Страница:
Гоцмах не в силах продолжать: кашель душит его. Схватившись обеими руками за столб, он долго кашляет и мечет проклятия во все стороны.
– Когда же кончится мой кашель? Погибель на него, боже праведный! Пусть бы он перебрался к Шолом-Мееру вместе с моей одышкой! А эти колики в боку, которые мучают меня, я охотно подарю Щупаку на праздник…
Когда приступ проходит, к Гоцмаху снова возвращается и жизнерадостное настроение и прежний тон:
– Знаешь, мальчонка, что я тебе скажу?
Лейбл не сводит с Гоцмаха широко раскрытых глаз: что-то он ему скажет?
– Вот что я тебе скажу, мой дорогой птенчик: я на твоем месте плюнул бы на все. Папашу толстомордого я бы отослал в хедер, – пускай лучше он там сиденье протирает. Пузатому талмуду я бы сказал «прости-прощай»! Учителю-кантору я бы приказал петь «За грехи наши» [21]. А сам бы я…
Но тут в сарай вошли актеры, собиравшиеся на репетицию, и разговор Гоцмаха с Лейблом был прерван на самом интересном месте.
Глава 19.
Глава 20.
Глава 21.
Глава 22.
Глава 23.
Глава 24.
Глава 25.
– Когда же кончится мой кашель? Погибель на него, боже праведный! Пусть бы он перебрался к Шолом-Мееру вместе с моей одышкой! А эти колики в боку, которые мучают меня, я охотно подарю Щупаку на праздник…
Когда приступ проходит, к Гоцмаху снова возвращается и жизнерадостное настроение и прежний тон:
– Знаешь, мальчонка, что я тебе скажу?
Лейбл не сводит с Гоцмаха широко раскрытых глаз: что-то он ему скажет?
– Вот что я тебе скажу, мой дорогой птенчик: я на твоем месте плюнул бы на все. Папашу толстомордого я бы отослал в хедер, – пускай лучше он там сиденье протирает. Пузатому талмуду я бы сказал «прости-прощай»! Учителю-кантору я бы приказал петь «За грехи наши» [21]. А сам бы я…
Но тут в сарай вошли актеры, собиравшиеся на репетицию, и разговор Гоцмаха с Лейблом был прерван на самом интересном месте.
Глава 19.
Недремлющее око
Никто в доме Рафаловича не заметил бы, что папиросы куда-то уплывают, что кто-то каждый день выносит из дому сдобные булки, а из сахарницы исчезает сахар, если бы не старая бабушка, мотающая головой «нет-нет», с ее острым взглядом, видящим за версту. Старуха давно уже заметила, что в доме завелся воришка, и начала выслеживать, подсматривать, наблюдать. И – благодарение господу! – ее старания увенчались успехом. Она узнала, чьи это проделки, – это дело рук маленького проказника Лейбла.
Одно ей непонятно: «К чему мальчику булки, сахар и папиросы? Куда он их тащит? Неужто в хедер? Для кого? Для товарищей? А может быть, для самого учителя?» И старуха, продолжая выслеживать, заметила, что рано поутру, когда все еще спят, он, этот негодный мальчишка, просыпается и, скомкав молитву, исчезает… «Куда? Что парнишке делать в хедере в этакую рань, когда сам учитель еще спит?»
Старуха прикидывается, будто ничего не замечает. Сделав вид, что углубилась в толстый молитвенник, она тихо шепчет молитву и покачивает головой «нет-нет», но глаза смотрят и видят все… И как только Лейбл выходит из дому, старая бабушка сейчас же пускается следом за ним, наблюдает с крылечка и видит, как он пробирается в сарай. «Какие такие дела у этого щенка в сарае, интересно бы знать?..»
То же повторяется и на следующее утро. Старуха не знает покоя. Глаза смотрят, сердце кипит, голова покачивается «нет-нет», мозг усиленно работает.
Слава богу, она уже все узнала: «Проказник снюхался с одним из комедиантщиков, который ночует в сарае. Хороша компания, нечего сказать: босые, голодные, оборванные бездельники, прости господи грехи наши!
Теперь остается решить вопрос: «Что делать дальше? Образумить самого проказника, сказать ему – зачем тащишь? Куда тебя несет? Но разве он послушается? Нынче дети пошли такие, что не приведи господь! Разве знают они, что нужно уважать старую бабушку, которой вот-вот стукнет восемьдесят? А что же делать? Сказать невестке? Но Бейлка – какая же это, с позволения сказать, мать? На вид добренькая, мягкосердая… Но что пользы в ее мягкосердии, что проку от ее доброты, когда дети садятся ей на голову, делают что хотят и растут, точно сорная трава? Нет, нет! Если уж рассказать, то, конечно, сыну, Бене… Беня, славу богу, отец, – да продлит господь его годы! – а отец – не мать. Отец, если нужно, прикрикнет на своего ребенка, пригрозит, угостит оплеухой или просто положит на скамеечку и всыплет куда следует, чтобы впредь не повадно было…»
Как старуха задумала, так она и поступила. Но она не ограничилась простым доносом. Добиться, чтобы мальчика выпороли, – этого ей было мало. Нет, надо поймать вора с поличным: пусть все увидят, как добросердечная мамаша балует детей, как она их распускает и окончательно портит.
Одно ей непонятно: «К чему мальчику булки, сахар и папиросы? Куда он их тащит? Неужто в хедер? Для кого? Для товарищей? А может быть, для самого учителя?» И старуха, продолжая выслеживать, заметила, что рано поутру, когда все еще спят, он, этот негодный мальчишка, просыпается и, скомкав молитву, исчезает… «Куда? Что парнишке делать в хедере в этакую рань, когда сам учитель еще спит?»
Старуха прикидывается, будто ничего не замечает. Сделав вид, что углубилась в толстый молитвенник, она тихо шепчет молитву и покачивает головой «нет-нет», но глаза смотрят и видят все… И как только Лейбл выходит из дому, старая бабушка сейчас же пускается следом за ним, наблюдает с крылечка и видит, как он пробирается в сарай. «Какие такие дела у этого щенка в сарае, интересно бы знать?..»
То же повторяется и на следующее утро. Старуха не знает покоя. Глаза смотрят, сердце кипит, голова покачивается «нет-нет», мозг усиленно работает.
Слава богу, она уже все узнала: «Проказник снюхался с одним из комедиантщиков, который ночует в сарае. Хороша компания, нечего сказать: босые, голодные, оборванные бездельники, прости господи грехи наши!
