалось к нему медленно. Ему стоило больших усилий вспомнить, что с ним произошло и как он попал сюда… Как будто совсем недавно он был на палубе и, удобно усевшись в кресле, любовался чарующей красотой природы, нежился на солнце и купался в ласке его лучей. Солнце ярко отражалось в лазури резвящихся волн, напиравших на судно справа и слева. А он, Рафалеско, жадно вглядывался в эту необъятную даль, в эту глубокую беспредельность, в которой только небо да вода, вода и небо, без начала, без конца. Он хочет встать, но боится, как бы снова не упасть. Хочет шире раскрыть глаза, но боится, как бы снова не закружились перед его глазами море, небо, весь мир. Тяжело вздыхая, он шепчет: «Ой, голова, голова!»
   – Что, все еще голова? – раздался в его ушах женский голос. Знакомый голос, но чей, – он не знает. Только чувствует, что нежная, теплая женская рука гладит ему лоб и откидывает назад его растрепавшиеся волосы… Кто бы это мог быть? Чья это ручка?.. Он вспоминает, что не так давно, – когда именно, он не может припомнить, – он точно так же, как теперь, чувствовал женскую руку, которая так же, как в эту минуту, гладила его лоб и откидывала назад его волосы.
   Тогда это была сестренка Гольцмана – Златка.
   Это случилось однажды вечером. Лежа на диване в своей комнате, Рафалеско грезил наяву. Героиней его волшебных грез, как всегда, была дочь голенештинского кантора Рейзл.
   Помнится ему: никого тогда дома не было, кроме него и Златки. Никогда, кажется, ему не было так горько, так тяжело на душе, как в тот вечер. Непонятная тоска, вспоминает он, закралась к нему в сердце, давила и угнетала его, сжимала, словно клещами, его грудь. Ему хотелось плакать.
   Он уже забыл, плакал ли он тогда, или нет. Помнит только, что в эту минуту появилась Златка (кажется, он сам ее позвал), села подле него и нежной рукою стала гладить его лоб, – точно так, как кто-то гладит его сейчас, откидывая назад его взъерошенные волосы. Непонятная теплота разлилась тогда по всему его телу. Помнится, он почувствовал теплую руку любящей сестры и был ей бесконечно благодарен. Он обнял ее, припоминается ему, привлек к себе, приник головой к ее груди и плакал, долго плакал. Изливая в слезах всю горечь тоскующего сердца, он ввел ее в святая святых своей души, открыл ей свою заветную тайну. Рассказал ей, что есть на свете одна-единственная, которую он любит всем сердцем, всей душой, которую он не может забыть ни во сне ни наяву, ради которой готов в огонь и в воду.
   – Как ее зовут? Где она? – тихо спросила тогда Златка дрожащим голосом, вся трепеща от волнения.
   Как ее зовут? Этого он не скажет. Но где она? О, если бы он знал, где она! Он бы тогда ни минуты не сидел здесь, давно распростился бы с этой странствующей труппой, давно бы уж не был одиноким бродячим актером, а полетел бы к ней. Да, все бросил бы и помчался бы к ней. Они ведь давным-давно, еще в детстве, дали друг другу клятву, что «где бы они ни были и что бы с ними ни случилось, они всегда будут вместе, вечно и навсегда вместе».