Страница:
Шолом Алейхем
Блуждающие звезды
Настоящим произведением приношу благодарность всем лицам, организовавшим юбилей в честь 25-летия моей литературной деятельности.
Часть первая.
Актеры
Глава 1.
Упорхнула пташка
В воскресенье на заре – это было в конце лета – жена кантора [1] Лея проснулась раньше всех в доме и вспомнила, что сегодня базарный день. Взглянув в окно и убедившись, что уже окончательно рассвело, она проворчала про себя: «Ой, горе мне!» – наскоро оделась, помыла руки, проглотила на ходу утреннюю молитву и, схватив корзинку, выбежала из дому так стремительно, как будто ее ожидали на базаре бог весть какие важные дела.
Утро было чудесное. Солнце щедро поливало Голенешти золотом своих лучей. На базаре Лея сразу почувствовала себя, точно рыба в воде. А базар выдался на славу. Молдаване навезли видимо-невидимо молока и масла, овощей и плодов. Папешуи (кукуруза), зеленые огурцы, лук, чеснок и прочая зелень – все продавалось чуть ли не даром. Лея накупила полную кошелку – всего понемножку. А рыбу бог послал ей прямо за бесценок. Она и не думала покупать рыбу, но та подвернулась ей под руку. И то сказать, рыба! Одно название! Мелкая рыбешка, плотва, костлявая мелюзга, жуй да плюй. Но зато дешево, так дешево, что и рассказывать совестно: все равно не поверят… Да, счастливый выдался базар для Леи. Вышла с одним-единственным целковым, да еще сдачу домой принесет. А раз так, то можно, пожалуй, разрешить себе роскошь – купить для кантора десяток свежих яиц. «Исроел будет очень доволен, – ему хватит на десяток гоголь-моголей. Приближаются ведь праздники, слыханное ли дело! А дочке надо купить конфет. Рейзл любит сладости, особенно конфеты, она у меня отчаянная лакомка, дитятко мое ненаглядное! Эх, кабы можно было еще купить ей новые ботинки, – старые вконец изодрались, никуда не годятся!»
С такими мыслями Лея еще некоторое время слонялась вдоль рядов. И лишь тогда, когда ее единственный рубль весь растаял, как тает снег между пальцами, она успокоилась и пошла домой.
Подходя к дому, она еще издали услыхала заливистое пение мужа: «Кому-у-у от огня-я-я, а кому от воды-ы-ы погибнуть…» [2] Знакомый, милый голос! Давно он звучит в ее ушах и никогда не наскучит. Кантор Исроел готовит новые вариации новогодних песнопений… Он не из видных канторов, не мировая знаменитость, но у себя в Голенешти он достаточно известен. Местечко не променяет его на лучшего «хорального» кантора [3], не уступит никому за миллион… Все это так. Но если бы Исроел вдобавок не учительствовал понемногу, то пришлось бы ему, чего доброго, класть зубы на полку. К счастью, он большой знаток древнееврейского языка и библии, к тому же господь наградил его прекрасным почерком. Вот он и набрал с десяток учеников. Самые богатые родители, в том числе местный богач Беня Рафалович, доверяют ему обучение своих детей. Две профессии – не шуточное дело! Правда, и при двух профессиях нередко случается, что у кантора Исроела нет ни гроша на субботу. Но с голоду уже не помрешь, маешься кое-как.
Лея пришла домой вся в поту, с корзинкой, полной всякой всячины. Она никак не могла понять, почему не встречает ее дочка, отчего не раздается ее голосок. Обычно, приходя домой с рынка, она заставала дочь одетой, умытой и причесанной. Девушка бежала ей навстречу, переворачивала все в корзине и допытывалась:
– Мама, что ты мне принесла?
– Не торопись, река еще не горит! Дай раньше приготовить отцу стакан цикория, слыханное ли дело!
Так бывало всегда. Но сегодня в доме тишина, странная тишина. Рейзл не видно и не слышно, хотя дверь и открыта. Спит еще, что ли? А кантор все заливается надрывно, на высокой октаве: «О-о-о, кому от огня-я-я, а кому-у-у от воды-ы-ы…» И снова: «Кому-у-у от воды-ы-ы…»
Неслышно, на цыпочках, входит Лея в дом, ставит корзинку в угол; тихо, чтобы не мешать мужу, подходит к печке и едва внятно начинает шептать про себя:
– Горе мне, неужели она еще спит? Экая девчонка! Сейчас соберутся ученики в хедер [4], а она будет вертеться тут неодетая у мальчиков на глазах… Ей все еще кажется, что она ребенок… Исроел! Исроел!.. не слышит! Ну и расходился же он с «огнем и водой», боже праведный! Со стороны можно подумать, что золотом его осыпают за пение. А Рейзл ходит в стоптанных, искривившихся ботинках, бедная моя девочка! Однако до каких пор она будет спать! Надо разбудить дочку. Слыханное ли дело?
С этими словами Лея быстро подходит к занавеске из белой простыни, которой отгорожен уголок для дочери, с минуту прислушивается, затем тихонько, двумя пальцами, поднимает простыню, пристально осматривает кровать и, бросив взгляд на открытое окно, несколько мгновений стоит безмолвно и недвижно, будто окаменелая. Потом, словно ее что-то неожиданно кольнуло в сердце, она вздрагивает и поворачивает голову к мужу:
– Исроел!
Это произносится таким тоном, что кантор тут же обрывает свое пение и, повернув голову к жене, спрашивает.
– Что, Лея?
– Где Рейзл?
– Как где? Разве она не спит?..
Не прошло и получаса, как все местечко уже знало о несчастье в семье кантора. Один за другим повалили в его дом люди, тревожно справлялись:
– Ну, что слышно?.. Нет ее? Быть не может! Как могло случиться?
Все утро местечко волновалось, кипело, гудело, как потревоженный улей:
– Слыхали? Исчезла дочь кантора.
– Что вы! Исчезла? Куда? Где же она?
– Пропала, как в воду канула.