Теперь остается решить вопрос: «Что делать дальше? Образумить самого проказника, сказать ему – зачем тащишь? Куда тебя несет? Но разве он послушается? Нынче дети пошли такие, что не приведи господь! Разве знают они, что нужно уважать старую бабушку, которой вот-вот стукнет восемьдесят? А что же делать? Сказать невестке? Но Бейлка – какая же это, с позволения сказать, мать? На вид добренькая, мягкосердая… Но что пользы в ее мягкосердии, что проку от ее доброты, когда дети садятся ей на голову, делают что хотят и растут, точно сорная трава? Нет, нет! Если уж рассказать, то, конечно, сыну, Бене… Беня, славу богу, отец, – да продлит господь его годы! – а отец – не мать. Отец, если нужно, прикрикнет на своего ребенка, пригрозит, угостит оплеухой или просто положит на скамеечку и всыплет куда следует, чтобы впредь не повадно было…»
Как старуха задумала, так она и поступила. Но она не ограничилась простым доносом. Добиться, чтобы мальчика выпороли, – этого ей было мало. Нет, надо поймать вора с поличным: пусть все увидят, как добросердечная мамаша балует детей, как она их распускает и окончательно портит.
Глава 20.
Червь сомнения
Старуха ловко обделала свое дело, так ловко, что ни одна живая душа об этом не узнала. На цыпочках подошла к Бене и под строгим секретом сообщила ему на ухо, чем занимается его младший сыночек, куда ходит, что тащит в карманах и с кем якшается… Беня выслушал ее, повернул к ней свое волосатое лицо, посмотрел телячьими глазами на старую мать и сказал коротко и ясно:
– Корова летела над крышей и снесла яйцо…
Это означало, что он не верит. Беня не может допустить и мысли, что его младший сын способен на это. Лейбл – самый лучший, самый тихий, самый удачный из всех сыновей. Беня сам не бог весть какой грамотей, не «важнецкий музыкант», как он сам о себе говорит, но он слышит, что другие говорят о сыне; все утверждают, что из Лейбла выйдет толк. Только на днях он встретился с его учителем, кантором Исроелом, и спросил: «Ну, как там пасется мой подсвинок?» Исроел так расхвалил мальчика, что у отца голова закружилась. Кантор сказал, что Лейбл – необыкновенный мальчик, что из него, несомненно, выйдет нечто такое-этакое… особенное… Остальное кантор договаривает руками, а Беня сам доканчивает за него.
– Задвижка к двери, чека к оси или всего-навсего вчерашний день?..
Но в глубине души Беня ликует, и сердце его наполняется гордостью. Бог благословил его старость хорошим, удачным сыном… И глядя с восторгом на мальчика, он думает: «Что из него выйдет? Может быть, раввин? А может быть, и повыше раввина? Кто знает, может быть, ему, Бене, суждено благодаря сыну прославиться на весь мир. До сих пор только здесь, в Голенешти, знали, что есть на свете зажиточный хозяин по имени Беня, а в будущем, может быть, весь мир о нем узнает. Со всех концов света станут к нему приезжать люди сюда, в Голенешти.
– Это вы отец знаменитого Лейбла Рафаловича?
И он всем будет отвечать:
– Знаменитый Лейбл Рафалович – мой родной сын.»
Вот какие золотые сны грезились Бене наяву. И вдруг приходит старуха и отравляет его сердце сомнением. Этот удачный, этот редкостный мальчик всего-навсего, черт знает что такое, – вор, простой воришка. Беня приходит в ярость и, как рассвирепевший лев, целый день сердито мечется по комнате, вымещая злобу то на служащих, то на жене Бейлке.
Бейлка знает своего мужа насквозь и спрашивает, как бы мимоходом:
– Что с тобой?
Но он не отвечает.
– Хозяин кота проглотил, – говорят про него служащие.
– Папа встал с левой доги, – говорят дети.
Все в доме ходят на цыпочках. Никто не знает, почему и отчего, но все чувствуют, – пахнет порохом.
Ночью в постели Беня ворочается с боку на бок, вздыхает, кряхтит, как связанный бык, глаз не смыкает.
– Ну и червь! Вот так червь! Взяли да разнесли всю мою постройку…
Его так и подымает с постели. Хочется что-нибудь сломать, сокрушить, разрушить, разворошить, разбросать во все стороны, все превратить в щепки. Но понемногу он успокаивается:
«Может быть, все это только турусы на колесах. Старуха, чего доброго, приняла козу за яблоню».
И Беня засыпает крепким сном, оглашая комнату неистовым храпом.
– Корова летела над крышей и снесла яйцо…
Это означало, что он не верит. Беня не может допустить и мысли, что его младший сын способен на это. Лейбл – самый лучший, самый тихий, самый удачный из всех сыновей. Беня сам не бог весть какой грамотей, не «важнецкий музыкант», как он сам о себе говорит, но он слышит, что другие говорят о сыне; все утверждают, что из Лейбла выйдет толк. Только на днях он встретился с его учителем, кантором Исроелом, и спросил: «Ну, как там пасется мой подсвинок?» Исроел так расхвалил мальчика, что у отца голова закружилась. Кантор сказал, что Лейбл – необыкновенный мальчик, что из него, несомненно, выйдет нечто такое-этакое… особенное… Остальное кантор договаривает руками, а Беня сам доканчивает за него.
– Задвижка к двери, чека к оси или всего-навсего вчерашний день?..
Но в глубине души Беня ликует, и сердце его наполняется гордостью. Бог благословил его старость хорошим, удачным сыном… И глядя с восторгом на мальчика, он думает: «Что из него выйдет? Может быть, раввин? А может быть, и повыше раввина? Кто знает, может быть, ему, Бене, суждено благодаря сыну прославиться на весь мир. До сих пор только здесь, в Голенешти, знали, что есть на свете зажиточный хозяин по имени Беня, а в будущем, может быть, весь мир о нем узнает. Со всех концов света станут к нему приезжать люди сюда, в Голенешти.
– Это вы отец знаменитого Лейбла Рафаловича?
И он всем будет отвечать:
– Знаменитый Лейбл Рафалович – мой родной сын.»
Вот какие золотые сны грезились Бене наяву. И вдруг приходит старуха и отравляет его сердце сомнением. Этот удачный, этот редкостный мальчик всего-навсего, черт знает что такое, – вор, простой воришка. Беня приходит в ярость и, как рассвирепевший лев, целый день сердито мечется по комнате, вымещая злобу то на служащих, то на жене Бейлке.
