Я, кажется, ничего еще не писал вам о моем Грише, не рассказал вам, что это за птица. Да, скажу я вам, птица, каких мало! Кажись, человек так знаменит, а поглядели бы вы, какая простота, скромный какой! Да, он у меня куда как скромен, тихоня и очень молчалив. Ничего знать не знает и знать не желает, кроме своей скрипки да концертов, концертов да скрипки. Остальное его не касается. Спросите его, какая была выручка от концертов? Сколько было расходов? Сколько осталось чистоганом? Не его дело! Он знает только скрипку – и больше ничего. Вы, может быть, думаете, что парень не того… башка, дескать, не варит. Ошибаетесь! Дай мне, боже, столько счастья, сколько у него ума в башке! Но к практическим вопросам он совершенно равнодушен. С практической жизнью он, как у нас говорят, в очень далеком родстве, – человек не от мира сего. Да и чего ему надо? О делах, о «бизнесе», как здесь говорят, есть кому заботиться, – на то у него отец. Обо всем прочем печется мать. Чего ж ему еще? Знай свою скрипку, – и все тут. Поди же будь пророком и угадай, что в его жизнь вмешается дочь кантора, какая-то Роза Спивак, наказание, посланное господом богом, любовь!
   Когда мне это стало известно, – а узнал я обо всей истории из ее письмеца, которое каким-то чудом попало ко мне в руки, – меня всего передернуло. Я был возмущен, я вскипел. Подумайте! Я ввожу девушку к Марчелле Эмбрих, я, как говорится, пробиваю ей дорогу в новый мир, благодаря мне, можно сказать, она прославилась и стала великой, – и она же мне такую пакость подстроила! Шуры-муры с моим Гришей разводит, черт знает что такое, любовь! Я, не будь ленив, сел за стол и написал ей письмо по-простецки, на нашем родном языке: так, мол, и так, где это видано, и где это слыхано, и как можно? Где совесть? Где бог? Словом, задал ей перцу, высказал все, что накипело на душе. Я не писатель. Я – отец. А отец, когда у него сердце болит, восемнадцать писателей за пояс заткнет.
   А ну-ка, угадайте, что мне ответила эта девчонка. Нет, будь вы семи пядей во лбу, и то не отгадаете. Прежде всего, она меня хорошенько отчихвостила за то, что ее письмо каким-то чудом попало ко мне. Письмо, пишет она, адресовано другому. Если бы она захотела, говорит она, написать мне, то она знает мой адрес. А во-вторых, говорит, какие у меня основания думать, – нет, вы только послушайте, что девчонка себе позволяет! – «какое у вас основание думать, – говорит она, – что у меня есть какие-либо виды на вашего сына? Все ваши думы, – говорит она, – всегда вращаются вокруг одной точки, которая называется – Гриша Стельмах. Но вы жестоко ошибаетесь, – говорит она, – когда думаете, что эта точка, имя которой Гриша Стельмах, – пуп земли, вокруг которого вращается все, что живет и мыслит. Есть, – говорит она, – на свете люди, – и таких немало, – которые видят его перед глазами лишь в те минуты, когда он на эстраде и скрипка в его руках говорит, издает такие звуки, какие могут извлечь из нее лишь очень немногие. Но едва лишь, – говорит она, – Гриша выпускает из рук скрипку и сходит с эстрады, он для всего мира не больше, чем прекрасный сон, а может быть, итого меньше». Ну, как вам нравится такой разговор? Далее она пишет: откуда я знаю, что ее письмо к моему сыну не является ответом на его письмо? Может быть, это не первое и не единственное письмо? Разница лишь в том, говорит она, что все письма моего сына попадают прямо к ней в руки, тогда как ее письма к нему проходят, по-видимому, чью-то цензуру… А раз так, говорит она, то она может меня заверить, что примет все меры и сделает все от нее зависящее, чтобы отныне и впредь ее письма доходили по назначению и чтобы никаких чудес с ними больше не случалось… «Я это сделаю, – говорит она, – не затем, что мне очень хочется переписываться с вашим сыном, – нет! – я просто хочу вам доказать, что хотя я и бессарабская девчонка, как вы выражаетесь, я сумею положить предел вашему отцовскому деспотизму, просходящему, конечно, от избытка любви и преданности. Я докажу вам, что ваша власть над сыном не так уж безгранична, как вам представляется». Вы только подумайте, какая дерзость! Нет, вы послушайте, что она пишет дальше: «Смею вас уверить, – говорит она, – что если бы я питала к вашему сыну такие же чувства, как он ко мне, мы бы вам показали, что вполне можем обойтись без вашего посредничества, и все было бы «олл райт». Что вы на это скажете? Она уже начала разговаривать со мной по-английски.