А сам кантор – что с ним? Не плачет, ни слова не говорит. Стоит посреди комнаты неподвижно как истукан и заглядывает всем в глаза. Видать, от горя лишился и речи и рассудка… А канторша между тем не дремлет: будто ошалелая, носится она по местечку, ломает руки, бьет себя по голове и неистово вопит.
– Доченька моя! Дитятко мое! Зеница ока моего!
За ней следом идет толпа мужчин и женщин, помогающих канторше в розысках. Где только они не были! И по ту сторону моста, и на кладбище, и у всех валахских садовников, и у речки, – нет как нет!
Полумертвую канторшу под руки привели домой. Там было полно народу. Все только и говорили что о горе, постигшем кантора и его жену. Кто-то поднял занавеску, взглянул на кровать и на раскрытое окно и сказал как бы про себя.
– Вот отсюда и выпорхнула птичка.
Чувство юмора не покидает голенештинского обывателя даже перед лицом чужого горя.
Утро было чудесное. Солнце щедро поливало Голенешти золотом своих лучей. На базаре Лея сразу почувствовала себя, точно рыба в воде. А базар выдался на славу. Молдаване навезли видимо-невидимо молока и масла, овощей и плодов. Папешуи (кукуруза), зеленые огурцы, лук, чеснок и прочая зелень – все продавалось чуть ли не даром. Лея накупила полную кошелку – всего понемножку. А рыбу бог послал ей прямо за бесценок. Она и не думала покупать рыбу, но та подвернулась ей под руку. И то сказать, рыба! Одно название! Мелкая рыбешка, плотва, костлявая мелюзга, жуй да плюй. Но зато дешево, так дешево, что и рассказывать совестно: все равно не поверят… Да, счастливый выдался базар для Леи. Вышла с одним-единственным целковым, да еще сдачу домой принесет. А раз так, то можно, пожалуй, разрешить себе роскошь – купить для кантора десяток свежих яиц. «Исроел будет очень доволен, – ему хватит на десяток гоголь-моголей. Приближаются ведь праздники, слыханное ли дело! А дочке надо купить конфет. Рейзл любит сладости, особенно конфеты, она у меня отчаянная лакомка, дитятко мое ненаглядное! Эх, кабы можно было еще купить ей новые ботинки, – старые вконец изодрались, никуда не годятся!»
С такими мыслями Лея еще некоторое время слонялась вдоль рядов. И лишь тогда, когда ее единственный рубль весь растаял, как тает снег между пальцами, она успокоилась и пошла домой.
Подходя к дому, она еще издали услыхала заливистое пение мужа: «Кому-у-у от огня-я-я, а кому от воды-ы-ы погибнуть…» [2] Знакомый, милый голос! Давно он звучит в ее ушах и никогда не наскучит. Кантор Исроел готовит новые вариации новогодних песнопений… Он не из видных канторов, не мировая знаменитость, но у себя в Голенешти он достаточно известен. Местечко не променяет его на лучшего «хорального» кантора [3], не уступит никому за миллион… Все это так. Но если бы Исроел вдобавок не учительствовал понемногу, то пришлось бы ему, чего доброго, класть зубы на полку. К счастью, он большой знаток древнееврейского языка и библии, к тому же господь наградил его прекрасным почерком. Вот он и набрал с десяток учеников. Самые богатые родители, в том числе местный богач Беня Рафалович, доверяют ему обучение своих детей. Две профессии – не шуточное дело! Правда, и при двух профессиях нередко случается, что у кантора Исроела нет ни гроша на субботу. Но с голоду уже не помрешь, маешься кое-как.
Лея пришла домой вся в поту, с корзинкой, полной всякой всячины. Она никак не могла понять, почему не встречает ее дочка, отчего не раздается ее голосок. Обычно, приходя домой с рынка, она заставала дочь одетой, умытой и причесанной. Девушка бежала ей навстречу, переворачивала все в корзине и допытывалась:
– Мама, что ты мне принесла?
– Не торопись, река еще не горит! Дай раньше приготовить отцу стакан цикория, слыханное ли дело!
Так бывало всегда. Но сегодня в доме тишина, странная тишина. Рейзл не видно и не слышно, хотя дверь и открыта. Спит еще, что ли? А кантор все заливается надрывно, на высокой октаве: «О-о-о, кому от огня-я-я, а кому-у-у от воды-ы-ы…» И снова: «Кому-у-у от воды-ы-ы…»
Неслышно, на цыпочках, входит Лея в дом, ставит корзинку в угол; тихо, чтобы не мешать мужу, подходит к печке и едва внятно начинает шептать про себя:
– Горе мне, неужели она еще спит? Экая девчонка! Сейчас соберутся ученики в хедер [4], а она будет вертеться тут неодетая у мальчиков на глазах… Ей все еще кажется, что она ребенок… Исроел! Исроел!.. не слышит! Ну и расходился же он с «огнем и водой», боже праведный! Со стороны можно подумать, что золотом его осыпают за пение. А Рейзл ходит в стоптанных, искривившихся ботинках, бедная моя девочка! Однако до каких пор она будет спать! Надо разбудить дочку. Слыханное ли дело?
С этими словами Лея быстро подходит к занавеске из белой простыни, которой отгорожен уголок для дочери, с минуту прислушивается, затем тихонько, двумя пальцами, поднимает простыню, пристально осматривает кровать и, бросив взгляд на открытое окно, несколько мгновений стоит безмолвно и недвижно, будто окаменелая. Потом, словно ее что-то неожиданно кольнуло в сердце, она вздрагивает и поворачивает голову к мужу:
– Исроел!
Это произносится таким тоном, что кантор тут же обрывает свое пение и, повернув голову к жене, спрашивает.
– Что, Лея?
– Где Рейзл?
– Как где? Разве она не спит?..
* * *
Не прошло и получаса, как все местечко уже знало о несчастье в семье кантора. Один за другим повалили в его дом люди, тревожно справлялись:
– Ну, что слышно?.. Нет ее? Быть не может! Как могло случиться?
Все утро местечко волновалось, кипело, гудело, как потревоженный улей:
– Слыхали? Исчезла дочь кантора.