Бейлка знает своего мужа насквозь и спрашивает, как бы мимоходом:
– Что с тобой?
Но он не отвечает.
– Хозяин кота проглотил, – говорят про него служащие.
– Папа встал с левой доги, – говорят дети.
Все в доме ходят на цыпочках. Никто не знает, почему и отчего, но все чувствуют, – пахнет порохом.
Ночью в постели Беня ворочается с боку на бок, вздыхает, кряхтит, как связанный бык, глаз не смыкает.
– Ну и червь! Вот так червь! Взяли да разнесли всю мою постройку…
Его так и подымает с постели. Хочется что-нибудь сломать, сокрушить, разрушить, разворошить, разбросать во все стороны, все превратить в щепки. Но понемногу он успокаивается:
«Может быть, все это только турусы на колесах. Старуха, чего доброго, приняла козу за яблоню».
И Беня засыпает крепким сном, оглашая комнату неистовым храпом.
Глава 21.
Пойман с поличным
Господь бог еще почивает, а Беня Рафалович уже на ногах.
Как всегда по утрам, он, в халате и тяжелых туфлях, подбитых гвоздями, вышел во двор осмотреть хозяйство, убедиться, все ли на месте. Беня не любит, чтобы ему «загибали ермолку» или «свистели в постромки». На его языке это означает, что он не любит, когда что-нибудь не в порядке и когда его приказания не выполнены. Дрова должны быть уложены в штабеля, двор подметен, сор собран в кучу, даже коровы и те должны стоять каждая на своем месте.
– Эй ты, толстозадая мясничиха, опять забралась в гости к рябой раввинше? Что за праздник у вас?
Так разговаривает Беня с коровами, из которых одна действительно толстая, брюхатая, бесстыжая, а другая – тихая, спокойная, с невинным набожным лицом, точь-в-точь как у раввинши. Схватив в руки палку, он потчует их обеих, но больше достается, конечно, «мясничихе», которой Беня старается втолковать, за что ее бьют:
– Поставили тебе миску, ну и лопай на здоровье! Чего лезешь к чужой хозяйке в кастрюлю?..
От коров он переходит к лошадям, с которыми тоже изъясняется иносказательно:
– Послушай ты, башка из табачьего горшка! Если будешь задирать парней, то я тебе покажу, как ученые толкуют библейское изречение: «Изобью».
Лошадям, видимо, невдомек своеобразная речь хозяина, – лошадиные головы, что и говорить! Они поворачивают к нему свои симпатичные морды и глядят плутовато-невинными глазами, точно спрашивая:
– Это вы насчет овса?
Хозяин тычет одну лошадь локтем в бок, другой щекочет шею, третью гладит по гриве и затем отправляется к рабочим поругаться немножко по-молдавански: «Ала драко!» – к черту! И тут вдруг нелегкая приносит старуху, которая мотает головой «нет-нет». Она подмигивает Бене своим всевидящим глазом: «Вот он, твой молодчина, с полными карманами!» – и исчезает.
Беня вспомнил, что она рассказывала ему о сыне, и сердце у него екнуло. Он был бы рад, если бы все эти «тары-бары» оказались выдумкой. На мгновение у него мелькнула мысль махнуть рукой на эту историю: «Мало ли что болтают? Вздор, нелепица! Сорока на хвосте весть принесла, бабьи сплетни». Но тут Беня увидал сына, быстрыми шагами направляющегося к сараю, и гневом распалилось его отцовское сердце: какие такие дела у этого юного «подсвинка» с комедиантами? Что понадобилось ему там в такую рань? Громовым голосом он окликнул мальчика и велел подойти…
Лейбл, погруженный в свои собственные мысли, услыхал грозный голос отца и остановился в нерешительности: идти или не идти? Но раз отец зовет, нужно идти.
– Куда так рано? – спросил отец.
Лейбл, смущенный неожиданной встречей с отцом, переспросил:
– Рано?
– А что же? Поздно? Куда, скажи на милость, ты идешь?
– Куда мне идти?
– Я почем знаю, куда тебе идти? Об этом я тебя и спрашиваю.
У бедного Лейбла не было даже достаточно времени, чтобы придумать более или менее подходящее объяснение. Он молча, с видом человека, у которого совесть нечиста, смотрел в глаза отцу.
– Что ты буркалы на меня выпучил? Не узнал отца? Ты сегодня молился или нет еще?
– Да… Нет… То есть да…
Лейбл запутался, а отец все больше распалялся.
– Молился или нет? Говори толком! Я хочу знать: да или нет?
Лейбла в холодный пот бросило.
– Да еще нет. То есть я еще не молился. Я вот и хотел пойти. Вот я и иду в синагогу… молиться.
На мгновение отец почувствовал облегчение. Ему от всей души хотелось верить, что это правда. Но по глазам Лейбла он видел, что это ложь, чистейшая ложь. И его сердце снова распалилось гневом. Лучший из всех детей… Он подходит ближе к сыну и замечает, что тот держит обе руки в карманах: значит, старуха правду сказала, что он все туда таскает.
И Беня говорит сыну:
– А ну-ка, покажи, что у тебя там болтается в карманах. Ты что-то очень распух…
Такого удара Лейбл никак не ожидал. Он стоит как вкопанный, не в силах шевельнуться…
– Не хочешь показать? Придется мне самому своими десятью пальцами заехать в твои торбы.
И отец запускает обе руки в карманы сына и вытряхивает оттуда целые сокровища: свежие сдобные булочки, куски пирога, чай, сахар, полпупка от жареного гуся, а папирос, папирос, папирос – целую уйму…
Как всегда по утрам, он, в халате и тяжелых туфлях, подбитых гвоздями, вышел во двор осмотреть хозяйство, убедиться, все ли на месте. Беня не любит, чтобы ему «загибали ермолку» или «свистели в постромки». На его языке это означает, что он не любит, когда что-нибудь не в порядке и когда его приказания не выполнены. Дрова должны быть уложены в штабеля, двор подметен, сор собран в кучу, даже коровы и те должны стоять каждая на своем месте.
– Эй ты, толстозадая мясничиха, опять забралась в гости к рябой раввинше? Что за праздник у вас?