   Словом, мой дорогой друг, что тут долго рассказывать? Я ей на ее письмо, она мне – на мое. И между нами завязалась переписка. Я – ей, она – мне. Кончилось тем, что мы стали друзьями. Да еще какими! Вы и представить себе не можете. Верите ли, когда она приехала в Лондон на концерт, – а выступала она вместе с моим сыном, – мы с женой умоляли ее, чуть не на коленях перед ней ползали, пока добились, наконец, ее согласия осчастливить нас своим посещением. Чего только не сделают родители для своих детей! А если бы мы решительно сказали: «Нет, ни за что!» – разве было бы лучше? Что прикажешь делать? Любовь! С той поры, скажу я вам, девушка стала у нас в доме своим человеком. Она до того нам полюбилась, что мы бы уж рады поскорее обвенчать ее с сыном. Под венец – и делу конец! Так нет же! Ни она, ни он о свадьбе и слышать не хотят. Нынешние дети! Поговорить с ними по-простецки, ясно и недвусмысленно, – дело совершенно невозможное. Они же не такие, как все. Как-никак – две звезды. Много таких парочек не сыщешь. Потолковать с ними о свадьбе, – господь спаси и помилуй! Чего вам больше? Даже слова «жених и невеста» запрещено произносить при них. Что вы на это скажете? Ничего не поделаешь, придется повременить немного. Но жене моей, дай ей бог здоровья, не терпится. «Хочу, говорит, своими глазами видеть счастье своих детей». – «Погоди, говорю, не опоздаешь…» А сам чувствую, что ждать больше мочи нет. Я бы уж тоже хотел дождаться… не скажу – радости, я ведь не баба. То есть, конечно, дождаться радости я бы совсем не прочь. Но меня другое мучает. Не знаю, сумею ли я вам объяснить. Мой сын, понимаете ли, артист, большой артист, но еще совсем дитя, невинный ягненок, а тут такая пламенная любовь. А она девушка слишком уж красивая, слишком умная, слишком живая и бойкая, А все, что «слишком», то, говорят, негоже. Теперь они вдвоем носятся по Лондону, – не пешком, конечно, а в автомобиле, – рыщут по магазинам и все покупают, покупают, покупают. Деньги им нипочем. Их счастье, что я глаз с них не спускаю, не даю им сорить деньгами, – иначе они бы тысячи швыряли на ветер. Это они собирались в дорогу: очень может быть, что в ближайшие дни, с божьей помощью, мы уедем в Америку. Оба они приглашены туда на весь сезон и, слава богу, на очень хороших условиях, – всем бы моим друзьям такие заработки! Пошли господи им обоим здоровья и удачи, как доныне, и да живут они долго-долго нам на радость и утешение. Оба они теперь наши дети. Поверите ли, она нам дорога, как родное дитя, а может быть, и дороже. Должен, однако, признаться, что, по правде говоря, она до сих пор еще со мной не совсем в ладах, – с того первого письма, видать… Я с ней, как говорится, и так и этак, а она со мной – шиворот-навыворот. Она слушать не хочет, когда я завожу разговор о деньгах. Считает меня скрягой. Дети глупы, – не понимают, что все делается для них. Она, например, уверена, что для меня нет ничего на свете дороже денег. Она сама мне это говорит, – конечно, не напрямик, а намеками, обиняками. Воображает, что хорошо меня изучила… Ну, мы и пререкаемся частенько. Я смеюсь, но моему сыну это стоит здоровья. Мне это, конечно, очень больно. Но со временем, надо думать, все перемелется. Все дети таковы. Им сдается, что на свете нет ничего хуже родителей. Ничего тягостнее они себе и вообразить не могут. Но я, кажись, слишком уж расписался. Боюсь, скоро бумаги не хватит. Высказал все, что накипело, – и стало легче на душе. Другому, разумеется, я бы так не доверился. Но вы – другое дело. Вы умеете хранить тайну. Все, конечно, останется между нами.