– Что вы! Исчезла? Куда? Где же она?
– Пропала, как в воду канула.
А сам кантор – что с ним? Не плачет, ни слова не говорит. Стоит посреди комнаты неподвижно как истукан и заглядывает всем в глаза. Видать, от горя лишился и речи и рассудка… А канторша между тем не дремлет: будто ошалелая, носится она по местечку, ломает руки, бьет себя по голове и неистово вопит.
– Доченька моя! Дитятко мое! Зеница ока моего!
За ней следом идет толпа мужчин и женщин, помогающих канторше в розысках. Где только они не были! И по ту сторону моста, и на кладбище, и у всех валахских садовников, и у речки, – нет как нет!
Полумертвую канторшу под руки привели домой. Там было полно народу. Все только и говорили что о горе, постигшем кантора и его жену. Кто-то поднял занавеску, взглянул на кровать и на раскрытое окно и сказал как бы про себя.
– Вот отсюда и выпорхнула птичка.
Чувство юмора не покидает голенештинского обывателя даже перед лицом чужого горя.
Глава 2.
Обморок
В каждом еврейском местечке, как бы оно ни было бедно и убого, есть свой Ротшильд.
Голенештинский Ротшильд – Беня Рафалович.
Расписывать вам этого человека во всем его богатстве и величии нет надобности – достаточно будет нарисовать вам картину обеда у Бени. У него ежедневно садится за стол человек двадцать с лишком: сыновья и дочери, зятья и снохи – все красивые, здоровые, упитанные, кровь с молоком; затем старая мать хозяина, непрестанно мотающая головой «нет-нет»; кормилица, белая, как сдобная булка, с румянцем во всю щеку, да кассир, свой человек, родственничек Бени Рафаловича. Имя кассира – Симхе [5], но все его называют «Сосн-Весимхе» [6]. Прозвали его так вовсе не потому, что он веселое создание, – наоборот, именно потому, что это – существо мрачное, безжизненное, сонливое. Сам он чернявый, с лоснящимся лицом, с выпученными глазами, с толстой верхней губой, покрытой густой растительностью. Нос его почти всегда заложен, а потому он гнусавит, произносит «м» и «н» в нос.
С остальными членами семьи мы еще будем иметь случай познакомиться. Но вообще следует сказать, что это – богатая, веселая, жизнерадостная семья. Здесь любят хорошо поесть. Когда приближается час обеда или ужина, в доме подымается такой шум и гам, такой оглушительный перезвон тарелок, ложек и вилок, что оглохнуть можно. На самом почетном месте за столом сидит в царственной позе хозяин, бессарабский купец с солидным брюшком. На матово-темном лице – густая борода, широко разросшаяся вправо и влево и совершенно непокорная гребешку: разметалась в беспорядке в обе стороны и ничего с ней не поделаешь, – хоть чеши, хоть не чеши!
Такая уж натура у Бени Рафаловича: когда он ест, он ничего другого знать не желает. Что творится кругом, его совершенно не касается. Делать два дела одновременно он не любит. Сам он скуп на слова, но другим разговаривать не мешает. Лишь изредка, когда за столом становится слишком уж шумно, он разражается криком:
– Тише, щенята! Лучше заглядывайте в молитвенник и вникайте в суть.
Это означает: «Заглядывайте в тарелку и знайте, что вы едите».
Такая уж у Бени Рафаловича привычка – говорить иносказательно. Лошадь, например, он называет «парнем», деньги – «черепками», жену – «несчастьем», сына – «наследником», дочь – «нарывом», хлеб – «нитками», дом – «чердаком», комнату – «дырой» и т. п. У него собственный лексикон, из которого можно было бы составить целый словарь.
Последнее место за столом занимает жена Бени – Бейлка, маленькая, слабенькая, тихонькая женщина. Ее не видно и не слышно. Взглянешь на нее и невольно спросишь себя: неужели этакая вот женщина произвела на свет всю эту ораву? И все же будьте спокойны за нее: это маленькое, слабенькое существо несет на своих плечах все тяготы домашних забот, вникает во все мелочи. Думает она обо всем, и за всех у нее душа болит. Ей самой ничего не нужно, – вся жизнь ее в детях. Свое почетное место за столом она уступила старой свекрови, которая непрестанно мотает головой «нет-нет». Эта старуха как будто для того только и существует, чтобы служить живым напоминанием о бренности человеческого существования и неизбежности конца. Почти все чувства давно в ней притупились, сохранилось в полной мере одно только зрение. Да, глаз у нее зоркий – она все замечает раньше всех. И на этот раз никто, кроме нее, не приметил, что за столом, среди бесчисленной оравы детей, зятьев, невесток и снох, не хватает самого младшего сына Бени – Лейбла. Обшарив острым взглядом стол, старуха замотала головой:
– Где Лейбл?
Тут только все спохватились, что Лейбла действительно нет, и начали искать его по всем углам.
– Куда девался Лейбл?
Как ни многочисленна семья Бени, все же ни разу еще не случалось, чтобы кто-либо из детей не являлся к обеду. Поэтому отец рассвирепел и коротко приказал:
– Привести подсвинка из стада.
Это означало: привести младшего сына из хедера.
Тотчас же был послан человек в хедер к кантору Исроелу с поручением привести Лейбла домой к обеду.
К последнему блюду – свежим папешуям – посланный человек вернулся с известием, что Лейбл сегодня в хедере даже не показывался и что у кантора с канторшей такая беда приключилась, что не приведи господь: их дочь, их единственная доченька этой ночью исчезла, и никто не знает, куда она девалась.
Точно бомба взорвалась в доме Рафаловичей, – до того ошеломило всех принесенное посланцем известие. Сидевшие за столом, казалось, обомлели и стали с недоумением переглядываться. Что каждый из них думал в эту минуту, трудно сказать: никто не решался произнести вслух то, что у него было на уме. Только старуха, привыкшая говорить напрямик все, что думала, промолвила громко, мотая при этом головой:
– Загляни-ка в ящик письменного стола. Я готова поклясться, что сегодня в полночь, покуда этот детина, – она указала рукой на Симхе, – храпел так, что мог бы разбудить покойника, кто-то впотьмах копошился у кассы.