Так разговаривает Беня с коровами, из которых одна действительно толстая, брюхатая, бесстыжая, а другая – тихая, спокойная, с невинным набожным лицом, точь-в-точь как у раввинши. Схватив в руки палку, он потчует их обеих, но больше достается, конечно, «мясничихе», которой Беня старается втолковать, за что ее бьют:
– Поставили тебе миску, ну и лопай на здоровье! Чего лезешь к чужой хозяйке в кастрюлю?..
От коров он переходит к лошадям, с которыми тоже изъясняется иносказательно:
– Послушай ты, башка из табачьего горшка! Если будешь задирать парней, то я тебе покажу, как ученые толкуют библейское изречение: «Изобью».
Лошадям, видимо, невдомек своеобразная речь хозяина, – лошадиные головы, что и говорить! Они поворачивают к нему свои симпатичные морды и глядят плутовато-невинными глазами, точно спрашивая:
– Это вы насчет овса?
Хозяин тычет одну лошадь локтем в бок, другой щекочет шею, третью гладит по гриве и затем отправляется к рабочим поругаться немножко по-молдавански: «Ала драко!» – к черту! И тут вдруг нелегкая приносит старуху, которая мотает головой «нет-нет». Она подмигивает Бене своим всевидящим глазом: «Вот он, твой молодчина, с полными карманами!» – и исчезает.
Беня вспомнил, что она рассказывала ему о сыне, и сердце у него екнуло. Он был бы рад, если бы все эти «тары-бары» оказались выдумкой. На мгновение у него мелькнула мысль махнуть рукой на эту историю: «Мало ли что болтают? Вздор, нелепица! Сорока на хвосте весть принесла, бабьи сплетни». Но тут Беня увидал сына, быстрыми шагами направляющегося к сараю, и гневом распалилось его отцовское сердце: какие такие дела у этого юного «подсвинка» с комедиантами? Что понадобилось ему там в такую рань? Громовым голосом он окликнул мальчика и велел подойти…
Лейбл, погруженный в свои собственные мысли, услыхал грозный голос отца и остановился в нерешительности: идти или не идти? Но раз отец зовет, нужно идти.
– Куда так рано? – спросил отец.
Лейбл, смущенный неожиданной встречей с отцом, переспросил:
– Рано?
– А что же? Поздно? Куда, скажи на милость, ты идешь?
– Куда мне идти?
– Я почем знаю, куда тебе идти? Об этом я тебя и спрашиваю.
У бедного Лейбла не было даже достаточно времени, чтобы придумать более или менее подходящее объяснение. Он молча, с видом человека, у которого совесть нечиста, смотрел в глаза отцу.
– Что ты буркалы на меня выпучил? Не узнал отца? Ты сегодня молился или нет еще?
– Да… Нет… То есть да…
Лейбл запутался, а отец все больше распалялся.
– Молился или нет? Говори толком! Я хочу знать: да или нет?
Лейбла в холодный пот бросило.
– Да еще нет. То есть я еще не молился. Я вот и хотел пойти. Вот я и иду в синагогу… молиться.
На мгновение отец почувствовал облегчение. Ему от всей души хотелось верить, что это правда. Но по глазам Лейбла он видел, что это ложь, чистейшая ложь. И его сердце снова распалилось гневом. Лучший из всех детей… Он подходит ближе к сыну и замечает, что тот держит обе руки в карманах: значит, старуха правду сказала, что он все туда таскает.
И Беня говорит сыну:
– А ну-ка, покажи, что у тебя там болтается в карманах. Ты что-то очень распух…
Такого удара Лейбл никак не ожидал. Он стоит как вкопанный, не в силах шевельнуться…
– Не хочешь показать? Придется мне самому своими десятью пальцами заехать в твои торбы.
И отец запускает обе руки в карманы сына и вытряхивает оттуда целые сокровища: свежие сдобные булочки, куски пирога, чай, сахар, полпупка от жареного гуся, а папирос, папирос, папирос – целую уйму…
Глава 22.
Позорное наказание
Сказать, что Беня строгий отец, – нельзя. Беня вообще редко вмешивается в семейные дела; весь дом находится на попечении его жены – Бейлки. Он, Беня, знает только одно: «Надо подсыпать овес». На его языке это означает: надо давать на расходы. И Беня дает, сколько требуется, никогда не торгуется и не спрашивает, на что. Это его не касается. Дети тоже вольны делать все, что им вздумается, хоть носы друг другу пооткусывать – ему до этого ровно никакого дела нет. Но если уж кто из детей так накуролесит, что вмешательство отца становится необходимым, тогда берегись! Туча надвигается на весь дом. Тут и гром, и молния, и ливень с градом! Все в доме ходят, понурив головы, прячутся по углам. Больше всех достается в такие минуты бедной жене Бени – маленькой, слабой, тихой Бейлке.
Беня не удовольствовался тем, что тут же сгоряча на месте влепил своему на редкость удачному сыну в обе щеки две столь оглушительные пощечины, что у мальчика искры из глаз посыпались. Он взял его за руку, втащил в дом, созвал всю ораву и заставил мальчика рассказать перед всеми, что он сделал и ради кого он стал вором… Но и этого было мало. Беня вынес приговор: мальчишке надо всыпать куда следует.
Как ни умоляла его слабая Бейлка, чтобы он не позорил бедного ребенка, пусть лучше ее самое режет на куски; как ни заступалась за Лейбла вся семья, как ни оправдывала его, доказывая, что совершенный грех не так уж велик; как ни молил о прощении сам Лейбл, как ни клялся, целуя отцу руки, ничто не помогло: раз Беня сказал «всыпать куда следует», значит, быть по сему!
Беня не удовольствовался тем, что тут же сгоряча на месте влепил своему на редкость удачному сыну в обе щеки две столь оглушительные пощечины, что у мальчика искры из глаз посыпались. Он взял его за руку, втащил в дом, созвал всю ораву и заставил мальчика рассказать перед всеми, что он сделал и ради кого он стал вором… Но и этого было мало. Беня вынес приговор: мальчишке надо всыпать куда следует.
Как ни умоляла его слабая Бейлка, чтобы он не позорил бедного ребенка, пусть лучше ее самое режет на куски; как ни заступалась за Лейбла вся семья, как ни оправдывала его, доказывая, что совершенный грех не так уж велик; как ни молил о прощении сам Лейбл, как ни клялся, целуя отцу руки, ничто не помогло: раз Беня сказал «всыпать куда следует», значит, быть по сему!
Глава 23.