   Будьте здоровы и счастливы во всех ваших делах! Пишите почаще. Жду от вас частых, хороших писем, какие вы один только умеете писать.
   Меер Стельмах
 
   Главное забыл: жена просит передать вам сердечный привет, а сын спрашивает, берете ли вы еще когда-нибудь в руки скрипку.
   Меер Стельмах».

Глава 37.
Шолом-Меер Муравчик – Розе Спивак

   «Моей дорогой многоуважаемой Розе Спивак и с тем же желаю вам здравствовать. Что за причина, что вы меня так чураетесь и даже не хотите ответить мне на все мои письма? Чем я провинился перед вами? Сдается, наоборот, я не заслужил от вас такое спасибо за все мои заботы о вас, потому, кабы не я, вы и до сего дня были бы в лапах у Щупака, чтоб его земля живьем проглотила! Он из-за вас даже не заплатил мне, что был должен за мою службу, а все из-за вас, потому, говорит, что всему виной – я, кабы не я, говорит, вы не узнали бы про Эмбрих, а он не остался бы, говорит, без смычка. Он клянется, что из-за вас разорился до ниточки, так он мне пишет и плачется в жилетку. Вы же знаете, я ему верю, как собаке, но ежели человек так убивается, то бес его знает, – может, он и вправду разорился. Я знаю только, что у него теперь болячки, а не медальоны, и брильянтовых колец на руке у него стало гораздо меньше, а золотые часы, сдается мне, он тоже где-то загнал, и все из-за вас, потому этот человек готовил большую мошну за ваш счет, – кроме того, он вбил себе в голову, идиот этакий, что когда господь вызволит его из беды и он, с божьей помощью, избавится от своих жен, он ошарашит вас своими брильянтами, и все пойдет, как по маслу, – так он еще имел такой провал. Все полетело у него вверх тормашками, а все из-за меня, говорит: ты один, говорит, во всем виноват, больше никто. А пока суд да дело, я сел на мель. Кончилась катушка: те несколько грошей, что вы мне первое время давали, давно уже разошлись, – на один зуб хватило, а кроме того, у меня на шее было тяжелое ярмо: надо было снарядить в Америку бедную сестру, да к тому же еще я и сам долго болел, чуть было не встретился с дьяволом смерти. Когда бы не ваша маленькая поддержка, я бы уже давно очутился там, где хрен не растет. И покорнейше вас за это благодарю, но почему же вы не хотите сделать мне честь и черкнуть мне когда-нибудь хоть несколько строчек? Я, кажись, ничем не провинился перед вами. Чем же я заслужил, что должен был гнаться за вами, как гончая собака, из Парижа в Лондон и из Лондона в Париж, а оттуда в Антверпен, – а вы в конце концов даже не захотели меня принять. Один бог мне свидетель, я всегда был готов услужить вам и исполнять всякое ваше приказание: Муравчик, иди, – я шел, Муравчик, сбегай, – я бегал. Я уже не говорю о том времени, когда вы служили у Щупака, но даже потом, когда вы уже вырвались из его лап и собирались в Наталию [101], я, помните, никогда не жалел для вас сил и трудов, а когда надо было вышвырнуть вон того бездельника, который хотел застрелиться из-за вас, кто тогда поставил свою жизнь на карту, как не Муравчик? А теперь вы и вовсе забыли, кто такой Муравчик. Сколько я ни старался достукаться до вас, никак невозможно