Чудовищные мысли приходят в голову старым людям! Как так Симхе храпел? А если муха пролетит, разве он не услышит? У него сон чуткий. И все же заспанный кассир принужден был потрудиться и подняться с места. Он медленно вытер толстую, густо поросшую растительностью верхнюю губу, затем черные лоснящиеся руки, нехотя вынул из кармана брюк связку ключей, тихонько, не спеша, открыл средний ящик дубового письменного стола и, взглянув внутрь, оторопел. Его сонные выпученные глаза остекленели. Он не мог вымолвить ни единого слова.
На помощь обомлевшему кассиру пришел хозяин:
– А ну-ка, шевельни языком! – загремел Беня.
Симхе вздрогнул. Дар слова вернулся к нему, но язык заплетался, и он едва прогнусавил:
– Вот здесь у меня были ключи всю ночь, слышите?.. Вот тут в кармане… Глаз не смыкал, вы понимаете?.. Малейший шорох, и то, знаете ли… И вот, понимаете, в ящике пусто, хоть плюнь туда, а от всей наличности, понимаете, прямо-таки ни следа…
При этих словах кто-то из присутствующих испустил тихий крик и, качнувшись, упал в обморок.
То была маленькая, слабенькая, тихонькая Бейлка.
Голенештинский Ротшильд – Беня Рафалович.
Расписывать вам этого человека во всем его богатстве и величии нет надобности – достаточно будет нарисовать вам картину обеда у Бени. У него ежедневно садится за стол человек двадцать с лишком: сыновья и дочери, зятья и снохи – все красивые, здоровые, упитанные, кровь с молоком; затем старая мать хозяина, непрестанно мотающая головой «нет-нет»; кормилица, белая, как сдобная булка, с румянцем во всю щеку, да кассир, свой человек, родственничек Бени Рафаловича. Имя кассира – Симхе [5], но все его называют «Сосн-Весимхе» [6]. Прозвали его так вовсе не потому, что он веселое создание, – наоборот, именно потому, что это – существо мрачное, безжизненное, сонливое. Сам он чернявый, с лоснящимся лицом, с выпученными глазами, с толстой верхней губой, покрытой густой растительностью. Нос его почти всегда заложен, а потому он гнусавит, произносит «м» и «н» в нос.
С остальными членами семьи мы еще будем иметь случай познакомиться. Но вообще следует сказать, что это – богатая, веселая, жизнерадостная семья. Здесь любят хорошо поесть. Когда приближается час обеда или ужина, в доме подымается такой шум и гам, такой оглушительный перезвон тарелок, ложек и вилок, что оглохнуть можно. На самом почетном месте за столом сидит в царственной позе хозяин, бессарабский купец с солидным брюшком. На матово-темном лице – густая борода, широко разросшаяся вправо и влево и совершенно непокорная гребешку: разметалась в беспорядке в обе стороны и ничего с ней не поделаешь, – хоть чеши, хоть не чеши!
Такая уж натура у Бени Рафаловича: когда он ест, он ничего другого знать не желает. Что творится кругом, его совершенно не касается. Делать два дела одновременно он не любит. Сам он скуп на слова, но другим разговаривать не мешает. Лишь изредка, когда за столом становится слишком уж шумно, он разражается криком:
– Тише, щенята! Лучше заглядывайте в молитвенник и вникайте в суть.
Это означает: «Заглядывайте в тарелку и знайте, что вы едите».
Такая уж у Бени Рафаловича привычка – говорить иносказательно. Лошадь, например, он называет «парнем», деньги – «черепками», жену – «несчастьем», сына – «наследником», дочь – «нарывом», хлеб – «нитками», дом – «чердаком», комнату – «дырой» и т. п. У него собственный лексикон, из которого можно было бы составить целый словарь.
Последнее место за столом занимает жена Бени – Бейлка, маленькая, слабенькая, тихонькая женщина. Ее не видно и не слышно. Взглянешь на нее и невольно спросишь себя: неужели этакая вот женщина произвела на свет всю эту ораву? И все же будьте спокойны за нее: это маленькое, слабенькое существо несет на своих плечах все тяготы домашних забот, вникает во все мелочи. Думает она обо всем, и за всех у нее душа болит. Ей самой ничего не нужно, – вся жизнь ее в детях. Свое почетное место за столом она уступила старой свекрови, которая непрестанно мотает головой «нет-нет». Эта старуха как будто для того только и существует, чтобы служить живым напоминанием о бренности человеческого существования и неизбежности конца. Почти все чувства давно в ней притупились, сохранилось в полной мере одно только зрение. Да, глаз у нее зоркий – она все замечает раньше всех. И на этот раз никто, кроме нее, не приметил, что за столом, среди бесчисленной оравы детей, зятьев, невесток и снох, не хватает самого младшего сына Бени – Лейбла. Обшарив острым взглядом стол, старуха замотала головой:
– Где Лейбл?
Тут только все спохватились, что Лейбла действительно нет, и начали искать его по всем углам.
– Куда девался Лейбл?
Как ни многочисленна семья Бени, все же ни разу еще не случалось, чтобы кто-либо из детей не являлся к обеду. Поэтому отец рассвирепел и коротко приказал:
– Привести подсвинка из стада.
Это означало: привести младшего сына из хедера.
Тотчас же был послан человек в хедер к кантору Исроелу с поручением привести Лейбла домой к обеду.
К последнему блюду – свежим папешуям – посланный человек вернулся с известием, что Лейбл сегодня в хедере даже не показывался и что у кантора с канторшей такая беда приключилась, что не приведи господь: их дочь, их единственная доченька этой ночью исчезла, и никто не знает, куда она девалась.