После экзекуции
К вечеру гнев Бени погас, и сердце его смягчилось (это всегда уж так: когда отец выпорет ребенка, сердце его смягчается), и он объявил свою волю: всей ораве идти в театр. И хотя после позорной утренней «экзекуции», которой подвергся Лейбл, в доме Рафаловичей было не до театра, раз отец велел идти, всем надо повиноваться.
Театр (то есть сарай) был, как всегда, битком набит. Музыка играла. Артисты пели. Публика, по обыкновению, щелкала орехи, шумела, веселилась. Один только Лейбл сидел печальный и безучастный. Взор его блуждал. Голова отяжелела, точно свинцом налитая. В груди его клокотал ад. Никогда Лейбл не мог и представить себе такого позора, такого издевательства со стороны отца: выпороть мальчика, уже достигшего совершеннолетия [22], лучшего ученика в хедере и любимца семьи, да еще на глазах у всех… Все произошло так неожиданно, что мальчик не успел опомниться. И лишь после того как все было кончено, буря негодования и протеста поднялась в душе нашего юного героя. Но то был протест червяка против титана, протест, который может найти свое выражение только в слезах. И Лейбл плакал, плакал долго и горько.
Лейбл плакал не один: вместе с ним рыдала навзрыд и мать. У бедной Бейлки не хватало слов, чтобы утешить своего младшего сына, своего любимца, и она, глотая собственные слезы, ласкала и целовала мальчика, гладила его волосы, не отступала от него ни на шаг. В хедер Лейбл в тот день не пошел. За столом он, правда, сидел, но к еде не прикасался. И вообще в тот день за обедом царила необычайная тишина. Все сидели с опущенными глазами, уставившись в свои тарелки. Только старуха оглядывала родных зорким взглядом, как бы желая сказать: «На гречиху их надо было бы посадить всех по очереди».
– «Буна деменяца!» С добрым утром то есть, – крикнул Беня Рафалович, обращаясь к своей ораве, когда заметил, что за столом из всех членов семьи ест и пьет, можно сказать, только он один. – Что вы застряли с волами среди болота? Подмажьте колеса и поезжайте дальше!
Но на этот раз иносказательный язык Бени не произвел обычного впечатления. Пообедали молча. Потом молча разошлись. Каждый в свой угол. Все понимали, что сейчас творится в душе маленького Лейбла, и были поэтому удивлены, увидев, что он идет вместе с ними в театр.
Однако, в сущности, никто по-настоящему не знал, что переживал мальчик. В то время, как остальные глядели на сцену, следя за игрой (тут Лейбл тоже не отставал от них), мысли мальчика были далеко… Его юный дух не знал покоя. Юный мозг лихорадочно работал, обдумывая план, как отомстить отцу за неслыханный позор, как расквитаться с ним за розги. «Ничего, боль от розог пройдет, – думал Лейбл, – но отцу это обойдется дорого…» О, он уже знает, что делать! Недаром он связался с таким человеком, как Гоцмах. Вчера у него был с ним серьезный разговор, и Гоцмах, по своему обыкновению, сказал ему совершенно определенно (Гоцмах не любит говорить обиняками):
– Дурачина ты, дуралей! Поройся в папашиных карманах, захвати приличную монету, и айда вместе с нами! Мы в субботу ночью уезжаем отсюда, и ты станешь актером, да еще каким актером! Провалиться мне на этом месте, если это не так.
Лейбл и сам втайне мечтал о том, что Гоцмах высказал так громко. Но при одной мысли, что нужно «порыться» в папашиных карманах, его бросало в дрожь. «Как? Ведь это значит – просто украсть! Стать вором!..» Так думал про себя Лейбл. Ну, а то, что он каждый день тащит для Гоцмаха завтраки, обеды, папиросы, разве это не воровство? «Нет, – оправдывается перед собой Лейбл, – это не воровство. Человек голоден, – я делюсь с ним пищей. Человек хочет курить, – я приношу ему папиросы. Что тут преступного? Но деньги! Красть у отца деньги?» Однако сказать Гоцмаху, что он боится красть, Лейбл постыдился. Он нашел другой довод: что скажет отец?
– Разве отец будет молчать? – говорит Лейбл, а у самого зуб на зуб не попадает.
– Откуда он узнает, осел? – отвечает Гоцмах.
– Он спохватится, что меня нет, и пошлет за мной погоню.
– Так он тебе и насыплет соли на хвост! Ты разве не знаешь, осленок, что мы едем в Бухарест? А знаешь ли, божья коровка, где находится Бухарест? Или ты знаешь об этом не больше покойника?
– Я знаю, где находится Бухарест: в Румынии. Я даже знаю, что это недалеко отсюда, – отвечает Лейбл.
– Так чего же ты вздор мелешь, мудрейший из мудрых? Переехал границу – и баста! Там уж отец не имеет над тобой никакой власти. Ни отец, ни мать, ни кто бы то ни было. Там тебе на всех наплевать!.. Ходишь себе по Бухаресту, заложив руки в брюки, и показываешь кукиш всему свету. Вольная птица! Понял, что тебе говорят? Или все еще не раскумекал?
Лейбл прекрасно понял – чего тут не понять? Но Гоцмах упомянул и мать, и Лейбл ухватился за этот довод…
– А мама… моя мама?.. Как она это перенесет?..
– Ну, если так, ступай к своей маме. Спрячься под ее передник, крошечка, и пусть она тебе даст пряничек…
Лейбл подыскивал все новые и новые отговорки… Он хочет, он страстно желает поехать с актерами, он всей душой стремится к этому, – что в самом деле может быть лучше, чем быть актером! Но он колеблется. Сомнения одолевают его.
Так было до экзекуции, до его наказания. Но теперь, после такого позора!.. Боль ему нипочем, но позор!.. Главное, позор!.. Нет, теперь другое дело! Теперь уж Лейбл ни перед чем не остановится. Даже слезы матери его не тронут: пусть плачет. Пусть, глядя на нее, плачет и убивается вся семья. А отец тоже сменит гнев на милость. Первое время он будет рвать и метать, но потом станет горько каяться. Ой, как он раскается! Втихомолку, когда никто не видит, он будет плакать, искать сына, звать его; будет бить себя в грудь и стонать: «Где ты, Лейбл, мой дорогой, мой ненаглядный?» Но он не найдет утешения, подобно праотцу Иакову, когда ему принесли окровавленную рубашку и сказали, что сына его, Иосифа, растерзал зверь в поле… Или подобно царю Давиду, услышавшему печальную весть, что его любимый сын Авессалом умер [23].