достучаться – не пускают. Раз как-то я просидел у вас в приемной битых три часа, слышал, как вы разговаривали с каким-то французом, – и вот тебе на! Вдруг выходят и говорят, будто вас дома нет. У меня в глазах потемнело, еле до двери добрался. Увы и ах, бедная моя головушка, Шолом-Меер! – сказал я себе, – до какого унижения, прости господи, ты дожил! Что ж, ежели человеку счастье привалило, – разве надо так нос задирать? Где ваше слово, что вы мне обещали, никогда меня не забывать? А в конце концов, когда я искал вас на вашей даче в Лондоне, и раз как-то иду по улице и вижу вас в автомобиле вместе с сынком Стельмаха, я, известное дело, снял шляпу, а вы сделали вид, будто меня не замечаете. Пишу вам раз, другой, третий, а вы все ни гу-гу. Почему так, не знаю, но теперь, надеюсь, вы мне непременно ответите, потому у меня к вам маленькое дельце, а именно: у одного человека есть пачка ваших писем, он мне их принес, этот человек, и приготовил, видать, толстую мошну, просил хорошенько заплатить, заломил сумасшедшую цену. Он знает, сказал он мне, что вы теперь, как говорится в богатом оперении, а письма в этой пачке разные, бог весть, что в них написано, – так вы, конечно, не захотите, чтобы письма ваши ходили по рукам. «Знаете, что, дяденька, – говорю я ему, – вот я сейчас сяду и напишу ей письмо». – «То-то и оно! – отвечает он. – А не то, чего бы я стал вам голову морочить? У меня, говорит, на уме не священные книжки, а вкусные пышки». А потому прошу вас, мой дорогой, многоуважаемый друг Роза, чтобы вы мне немедленно черкнули, хотите вы получить назад ваши письма или нет, и ежели они вам нужны, пишите, и я постараюсь повидаться с тем человеком и надеюсь, с божьей помощью, уломать его. И пишите мне на мое имя по адресу директора парижского еврейского театра Ваксмана, я же должен знать, сколько я могу предложить этому человеку, потому он и сам не знает, сколько потребовать, чтоб его господь потребовал к себе на тот свет! От меня, вашего всепокорного слуги, и с тем желаю вам счастья и удач в жизни. С полным высоким уважением,
   Шолом-Меер Муравчик».

Глава 38.
Роза Спивак – Марчелле Эмбрих

   «Милая, дорогая мамочка Марчелла!
   На этот раз я отниму у вас несколько больше времени, чем обычно. Я давно вам не писала, и у меня накопилось столько новостей, что я, право, не знаю, с чего начать. Во-первых, как видите, я уже не в Париже. Конец парижской жизни! Конец Гранд-Опере! Я снова вольная пташка, снова цыганка, снова скитаюсь по широкому, вольному свету. Как вы видите из прилагаемых газетных вырезок, я гастролирую с огромным успехом, и не одна, а вдвоем – вместе с Гришей Стельмахом, некогда очень знаменитым «вундеркиндом», а ныне еще более известным виртуозом, с которым я впервые познакомилась на вашем концерте, на том достопамятном концерте, который произвел полный переворот в моей жизни. О, это целый роман! Опишу его по возможности вкратце, – во-первых, потому, что не хочу отнимать у вас драгоценное время, а во-вторых, потому что письмо это я пишу на пароходе, который мчит меня в Америку. Послезавтра мы уже будем в Нью-Йорке.