Точно бомба взорвалась в доме Рафаловичей, – до того ошеломило всех принесенное посланцем известие. Сидевшие за столом, казалось, обомлели и стали с недоумением переглядываться. Что каждый из них думал в эту минуту, трудно сказать: никто не решался произнести вслух то, что у него было на уме. Только старуха, привыкшая говорить напрямик все, что думала, промолвила громко, мотая при этом головой:
– Загляни-ка в ящик письменного стола. Я готова поклясться, что сегодня в полночь, покуда этот детина, – она указала рукой на Симхе, – храпел так, что мог бы разбудить покойника, кто-то впотьмах копошился у кассы.
Чудовищные мысли приходят в голову старым людям! Как так Симхе храпел? А если муха пролетит, разве он не услышит? У него сон чуткий. И все же заспанный кассир принужден был потрудиться и подняться с места. Он медленно вытер толстую, густо поросшую растительностью верхнюю губу, затем черные лоснящиеся руки, нехотя вынул из кармана брюк связку ключей, тихонько, не спеша, открыл средний ящик дубового письменного стола и, взглянув внутрь, оторопел. Его сонные выпученные глаза остекленели. Он не мог вымолвить ни единого слова.
На помощь обомлевшему кассиру пришел хозяин:
– А ну-ка, шевельни языком! – загремел Беня.
Симхе вздрогнул. Дар слова вернулся к нему, но язык заплетался, и он едва прогнусавил:
– Вот здесь у меня были ключи всю ночь, слышите?.. Вот тут в кармане… Глаз не смыкал, вы понимаете?.. Малейший шорох, и то, знаете ли… И вот, понимаете, в ящике пусто, хоть плюнь туда, а от всей наличности, понимаете, прямо-таки ни следа…
При этих словах кто-то из присутствующих испустил тихий крик и, качнувшись, упал в обморок.
То была маленькая, слабенькая, тихонькая Бейлка.
Глава 3.
Голенешти ходуном ходит
Голенешти кипит, волнуется. Сущее светопреставление! Голенешти ходуном ходит.
Шутка ли, в один день столько новостей! Два скандала сразу, да еще каких! И какое диковинное совпадение: дочь бедняка кантора и сын голенештинского богача! Что между ними общего? Просто уму непостижимо!
И местечко Голенешти всколыхнулось. Торговцы закрыли лавки, меламеды [7] распустили своих учеников, ремесленники отложили в сторону свои инструменты, женщины бросили хозяйство. Все вышли из дому, стали собираться кучками, запрудили улицы, точно в субботний день во время послеобеденной прогулки. И пошли толки, пересуды, домыслы да всевозможные догадки, догадки, догадки без конца. Их было так много, что нет возможности пересказать их целиком, потому что стоило лишь одному высказать свое предположение, как другой противопоставлял ему три своих. Тогда выступал третий и, обескураживал обоих, доказывал, что оба они ослы и ни бельмеса не понимают. Его доводы казались весьма убедительными. Но тут, как на беду, в спор вмешивался четвертый, утверждавший, что его предшественники понимают в этом деле не больше покойника. Он-то знает кое-что очень интересное. Дайте ему только слово сказать!
И начинается длинный рассказ, правда, в высшей степени занимательный, но целиком основанный не на фактах, а на догадках и умозаключениях. Публика, видимо, не совсем удовлетворена и этой версией.
Конечно, здраво рассуждая, все выходит как будто гладко, но в голове это все-таки как-то не укладывается. И вдруг какой-то рыжий человек с бесцветными глазами дает новое направление всем разговорам весьма замысловатым вопросом:
– Послушайте, люди добрые! Я вас спрашиваю: с чего это нашим двум молодцам вздумалось исчезнуть как раз вчера, в субботу вечером, в ту самую ночь, когда еврейский театр выехал из нашего местечка?
– Ну, и что ж из этого следует?
– Нет, вы слушайте, что вам говорят: не имеет ли вся эта история прямого отношения к еврейскому театру и к еврейским актерщикам?
– На дубу свинья гнездо свила, а овца пришла – яйцо снесла.
Взрыв смеха. Рыжий с бесцветными глазами чувствует себя задетым за живое:
– Вольно вам ржать сколько угодно, можете хоть лопнуть со смеху. Но ежели вы такие умники, ответьте мне, будьте любезны, еще на один вопрос: по какому такому делу приходили актерщики на прошлой неделе к кантору Исроелу? Может, не верите? Так потрудитесь, будьте добры, спросить самого кантора.
– Так мы и побежим бередить ему рану.
– Ну, тогда не мелите глупостей и дайте мне вывести вас на прямую дорогу. Вы меня спросите, и я вам точно скажу, что делали актерщики у Исроела-кантора: они, понимаете ли, проведали, что у кантора есть дочь, что эта дочь и собой хороша и поет прекрасно, а так как он, кантор то есть, бедняк, каких мало, то они и предложили ему, чтобы он ее, дочку значит, отдал к ним в театр, – они, дескать, уже выведут ее в люди. Ну как? Теперь смекнули?
– Смекнуть-то смекнули, но что вы скажете про сынка Бени Рафаловича?
– Вот тут-то и закавыка! У меня у самого голова трещит от разных дум. Допустим, что мальчонка Бени Рафаловича, который учится в хедере у Исроела-кантора, завел шуры-муры с дочкой учителя… Но ведь это же совершеннейшая чепуха! Разве этакий щенок способен на это? А если, скажем, допустить, что девчонка сама сбила его с пути с согласия родителей, так мы ведь все знаем кантора Исроела – не такой он человек… Разве что канторша? Тут уж дело другого рода: мало ли на что женщина способна…
– Тише, дети, губернатор едет! – воскликнул какой-то остряк, указывая рукой на пристава, который стрелой промчался мимо толпы в новой скрипучей бричке, запряженной парой белых резвых коней со множеством бубенчиков. Все сразу узнали рысаков Рафаловича. Рядом с приставом в бричке сидел до смерти перепуганный музыкант Ехиел, который, как всем было известно, играл в оркестре еврейского театра.
Промелькнувшая перед глазами бричка с лошадьми Рафаловича, с музыкантом Ехиелом рядом с приставом и явилась тем обстоятельством, которое сразу высоко подняло авторитет рыжего человека с бесцветными глазами, и люди невольно стали придвигаться к нему все ближе, все внимательнее прислушивались к его словам. Его доводы показались слушателям совершенно осмысленными, вполне убедительными, имеющими веское основание.