«Умер?.. Да!.. Вот исход. Может быть, лучше всего было бы умереть… Умереть!.. Умереть! Надо лечь и умереть».
Театр (то есть сарай) был, как всегда, битком набит. Музыка играла. Артисты пели. Публика, по обыкновению, щелкала орехи, шумела, веселилась. Один только Лейбл сидел печальный и безучастный. Взор его блуждал. Голова отяжелела, точно свинцом налитая. В груди его клокотал ад. Никогда Лейбл не мог и представить себе такого позора, такого издевательства со стороны отца: выпороть мальчика, уже достигшего совершеннолетия [22], лучшего ученика в хедере и любимца семьи, да еще на глазах у всех… Все произошло так неожиданно, что мальчик не успел опомниться. И лишь после того как все было кончено, буря негодования и протеста поднялась в душе нашего юного героя. Но то был протест червяка против титана, протест, который может найти свое выражение только в слезах. И Лейбл плакал, плакал долго и горько.
Лейбл плакал не один: вместе с ним рыдала навзрыд и мать. У бедной Бейлки не хватало слов, чтобы утешить своего младшего сына, своего любимца, и она, глотая собственные слезы, ласкала и целовала мальчика, гладила его волосы, не отступала от него ни на шаг. В хедер Лейбл в тот день не пошел. За столом он, правда, сидел, но к еде не прикасался. И вообще в тот день за обедом царила необычайная тишина. Все сидели с опущенными глазами, уставившись в свои тарелки. Только старуха оглядывала родных зорким взглядом, как бы желая сказать: «На гречиху их надо было бы посадить всех по очереди».
– «Буна деменяца!» С добрым утром то есть, – крикнул Беня Рафалович, обращаясь к своей ораве, когда заметил, что за столом из всех членов семьи ест и пьет, можно сказать, только он один. – Что вы застряли с волами среди болота? Подмажьте колеса и поезжайте дальше!
Но на этот раз иносказательный язык Бени не произвел обычного впечатления. Пообедали молча. Потом молча разошлись. Каждый в свой угол. Все понимали, что сейчас творится в душе маленького Лейбла, и были поэтому удивлены, увидев, что он идет вместе с ними в театр.
Однако, в сущности, никто по-настоящему не знал, что переживал мальчик. В то время, как остальные глядели на сцену, следя за игрой (тут Лейбл тоже не отставал от них), мысли мальчика были далеко… Его юный дух не знал покоя. Юный мозг лихорадочно работал, обдумывая план, как отомстить отцу за неслыханный позор, как расквитаться с ним за розги. «Ничего, боль от розог пройдет, – думал Лейбл, – но отцу это обойдется дорого…» О, он уже знает, что делать! Недаром он связался с таким человеком, как Гоцмах. Вчера у него был с ним серьезный разговор, и Гоцмах, по своему обыкновению, сказал ему совершенно определенно (Гоцмах не любит говорить обиняками):
– Дурачина ты, дуралей! Поройся в папашиных карманах, захвати приличную монету, и айда вместе с нами! Мы в субботу ночью уезжаем отсюда, и ты станешь актером, да еще каким актером! Провалиться мне на этом месте, если это не так.
Лейбл и сам втайне мечтал о том, что Гоцмах высказал так громко. Но при одной мысли, что нужно «порыться» в папашиных карманах, его бросало в дрожь. «Как? Ведь это значит – просто украсть! Стать вором!..» Так думал про себя Лейбл. Ну, а то, что он каждый день тащит для Гоцмаха завтраки, обеды, папиросы, разве это не воровство? «Нет, – оправдывается перед собой Лейбл, – это не воровство. Человек голоден, – я делюсь с ним пищей. Человек хочет курить, – я приношу ему папиросы. Что тут преступного? Но деньги! Красть у отца деньги?» Однако сказать Гоцмаху, что он боится красть, Лейбл постыдился. Он нашел другой довод: что скажет отец?
– Разве отец будет молчать? – говорит Лейбл, а у самого зуб на зуб не попадает.
– Откуда он узнает, осел? – отвечает Гоцмах.
– Он спохватится, что меня нет, и пошлет за мной погоню.
– Так он тебе и насыплет соли на хвост! Ты разве не знаешь, осленок, что мы едем в Бухарест? А знаешь ли, божья коровка, где находится Бухарест? Или ты знаешь об этом не больше покойника?
– Я знаю, где находится Бухарест: в Румынии. Я даже знаю, что это недалеко отсюда, – отвечает Лейбл.
– Так чего же ты вздор мелешь, мудрейший из мудрых? Переехал границу – и баста! Там уж отец не имеет над тобой никакой власти. Ни отец, ни мать, ни кто бы то ни было. Там тебе на всех наплевать!.. Ходишь себе по Бухаресту, заложив руки в брюки, и показываешь кукиш всему свету. Вольная птица! Понял, что тебе говорят? Или все еще не раскумекал?
Лейбл прекрасно понял – чего тут не понять? Но Гоцмах упомянул и мать, и Лейбл ухватился за этот довод…
– А мама… моя мама?.. Как она это перенесет?..
– Ну, если так, ступай к своей маме. Спрячься под ее передник, крошечка, и пусть она тебе даст пряничек…
Лейбл подыскивал все новые и новые отговорки… Он хочет, он страстно желает поехать с актерами, он всей душой стремится к этому, – что в самом деле может быть лучше, чем быть актером! Но он колеблется. Сомнения одолевают его.
Так было до экзекуции, до его наказания. Но теперь, после такого позора!.. Боль ему нипочем, но позор!.. Главное, позор!.. Нет, теперь другое дело! Теперь уж Лейбл ни перед чем не остановится. Даже слезы матери его не тронут: пусть плачет. Пусть, глядя на нее, плачет и убивается вся семья. А отец тоже сменит гнев на милость. Первое время он будет рвать и метать, но потом станет горько каяться. Ой, как он раскается! Втихомолку, когда никто не видит, он будет плакать, искать сына, звать его; будет бить себя в грудь и стонать: «Где ты, Лейбл, мой дорогой, мой ненаглядный?» Но он не найдет утешения, подобно праотцу Иакову, когда ему принесли окровавленную рубашку и сказали, что сына его, Иосифа, растерзал зверь в поле… Или подобно царю Давиду, услышавшему печальную весть, что его любимый сын Авессалом умер [23].