   Я пишу «мы» потому, что еду не одна, – мы едем вдвоем. Так я захотела, к этому я стремилась уже давно. В этом – моя победа, мой триумф. Ах, как бы мне хотелось сейчас обнять вас, поцеловать, прижать к своей груди, милая, дорогая мамочка! Вы, конечно, полагаете, что я опьянена. Да, мамочка, я опьянена, но не любовью, о, нет. Называйте меня цыганкой, фантазеркой, авантюристкой, называйте как хотите, только выслушайте, – тогда, пожалуй, вы меня поймете. Да, вы и только вы можете меня понять. То, что я хочу сейчас рассказать вам, – важный эпизод в моей жизни, в который я вас до сих пор не посвятила, хотя вы в нем играете очень важную роль. И началось это в то чудесное утро вашего концерта, которого я никогда в жизни не забуду. Это было счастливейшее утро в моей жизни, начало моей артистической карьеры.
   Взбудораженная, разгоряченная, растерянная, очарованная вашим пением и его игрой, я была почти вынесена из зала людским потоком и вместе с многочисленной публикой остановилась у выхода, ожидая появления двух великих светил – знаменитой Марчеллы Эмбрих и прославленного Гриши Стельмаха.
   Сколько продолжалось ожидание, – минуту, час или два, – не помню. Моя душа в те минуты была в другом мире, в мире неземных звуков и небесных мелодий. Вдруг раздался оглушительный взрыв рукоплесканий, и волна человеческих голов заколыхалась. Подняв глаза, я увидала остановившийся у подъезда роскошный автомобиль. Как молния, вы оба промелькнули перед моими глазами, сели в автомобиль, – первая вы, потом он, затем кто-то третий, – и, как прекрасный сон, оба вы исчезли, торжественно скрылись из виду под непрерывный грохот аплодисментов.
   Но в моем воображении эта минута запечатлелась навеки. Стоило мне хоть на миг закрыть глаза, и предо мною воскресал этот сон, в котором вы – королева, он – принц, а мы все – я и прочие людишки, прозябающие на земле, – ваши верноподданные, ваши рабы, покорные вашей власти.
   Толпа уже давно разошлась, рассеялась, как струйка дыма, оставленная после себя быстро умчавшимся автомобилем. А я все еще стояла, зачарованная, замечтавшаяся, полная сладких снов; разыгравшаяся фантазия подняла меня на своих крыльях и посадила на ваше место, моя блистательная царица, рядом с тем юным прекрасным принцем. И я, маленькая, одинокая, бедная Роза, увидела вдруг свое собственное торжество, услыхала свое имя, произнесенное рядом с именем Гриши Стельмаха. Все во мне вдруг затрепетало. Вихрем закружились мысли в моей голове, в сердце запылало пламя, и я сказала себе: «Этот сон должен стать явью».
   Сон, как видите, действительно стал явью, осуществился самым блестящим образом. Я не только дождалась собственного, столь незаслуженного триумфа, я удостоилась еще более высокого торжества: молодой принц вырос, «вундеркинд» стал великим художником, и этот великий художник принадлежит сейчас мне, мне одной…
   Вы хотите знать, счастлива ли я? Довольна ли я? Ах, моя милая, дорогая, не спрашивайте! Я недостойна любви, которую люди мне дарят. Я не стою и сотой доли того, что вы, конечно, сделали для меня. У меня дурной нрав. Какой-то злой дух вселился в меня. Я никого, никого не люблю. Я люблю лишь то, что нравится мне в данную минуту. Я вся во власти собственных капризов. Чужие страдания – для меня забава. Чужая трагедия – игра. Злой демон засел у меня в душе. Дьявол, сам сатана поселился в сердце моем. Ничто меня не удовлетворяет. Чем больше дает мне жизнь, тем ненасытнее мои требования к ней. Чем больше улыбается мне счастье, тем я становлюсь капризнее. Только временами переживаю я минуты высокого восторга и упоения. Это бывает тогда, когда мой принц и чародей на эстраде. О, как он тогда велик, как недосягаемо прекрасен! Нет ему равного, кроме разве… Ах! Почему он не тот, о ком вы знаете?