Так как голенештинцы напали на верный след и смекнули, наконец, что именно еврейский театр является ключом к разгадке странной тайны, переполошившей все местечко, оставим на время в покое обывателей местечка, – пусть изощряются в догадках. Мы же обратимся к недалекому прошлому – к тому времени, когда еврейский театр только-только приехал в Голенешти, впервые с тех пор как Голенешти – местечко, а Бессарабия – губерния.
Шутка ли, в один день столько новостей! Два скандала сразу, да еще каких! И какое диковинное совпадение: дочь бедняка кантора и сын голенештинского богача! Что между ними общего? Просто уму непостижимо!
И местечко Голенешти всколыхнулось. Торговцы закрыли лавки, меламеды [7] распустили своих учеников, ремесленники отложили в сторону свои инструменты, женщины бросили хозяйство. Все вышли из дому, стали собираться кучками, запрудили улицы, точно в субботний день во время послеобеденной прогулки. И пошли толки, пересуды, домыслы да всевозможные догадки, догадки, догадки без конца. Их было так много, что нет возможности пересказать их целиком, потому что стоило лишь одному высказать свое предположение, как другой противопоставлял ему три своих. Тогда выступал третий и, обескураживал обоих, доказывал, что оба они ослы и ни бельмеса не понимают. Его доводы казались весьма убедительными. Но тут, как на беду, в спор вмешивался четвертый, утверждавший, что его предшественники понимают в этом деле не больше покойника. Он-то знает кое-что очень интересное. Дайте ему только слово сказать!
И начинается длинный рассказ, правда, в высшей степени занимательный, но целиком основанный не на фактах, а на догадках и умозаключениях. Публика, видимо, не совсем удовлетворена и этой версией.
Конечно, здраво рассуждая, все выходит как будто гладко, но в голове это все-таки как-то не укладывается. И вдруг какой-то рыжий человек с бесцветными глазами дает новое направление всем разговорам весьма замысловатым вопросом:
– Послушайте, люди добрые! Я вас спрашиваю: с чего это нашим двум молодцам вздумалось исчезнуть как раз вчера, в субботу вечером, в ту самую ночь, когда еврейский театр выехал из нашего местечка?
– Ну, и что ж из этого следует?
– Нет, вы слушайте, что вам говорят: не имеет ли вся эта история прямого отношения к еврейскому театру и к еврейским актерщикам?
– На дубу свинья гнездо свила, а овца пришла – яйцо снесла.
Взрыв смеха. Рыжий с бесцветными глазами чувствует себя задетым за живое:
– Вольно вам ржать сколько угодно, можете хоть лопнуть со смеху. Но ежели вы такие умники, ответьте мне, будьте любезны, еще на один вопрос: по какому такому делу приходили актерщики на прошлой неделе к кантору Исроелу? Может, не верите? Так потрудитесь, будьте добры, спросить самого кантора.
– Так мы и побежим бередить ему рану.
– Ну, тогда не мелите глупостей и дайте мне вывести вас на прямую дорогу. Вы меня спросите, и я вам точно скажу, что делали актерщики у Исроела-кантора: они, понимаете ли, проведали, что у кантора есть дочь, что эта дочь и собой хороша и поет прекрасно, а так как он, кантор то есть, бедняк, каких мало, то они и предложили ему, чтобы он ее, дочку значит, отдал к ним в театр, – они, дескать, уже выведут ее в люди. Ну как? Теперь смекнули?
– Смекнуть-то смекнули, но что вы скажете про сынка Бени Рафаловича?
– Вот тут-то и закавыка! У меня у самого голова трещит от разных дум. Допустим, что мальчонка Бени Рафаловича, который учится в хедере у Исроела-кантора, завел шуры-муры с дочкой учителя… Но ведь это же совершеннейшая чепуха! Разве этакий щенок способен на это? А если, скажем, допустить, что девчонка сама сбила его с пути с согласия родителей, так мы ведь все знаем кантора Исроела – не такой он человек… Разве что канторша? Тут уж дело другого рода: мало ли на что женщина способна…
– Тише, дети, губернатор едет! – воскликнул какой-то остряк, указывая рукой на пристава, который стрелой промчался мимо толпы в новой скрипучей бричке, запряженной парой белых резвых коней со множеством бубенчиков. Все сразу узнали рысаков Рафаловича. Рядом с приставом в бричке сидел до смерти перепуганный музыкант Ехиел, который, как всем было известно, играл в оркестре еврейского театра.
Промелькнувшая перед глазами бричка с лошадьми Рафаловича, с музыкантом Ехиелом рядом с приставом и явилась тем обстоятельством, которое сразу высоко подняло авторитет рыжего человека с бесцветными глазами, и люди невольно стали придвигаться к нему все ближе, все внимательнее прислушивались к его словам. Его доводы показались слушателям совершенно осмысленными, вполне убедительными, имеющими веское основание.
Так как голенештинцы напали на верный след и смекнули, наконец, что именно еврейский театр является ключом к разгадке странной тайны, переполошившей все местечко, оставим на время в покое обывателей местечка, – пусть изощряются в догадках. Мы же обратимся к недалекому прошлому – к тому времени, когда еврейский театр только-только приехал в Голенешти, впервые с тех пор как Голенешти – местечко, а Бессарабия – губерния.
Глава 4.
Умора
Еще недели за три до этого события в Голенешти стали поговаривать, что сюда собирается приехать еврейский театр. Но никто не ожидал, что он здесь так придется по вкусу.
– Эка невидаль! – толковали между собой обыватели. – Подумаешь, важная штука театр! Актеришки, комедианты!.. Кому они нужны?