«Умер?.. Да!.. Вот исход. Может быть, лучше всего было бы умереть… Умереть!.. Умереть! Надо лечь и умереть».
Глава 24.
Лейбл на собственных похоронах
В эту минуту мысль о смерти казалась юному герою самой привлекательной, и его воображение рисовало мальчику такую картину. Он уже умер. Как и отчего умер, он и сам не знает. Важно, что умер. И вот он лежит, сынок Бени Рафаловича, мертвый, холодный, на голой земле, под черным покрывалом. У изголовья горят свечи. Мать в глубоком обмороке, и врачи приводят ее в чувство. Вот она очнулась, а вот опять теряет сознание. А отец? О, отец колотит себя кулаками по голове и кричит: «Горе мне, люди! Я, я сам, Беня Рафалович, собственными руками убил свое дитя, свое лучшее, красивейшее, любимейшее дитя!» Даже бабушка, старая-престарая бабушка с трясущейся головой, и та рыдает и ропщет на бога за то, что тот подрубил такое юное деревцо, погубил невинное создание, которому, казалось бы, по всем законам справедливости должно бы жить и жить. Ох, лучше бы он вместо этого мальчика взял к себе ее, старуху… И кормилица бьется головой о стену и плачет горькими слезами… Даже посторонние женщины, совершенно чужие, которых Лейбл никогда не видал и понятия о них не имел, горько плачут, заливаются слезами.
Но вот начинаются похороны, пышные, богатые похороны. Все местечко собралось на похороны Лейбла Рафаловича. Плач, стоны, вопли, рыдания. Особенно усердствуют женщины. Оглохнуть можно от их воплей и стенаний.
– Тише, бабы! Замолчите же! Расступитесь! Дайте дорогу членам погребального братства!
Протиснувшись сквозь толпу, входят служки и члены погребального братства с катафалком. Они кладут на него труп Лейбла и выносят юного покойника на улицу. Мать падает в обморок, отец бьет себя кулаками по голове. Раздается зловещий звон благотворительной кружки, сопровождаемый возгласами: «Милостыня спасает от смерти. Милостыня спасает от смерти».
Тихо, с поникшими головами, идут люди за гробом Лейбла. И он сам, Лейбл, тоже в толпе провожающих. И удивительное дело! Его это не только не трогает, но даже, наоборот, очень радует. Он испытывает огромное удовольствие оттого, что он умер, что ему устроили такие пышные похороны, что все знакомые, все без исключения, идут за его гробом. Здесь и весь хедер во главе с учителем, кантором Исроелом, его женой Леей и дочкой Рейзл…
– Рейзл. Где она? Что с ней случилось? Почему ее нет в театре? Именно сегодня… Каждый вечер она приходит к ним и сопровождает их в театр. А сегодня ее нет… Почему? Что случилось?..
Нет больше смерти, нет похорон, нет звона благотворительных кружек. Теперь Рейзл завладела воображением мальчика, вытеснив из его головы все другие мысли.
Но вот начинаются похороны, пышные, богатые похороны. Все местечко собралось на похороны Лейбла Рафаловича. Плач, стоны, вопли, рыдания. Особенно усердствуют женщины. Оглохнуть можно от их воплей и стенаний.
– Тише, бабы! Замолчите же! Расступитесь! Дайте дорогу членам погребального братства!
Протиснувшись сквозь толпу, входят служки и члены погребального братства с катафалком. Они кладут на него труп Лейбла и выносят юного покойника на улицу. Мать падает в обморок, отец бьет себя кулаками по голове. Раздается зловещий звон благотворительной кружки, сопровождаемый возгласами: «Милостыня спасает от смерти. Милостыня спасает от смерти».
Тихо, с поникшими головами, идут люди за гробом Лейбла. И он сам, Лейбл, тоже в толпе провожающих. И удивительное дело! Его это не только не трогает, но даже, наоборот, очень радует. Он испытывает огромное удовольствие оттого, что он умер, что ему устроили такие пышные похороны, что все знакомые, все без исключения, идут за его гробом. Здесь и весь хедер во главе с учителем, кантором Исроелом, его женой Леей и дочкой Рейзл…
– Рейзл. Где она? Что с ней случилось? Почему ее нет в театре? Именно сегодня… Каждый вечер она приходит к ним и сопровождает их в театр. А сегодня ее нет… Почему? Что случилось?..
Нет больше смерти, нет похорон, нет звона благотворительных кружек. Теперь Рейзл завладела воображением мальчика, вытеснив из его головы все другие мысли.
Глава 25.
Слезы
После визита директора и его флигель-адъютанта канторша Лея не стала задумываться над вопросом, зачем приходил к ней и чего добивался этот лысый человек с брильянтами. Пожелав им (после их ухода) сломать себе головы, она заявила коротко и ясно:
– Больше моя дочь в еврейский театр не пойдет, даже если мир перевернется вверх дном, разве что меня, Леи, не будет в живых.
– Какой в этом смысл? – как бы нехотя вырвалось из уст кантора.
Но канторша сразу оборвала его:
– Хочешь знать смысл? Смысл очень простой: у человека должна быть седьмая клепка в голове. Он должен понимать, когда сказать «да», когда «нет». Иной раз скажешь «да», а другой раз – «нет», слыханное ли дело?
Рейзл не совсем понимала, что, собственно, произошло, но из слов матери ей было ясно, что с театром надо распроститься навеки. Она хорошо знала свою мать: у нее слово свято. Трудно только довести ее до этого, но раз уж она дала слово, да еще скрепила его клятвой, то тут никакие цари Востока и Запада не помогут. Всего можно добиться от матери, но только не нарушения данного слова. И у Рейзл вдруг стало так тяжело на душе, словно посреди белого дня внезапно закатилось солнце и наступил мрак. Что-то у нее отняли, насильно вырвали из груди. Слезы душили ее. Весь день она крепилась, стараясь овладеть собой. «Ну что ж? Можно и не пойти в театр. Где это сказано, что каждый вечер надо ходить в театр?..» Но когда наступил вечер, когда кантор распустил учеников, канторша зажгла коптящую лампочку и «Божью улицу» окутала темная пелена, Рейзл заметалась в тоске, не находя себе места. Сердце ее болезненно сжималось. Ее тянуло в театр. И даже не столько в театр, сколько к Рафаловичам, в богатые, светлые, веселые хоромы, где живут такие жизнерадостные, приветливые, веселые люди… Она вспомнила сладостные слова, которые шепнул ей Лейбл при выходе из театра:
– Завтра опять придешь?