   Мамочка, что мне делать, чтобы обрести счастье? Научите меня, мамочка, где искать его. Найду ли я его в Новом Свете, куда теперь еду? И есть ли вообще счастье на земле? И не права ли я, когда сама о себе говорю, что я – злое существо, испорченное создание?
   Я была и остаюсь Ваша испорченная, капризная, взбалмошная
   Цыганка Роза».

Глава 39.
Меер Стельмах – своему другу

   «Мой лучший друг!
   Не смог дождаться вашего ответа и опять пишу вам. Верите ли, у меня есть какая-то непреодолимая потребность излить перед вами душу. Что-то тянет меня к вам, словно магнит. Да оно и понятно: во-первых, вы чуть ли не единственный человек в мире, который понимает меня по-настоящему. Вы мне как-то сказали, что раз я смог воспитать и вывести в люди такого сына, как Гриша, значит, я и сам не так уж простоват, как это кажется со стороны. Эти слова запали мне глубоко в душу. Слышать такую похвалу от человека, столь тонко разбирающегося в людях, необычайно приятно. Это вы и сами, конечно, понимаете. А во-вторых, я вообще люблю беседовать с вами, потому что могу говорить с вами откровенно, как с родным братом, и писать вам обо всем, что у меня на душе. Как я уже писал вам, я считал вас человеком, умеющим держать язык за зубами. Знаю: ваши уста, что железный сундук за семью печатями, а потому уверен, что этих писем ни одна живая душа, помимо вас, не увидит и что, как говорится, птица залетная о них не услышит.
   Ну, а теперь угадайте, откуда я пишу вам. С парохода, милый друг, с парохода пишу я вам. Мы едем в Америку. «Мы» – это значит я, Гриша, Роза и антрепренер, американский гусь, который за определенный минимум взялся устроить нам артистическое турне по Америке, – проезд в первом классе и прочие путевые расходы, разумеется, за его счет. Этот минимум нам гарантирован при любых сборах. Это означает, что ниже этой суммы он нам платить не может. Но если сбор превысит этот минимум, – разница пополам. Раскумекали? Попросту говоря, он нас нанял, вернее, – будем называть вещи своими именами, – он нас купил на определенный срок, – и все тут!.. Предоставить себя в распоряжение другого человека, мой милый друг, быть проданным – удовольствие весьма среднее, поверьте мне, тем более, что я уже научен горьким опытом, немало натерпелся от своего немца, да сотрется имя его и память о нем с лица земли! Но что с собой поделаешь, когда этот минимум – слишком уж внушительная сумма? Слишком уж велик соблазн, черт побери! Сначала я и слышать не хотел о каком-то минимуме. Что значит, он нас будет возить? А я-то где? Не знаю я, что ли, как это делается? Но этот американский гусь пристал, как банный лист, покою не давал: сколько, дескать, я хотел бы иметь чистоганом, каков мой минимум, то есть какова минимальная сумма, которую я считал бы необходимым получить? Что ему ответить, этакому гусю? Заметив, что я колеблюсь, он сказал: не обязательно дать ответ сейчас же. Я, говорит он, могу подождать, могу вам дать на размышление двадцать четыре часа. Как вам это нравится? Задал мне, как говорится, головоломку на двадцать четыре часа. Можете себе представить, я в ту ночь глаз не сомкнул. Прикидывал туда-сюда, советовался с женой, переговорил с детьми. Но что дети? Что они понимают? Мой сын, как я уже вам писал, в таких делах ни бельмеса не понимает, не интересуется этим. Думаете, он цены деньгам не знает? Прекрасно знает, что чем больше, тем лучше. Но он не вмешивается, полагается на отца. Знает, понимаете ли, что отец – не из тех, кого можно обернуть вокруг пальца. Зато она, Роза то есть, куда практичнее моего Гриши. Собственно, если говорить начистоту, для нее деньги тоже трын-трава, а тратить, швырять деньгами, бросать целковики на ветер, она такая же мастерица, как и мой сын, даже почище его будет, за пояс его заткнет. Но она смекалистая, деловая. У нее есть вкус к деньгам. Она умеет заломить такую цену, что у антрепренера в глазах потемнеет. И правильно делает! Я ее вполне одобряю. Каждый человек должен знать себе цену. Меня только удивляет, откуда у нее такие замашки. А поговорить с ней, она станет уверять, что это я пристрастился к деньгам.
   Короче. Истекло двадцать четыре часа, и мой американский гусь тут как тут. Чисто выбритый, аккуратный, застегнут на все пуговицы. Ждет моего ответа. Я назвал такой минимум, заломил такую цену, что если бы я вам назвал сумму, вы бы наверняка подумали, что я лгу. Думаете, американец испугался? Ничуть! Подумал с полминуты, не больше, и протянул мне руку: «Олл райт». В переводе на наш язык это означает: «В добрый час!» Что вам сказать? У меня в башке помутилось, словно бы этот человек стукнул меня обухом по голове. Хоть бы он для виду немного поторговался. Ничуть не бывало! Сразу же по рукам – и баста! Что бы тут придумать? Пораскинул я мозгами и предъявил новое требование: вся сумма гарантированного минимума должна быть оплачена вперед наличными, то есть должна быть внесена в банк на мое имя. Думаете, мой американец был ошарашен? Нисколько! Даже бровью не моргнул. «Олл райт!» – повторил он снова, встал и отправился на телеграф, затребовал по телеграфу деньги из Нью-Йорка. Словом, сделка была заключена. Дело сделано.
   Представьте себе, – Роза меня потом не переставала дразнить, прямо-таки на смех подняла: почему я так продешевил? Как вам это понравится? Она говорит, что у меня аппетит очень уж убогий. У меня, по ее словам, размаха нет. Что вы скажете на этакую дерзость? У меня и без того сердце готово разорваться на части от досады на этого американца, а она еще сыплет соль на свежие раны. Я, правда, хотел спросить ее, откуда у меня может быть размах. Разве я прошел школу Альберта Щупака?.. Но я раздумал, – пусть лучше я останусь в обиде. Не хочу, чтобы мой сын знал что-нибудь о Щупаке и вообще о прошлом Розы. Хотя, в сущности говоря, чем она виновата, что Щупак возил ее, как цыган медведя, и наживался на ней? Да и что здесь было предосудительного? Бедность, говорят, не порок. Я ведь и сам – да не повторится это больше никогда! – немало скитался с Гришей в рваных сапогах по городам и местечкам, за трехрублевку мой мальчик играл по шести мелодий, да еще седьмую в придачу. Да еще приходилось выслушивать такого рода отзывы, что, мол, есть у них в местечке скрипач Мойше-Нойах, так тот играет молдаванскую – миру на удивление! Нет, мой милый друг, я нисколько не стыжусь своего прошлого. Наоборот, я горжусь тем, что могу, слава богу, рассказать об этом с радостью, как о временах давно минувших. Когда мы собираемся всей семьей, я люблю вспоминать, как мы когда-то – да не повторится это больше никогда! – мечтали о кренделях; стакан чаю с сахаром был для нас праздником, кусок курицы только во сне мог присниться, а за одно яблоко или пару слив Гриша был готов сыграть любую песенку.
   Больше всех любит слушать эти рассказы Роза. Глаза у нее тогда разгораются, она становится еще красивее. Она сама тоже любит рассказывать разные случаи из своего прошлого. А рассказывать она мастерица. Можно помереть со смеху, когда она начинает описывать во всех подробностях свое родное местечко Голенешти. Она то изображает базарных торговок, то, подделываясь под охрипшего кантора, исполняет «номера» так уморительно, что поверьте, милый друг, никакого театра не надобно. Мы так громко хохочем, что за три квартала можно услышать. Жаль только, что она редко бывает в настроении, чтобы забавлять нас подобными шутками.