Не следует, однако, думать, что голенештинцы были очень уж избалованы театром. Наоборот, надо признаться, что они театра никогда и видом не видали и не знали, с чем его едят. Но с другой стороны, где это предписано законом, что человек обязан все видеть собственными глазами? Для чего же бог дал человеку разум? Умом, слава тебе господи, можно постигнуть вещи и позамысловатее…
В одно прекрасное утро на улицах Голенешти появился какой-то человечек в пальто красновато-серовато-зеленовато-голубого цвета, в помятой шляпенке, с потрепанным чемоданчиком в руке. Он объяснил, что приехал сюда снимать помещение для театра. Все сбежались посмотреть на эту диковину – и не столько потому, что сам этот человек имел такой примечательный вид (это своим чередом), сколько потому, что любопытно было знать, что он тут будет делать.
Низкорослый человек с бритым лицом окинул шельмовским взглядом местечко Голенешти и его обитателей и заговорил оранным хриплым голосом, причем помятая шляпенка все время подплясывала на его голове:
– По-видимому, насколько я могу судить, наш прародитель Адам ни разу не останавливался здесь на субботу.
Казалось бы, что особенного он сказал? Несколько простых слов, не правда ли? Но поглядели бы вы, какой поразительный эффект они произвели! Слушатели схватились за животы, словно их клещами сдавило, и грянул такой взрыв смеха, что незнакомец сначала даже испугался. Он помолчал с минуту, поглядел на голенештинцев так, точно перед ним корчились какие-то полоумные, и, дав им вдоволь нахохотаться, спросил совершенно серьезно, ощущая мучительную пустоту в желудке (он еще в дороге чувствовал, что у него нестерпимо сосет под ложечкой):
– Скажите-ка, милые люди, где бы здесь можно было утолить голод?
Казалось бы, в этом вопросе тоже не было ничего необыкновенного. Но едва произнес он эти простые слова, как все буквально затряслись в судорогах звонкого, раскатистого смеха.
Тут уж субъект в помятой шляпенке рассердился не на шутку и сказал еще серьезнее прежнего:
– Я не шучу. Просто хочу узнать, где здесь можно чего-нибудь пожевать.
Только этого не хватало. От этих слов у всех со смеху точно спазмой сдавило животы.
Спустя полчаса, все Голенешти повторяло: «Где бы здесь можно было пожевать…» – ха-ха-ха!
– Умора! – говорили в толпе, вытирая слезы, выступавшие на глазах от смеха. – В полном смысле слова умора! Странный человечек в странном пальто, странной шляпенке, со странной манерой выражаться. Лопнешь со смеху!..
А Умора между тем долго еще ходил по улицам местечка, пока не нашел, наконец, то, что ему было нужно, – заезжий двор. Двор, правда, не перворазрядный, зато цена подходящая.
Отведав керченской селедки и запив ее стаканом бессарабского вина, незнакомец с наслаждением закурил папиросу и, обратясь к хозяйке, миловидной брюнетке по имени Неха, стал ее выспрашивать, есть ли у нее муж, вдова ли она, или разводка. Но Неху душил смех, и она кое-как улизнула от «бездельника». А «бездельник», взяв в руки тросточку, нахлобучил на лоб помятую шляпенку, засунул руки в карманы и пошел гулять по местечку, заодно уже высматривая подходящее помещение для театра.
Он шествовал не один. Его провожала целая ватага босых и оборванных уличных мальчишек, страстных любителей еврейского театра. Они ходили за ним по пятам, покуда он не остановился, наконец, у какого-то двора. Там внимание его привлек огромный крытый железом пустой сарай.
– Вот этот сарай самим богом при сотворении мира был предназначен специально для еврейского театра, – сказал он про себя и вошел во двор.
То был двор Бени Рафаловича. Сарай принадлежал ему же.
– Эка невидаль! – толковали между собой обыватели. – Подумаешь, важная штука театр! Актеришки, комедианты!.. Кому они нужны?
Не следует, однако, думать, что голенештинцы были очень уж избалованы театром. Наоборот, надо признаться, что они театра никогда и видом не видали и не знали, с чем его едят. Но с другой стороны, где это предписано законом, что человек обязан все видеть собственными глазами? Для чего же бог дал человеку разум? Умом, слава тебе господи, можно постигнуть вещи и позамысловатее…
В одно прекрасное утро на улицах Голенешти появился какой-то человечек в пальто красновато-серовато-зеленовато-голубого цвета, в помятой шляпенке, с потрепанным чемоданчиком в руке. Он объяснил, что приехал сюда снимать помещение для театра. Все сбежались посмотреть на эту диковину – и не столько потому, что сам этот человек имел такой примечательный вид (это своим чередом), сколько потому, что любопытно было знать, что он тут будет делать.
Низкорослый человек с бритым лицом окинул шельмовским взглядом местечко Голенешти и его обитателей и заговорил оранным хриплым голосом, причем помятая шляпенка все время подплясывала на его голове:
– По-видимому, насколько я могу судить, наш прародитель Адам ни разу не останавливался здесь на субботу.
Казалось бы, что особенного он сказал? Несколько простых слов, не правда ли? Но поглядели бы вы, какой поразительный эффект они произвели! Слушатели схватились за животы, словно их клещами сдавило, и грянул такой взрыв смеха, что незнакомец сначала даже испугался. Он помолчал с минуту, поглядел на голенештинцев так, точно перед ним корчились какие-то полоумные, и, дав им вдоволь нахохотаться, спросил совершенно серьезно, ощущая мучительную пустоту в желудке (он еще в дороге чувствовал, что у него нестерпимо сосет под ложечкой):
– Скажите-ка, милые люди, где бы здесь можно было утолить голод?
Казалось бы, в этом вопросе тоже не было ничего необыкновенного. Но едва произнес он эти простые слова, как все буквально затряслись в судорогах звонкого, раскатистого смеха.
Тут уж субъект в помятой шляпенке рассердился не на шутку и сказал еще серьезнее прежнего:
– Я не шучу. Просто хочу узнать, где здесь можно чего-нибудь пожевать.
Только этого не хватало. От этих слов у всех со смеху точно спазмой сдавило животы.
Спустя полчаса, все Голенешти повторяло: «Где бы здесь можно было пожевать…» – ха-ха-ха!
– Умора! – говорили в толпе, вытирая слезы, выступавшие на глазах от смеха. – В полном смысле слова умора! Странный человечек в странном пальто, странной шляпенке, со странной манерой выражаться. Лопнешь со смеху!..
А Умора между тем долго еще ходил по улицам местечка, пока не нашел, наконец, то, что ему было нужно, – заезжий двор. Двор, правда, не перворазрядный, зато цена подходящая.
Отведав керченской селедки и запив ее стаканом бессарабского вина, незнакомец с наслаждением закурил папиросу и, обратясь к хозяйке, миловидной брюнетке по имени Неха, стал ее выспрашивать, есть ли у нее муж, вдова ли она, или разводка. Но Неху душил смех, и она кое-как улизнула от «бездельника». А «бездельник», взяв в руки тросточку, нахлобучил на лоб помятую шляпенку, засунул руки в карманы и пошел гулять по местечку, заодно уже высматривая подходящее помещение для театра.
Он шествовал не один. Его провожала целая ватага босых и оборванных уличных мальчишек, страстных любителей еврейского театра. Они ходили за ним по пятам, покуда он не остановился, наконец, у какого-то двора. Там внимание его привлек огромный крытый железом пустой сарай.
– Вот этот сарай самим богом при сотворении мира был предназначен специально для еврейского театра, – сказал он про себя и вошел во двор.
То был двор Бени Рафаловича. Сарай принадлежал ему же.
Глава 5.
Дружеская переписка
Голенештинцам недолго пришлось дожидаться прибытия еврейского театра. Как только Умора сговорился с Беней Рафаловичем о цене, он тотчас написал антрепренеру театра письмо, которое мы здесь передаем слово в слово, букву в букву:
Несколько дней спустя Шолом-Меер Муравчик получил следующее ответное письмо:
Любезный друг Альберт! Пишу тебе письмо и с тем сообщаю, что я в Голенешти – местечко такое в Бессарабии, городок с ноготок, а люди – звери, жрут мамалыгу и хлещут вино, как воду. Но «Мойше» [8] повалит в театр так, что чертям тошно будет. А театр я снял, хоть Лондону впору, сцена – на санях прокатись, крыша железная, холера ее не проймет, не то что дождь. Хозяина театра зовут Беня Рафалович, и он напихан деньгами, как черт половой, а все же он не постеснялся, боров этакий, попросить задаток. Но я ему сказал, чтобы он подождал немного, потому я на днях должен получить по почте, сам знаешь – болячку, а не деньги. А заезжий дом мне попался – лучше не надо: хозяйка – картинка, так и просится: «Поцелуй меня», пей, ешь на здоровье, а кредит – сколько душе угодно. А потому не будь идиотом и не тяни канитель, а высылай сейчас же декорации с афишами, заложи все, что можно, и приезжай скорее со всем своим хедером [9]. Ради бога, не откладывай в долгий ящик, потому приближаются дни еврейского поста, и тогда мы с голоду подохнем. А разрешение здесь получить так же легко, как у Гоцмаха кисло-сладкое мясо натощак. И кланяйся ему от моего имени, сто чертей его бабушке! И пройдись, мой любезный, ко мне на квартиру, я забыл там под кроватью свои комнатные туфли да пару цензурованных пьес. И, ради бога, высылай как можно скорее афиши. Только ты не очень бесись, что не посылаю тебе телеграмму, потому у меня остался всего-навсего один стертый двугривенный, да и тот с дырочкой. От меня, твоего друга, который каждому из вас сердечно кланяется.
Шолом-Меер Муравчик
Несколько дней спустя Шолом-Меер Муравчик получил следующее ответное письмо:
Глубокоуважаемый друг Шолом-Меер, чтоб тебе околеть! Какого черта тебя угораздило перехватить у Брайнделе-козак пятнадцать целковых и сказать ей, что это за мой счет? Какие такие счеты, мошенник этакий, у меня могут быть с Брайнделе-козак? Вся труппа ее любит, как ячмень на глазу, потому что она дрожит над каждой копейкой и подымает скандал из-за ломаного гроша. А что касается того, что ты пишешь насчет декораций, то я в толк не возьму, прикидываешься ли ты дохлым, или ты взаправду скотина безмозглая. Ты, кажись, прекрасно знаешь, что декорации уже давно заложены, а где взять деньги, чтобы их выкупить, когда разрешения здесь не получишь и за миллион, а ежели еще имеется немножко золота и брильянтов, то для чужой утробы я их растранжиривать не стану, не так-то легко они мне достались, разве что они подпишут мне контракты черным по белому, чтобы было ясно, как на ладони, что больше они ни слова не заикнутся о марках [10] и долях, чтобы быть мне компаньоном в деле. Новые компаньоны на мою голову! Гоцмах тоже компаньон у меня в театре! Не дождаться ему, Гоцмаху, чтобы я с ним делился пополам. Хоть они и пугают, что сколотят собственную компанию – чтобы им все ребра переколотили! – но наплевать я на них хотел. И посылаю тебе афишу и получи разрешение на восемь спектаклей с бенефисом. А что ты оправдываешься, мошенник, будто у тебя остался один стертый двугривенный, да и тот с дырочкой, то ты не хвор заложить свои собственные часы, как я свои. Все навалились на мои плечи, один за всех отвечай, каждый норовит получить первые роли, а если что от них понадобится, – наших дома нет. Теперь я сделаю последнюю попытку: выгорит дело в Бессарабии, – хорошо, а ежели нет, то можете хоть головой о стенку, а я могу позволить себе прокатиться по Румынии и сколотить там такой «хедер», чтобы бог и люди завидовали, а заодно уже избавлюсь от своего репейника – от холеры-жены. А пока суд да дело, приготовь все, что требуется, да только не делай больших расходов, береги копейку. Мы, с божьей помощью, приедем все в пятницу, в субботу вечером откатаем репетиции, а в воскресенье будем играть. И сообщаю тебе, что твои комнатные туфли и цензурованные пьесы давно уже лежат на помойке. С глубоким уважением и пожеланием счастья твой друг, директор