Вспоминала она и как на следующее утро, когда Лейбл пришел в хедер, как всегда свежий, здоровый, красивый, чистенький, она прочла в его добрых, нежных, прекрасных глазах тот же вопрос:
– Сегодня опять придешь?
И как она издали ответила ему взглядом:
– Конечно, приду… Что за вопрос…
Рейзл опустила глаза, чтобы мать не увидела, что она смотрит туда, в сторону учеников. Мама не любит, когда дочка глядит в ту сторону, где сидят мальчики… Ах, мама! Она и вправду думает, что Рейзл очень интересуется этими мальчиками… Ничуть не бывало… Но среди них есть один – сын богача. Его зовут Лейблом. О, что это за мальчик! И не потому, что он сын богача, а потому что у него добрая, ангельская душа. Ах, разве мама может понять, что это за мальчик, что за приветливый дом у Рафаловичей, что за чудесная это семья?
Так, бывало, думает про себя Рейзл и ждет не дождется, когда кончится день, настанет желанный вечер и отец распустит учеников по домам. Тогда Рейзл наденет свое единственное праздничное платьице, набросит на плечи красный платочек, возьмет в руки ситцевый зонтик с бахромой, который ей мама недавно купила (эх, если бы к этому да еще новые ботинки!), и пойдет туда, в этот огромный, богатый, светлый, веселый дом, к этим добрым, ласковым жизнерадостным людям, а потом на весь вечер в театр, в райскую обитель. И вдруг все пошло прахом. Нелегкая принесла сюда этого директора! И зачем только она решилась петь перед чужими людьми!.. За это она изгнана из рая…
Припав головой к подушке, Рейзл дает волю слезам. Рыдает долго и страстно, оплакивая свою горькую долю, свою злосчастную судьбу, свое великое неизбывное горе. Сквозь плач она слышит, как по ту сторону занавески шепчутся ее родители. Они тихо спорят, по-видимому из-за нее… Она слышит голос матери: «Когда говорят «нет», значит «нет», слыханное ли дело?..» Рейзл захлебывается от рыданий. Отец, кантор Исроел, на цыпочках подходит к ее кровати за занавеской, наклоняется, гладит ее волосы и говорит тихо-тихо, так, чтобы жена не услыхала, называя ее самыми нежными именами:
– Больше моя дочь в еврейский театр не пойдет, даже если мир перевернется вверх дном, разве что меня, Леи, не будет в живых.
– Какой в этом смысл? – как бы нехотя вырвалось из уст кантора.
Но канторша сразу оборвала его:
– Хочешь знать смысл? Смысл очень простой: у человека должна быть седьмая клепка в голове. Он должен понимать, когда сказать «да», когда «нет». Иной раз скажешь «да», а другой раз – «нет», слыханное ли дело?
Рейзл не совсем понимала, что, собственно, произошло, но из слов матери ей было ясно, что с театром надо распроститься навеки. Она хорошо знала свою мать: у нее слово свято. Трудно только довести ее до этого, но раз уж она дала слово, да еще скрепила его клятвой, то тут никакие цари Востока и Запада не помогут. Всего можно добиться от матери, но только не нарушения данного слова. И у Рейзл вдруг стало так тяжело на душе, словно посреди белого дня внезапно закатилось солнце и наступил мрак. Что-то у нее отняли, насильно вырвали из груди. Слезы душили ее. Весь день она крепилась, стараясь овладеть собой. «Ну что ж? Можно и не пойти в театр. Где это сказано, что каждый вечер надо ходить в театр?..» Но когда наступил вечер, когда кантор распустил учеников, канторша зажгла коптящую лампочку и «Божью улицу» окутала темная пелена, Рейзл заметалась в тоске, не находя себе места. Сердце ее болезненно сжималось. Ее тянуло в театр. И даже не столько в театр, сколько к Рафаловичам, в богатые, светлые, веселые хоромы, где живут такие жизнерадостные, приветливые, веселые люди… Она вспомнила сладостные слова, которые шепнул ей Лейбл при выходе из театра:
– Завтра опять придешь?
Вспоминала она и как на следующее утро, когда Лейбл пришел в хедер, как всегда свежий, здоровый, красивый, чистенький, она прочла в его добрых, нежных, прекрасных глазах тот же вопрос:
– Сегодня опять придешь?
И как она издали ответила ему взглядом:
– Конечно, приду… Что за вопрос…
Рейзл опустила глаза, чтобы мать не увидела, что она смотрит туда, в сторону учеников. Мама не любит, когда дочка глядит в ту сторону, где сидят мальчики… Ах, мама! Она и вправду думает, что Рейзл очень интересуется этими мальчиками… Ничуть не бывало… Но среди них есть один – сын богача. Его зовут Лейблом. О, что это за мальчик! И не потому, что он сын богача, а потому что у него добрая, ангельская душа. Ах, разве мама может понять, что это за мальчик, что за приветливый дом у Рафаловичей, что за чудесная это семья?
Так, бывало, думает про себя Рейзл и ждет не дождется, когда кончится день, настанет желанный вечер и отец распустит учеников по домам. Тогда Рейзл наденет свое единственное праздничное платьице, набросит на плечи красный платочек, возьмет в руки ситцевый зонтик с бахромой, который ей мама недавно купила (эх, если бы к этому да еще новые ботинки!), и пойдет туда, в этот огромный, богатый, светлый, веселый дом, к этим добрым, ласковым жизнерадостным людям, а потом на весь вечер в театр, в райскую обитель. И вдруг все пошло прахом. Нелегкая принесла сюда этого директора! И зачем только она решилась петь перед чужими людьми!.. За это она изгнана из рая…
Припав головой к подушке, Рейзл дает волю слезам. Рыдает долго и страстно, оплакивая свою горькую долю, свою злосчастную судьбу, свое великое неизбывное горе. Сквозь плач она слышит, как по ту сторону занавески шепчутся ее родители. Они тихо спорят, по-видимому из-за нее… Она слышит голос матери: «Когда говорят «нет», значит «нет», слыханное ли дело?..» Рейзл захлебывается от рыданий. Отец, кантор Исроел, на цыпочках подходит к ее кровати за занавеской, наклоняется, гладит ее волосы и говорит тихо-тихо, так, чтобы жена не услыхала, называя ее самыми нежными именами: