«Опять та же песенка, просто тошнит, – думал Гольцман, – снова искусство и в третий раз искусство… Классические роли… Вена… У нас в Вене… И Зоненталь – наш Зоненталь… Поймал бедного Рафалеско этот немец… А глупый «парень» смотрит ему прямо в рот, думает – премудрости слышит. Бесконечное лихо! Смазать бы ему разок по сопатке, и дело с концом».
   – Прошу извинения, господин немец, человек я простой и не понимаю всей этой премудрости. Вы говорите, что «парню» нельзя играть сильных ролей, в которых он выступал до сих пор, что ему необходимо учиться. Вену, вы говорите, ему повидать нужно. Ну что ж, может быть, вы и правы. Спрашивается: раз речку видать, то как ее руками достать? Вы, наверное, слыхали пословицу: «Не имея пальцев и кукиша не покажешь…»
   При этих словах Гольцман подмигнул своему другу, призывая его на помощь.
   Не понял его Рафалеско или сделал вид, что не понял, но на помощь не пришел. Напрасны были все надежды Гольцмана и на мецената…
   Меценат сорвался с места, как ошпаренный:
   – Пардон. Вы, наверное, имеете в виду письмо, которое я обещал вам дать к моему другу Зоненталю. Сию минуту.
   Напрасно старался его успокоить Гольцман, уверяя, что с письмом можно подождать. Напрасно Гольцман несколько раз возвращался к тому же вопросу, напрасно самым прозрачным образом намекал, что «поездка, мол, должна стоить бог весть как дорого», что им не хватает «ниток», что у них «считанные гроши», – доктор Левиус был глух, как пень, ко всем его намекам.
   Видя, что дело плохо, Гольцман сделал было попытку заговорить яснее. Именно попытку, не более, ибо едва только Гольцман раскрыл рот и собрался заикнуться о деньгах, как доктор Левиус тотчас передал ему письмо, несколько раз пожал ему руку, позвонил швейцару и, указав на гостей, дал понять этим жестом, что «господа» собираются уходить. Затем он сам весьма учтиво проводил их до дверей:
   – Сегодня ваша последняя гастроль. Увидимся в театре, наверное, увидимся. Тогда уж поговорим обо всем, обо всем решительно. До свидания! Очень признателен за визит. До свидания!

Глава 65.
Последняя гастроль во Львове

   Последний спектакль знаменитой бухарестской труппы перед ее отъездом из Львова прошел еще с большим триумфом, с большим блеском, чем первые представления. Это был действительно на редкость удачный спектакль. Все актеры были на своих местах. Режиссеру не пришлось обливаться потом. Дирижеру не пришлось надрываться – «колоть дрова». Суфлеру буквально нечего было делать. Все шло как по маслу. Актеры обеих трупп в этот вечер как будто спелись, и над всеми величественно витал и властвовал дух юного художника.
   Рафалеско и сам чувствовал, что в этот вечер он в ударе. Как ни бессмысленно и нелепо было содержание пьесы, но ансамбль был на редкость хорош. Подлинные ценители искусства наслаждались, ценители средней руки были вне себя от восторга, а широкая публика неистовствовала и буквально разносила театр: «Ра-фа-лес-ко! Ра-фа-лес-ко!»
   Рафалеско на этот раз шел навстречу желаниям публики и многократно выходил на вызовы. Выходил не один, а со знаменитой львовской примадонной, которая делила с ним триумф этого вечера. Каждый раз, когда Рафалеско брал ее за руку, трепет пробегал по ее телу: «Парень будет мой… Попадет ко мне в упряжку», – так думала Генриетта Швалб и широко улыбалась, сверкая своими белыми зубками и всеми поддельными брильянтами, приобретенными ею за последнее время.
   Брат-трагик, глядя на сестру, также был в высшей степени доволен… Перед ним открылось золотое дно. Удача привалила к нему со всех сторон: во-первых, он освобождается от этого кровопийцы Гецл бен-Гецла. Во-вторых, он и директор Гольцман ударили по рукам и заключили договор, по которому отныне они становятся компаньонами и открывают вдвоем собственное дело – театр под фирмой: «Гольцман, Швалб и К°». А чего стоит то, что он избавился еще от одного тяжелого груза? Еще одна гора с плеч долой – забота о сестре Ентл, или Генриетте, которая теперь уж – он в этом уверен – не на шутку вскружила голову «парню». «Недурная партия, – думал он, вытирая обеими руками раскрасневшееся лицо. – Мои коллеги, жалкие актеришки, лопнут от зависти и треснут от злости, а моего директора «Иокл бен-Флекла», как его называет Гольцман, с божьей помощью, хватит кондрашка…»
   – Чего вы каждую минуту заглядываете в щелочку? Кого вы там ищете? – спросил Швалб своего нового компаньона Гольцмана, который рассеянно вертелся за кулисами и поминутно заглядывал в зрительный зал, ища кого-то глазами.
   – Вчерашний день, – ответил Гольцман, не переставая глядеть в партер.
   Это он искал доктора Юлиуса Левиуса, который обещал прийти на последний спектакль, но не пришел. Гольцмана это до того взбесило, что он весь вечер, не переставая, осыпал проклятиями всех докторов, всех немцев и всех меценатов всего мира, желая им погибнуть от холеры, сгореть в огне и т. д.
   – Кого вы с такой любовью благословляете? – любопытствовали актеры.
   – Я вспомнил своего дядю-портного, который всю жизнь был бедняк бедняком, хотя и любил поживиться за счет остатков материала своих заказчиков… Теперь он уже на том свете, да удостоится он места в раю во имя своих заплатанных штанов…
   Но актеры не удовлетворились таким объяснением. Они, тотчас же шепнули на ухо директору, что тут что-то неладно, что «свистун» из Бухареста, Гольцман то есть, в очень расстроенных чувствах. Что бы это могло означать?
   «В расстроенных чувствах? – подумал Гецл бен-Гецл. – Вы ослы! В расстроенных чувствах он будет по-настоящему только завтра, когда придется уезжать отсюда… Завтра вы услышите нечто ошеломляющее».
 
   На другой день все действительно услыхали поразительную новость. С тех пор как существует львовский еврейский театр и Гецл бен-Гецл в нем директором, Львов еще не был свидетелем таких потрясающих событий: у него, у директора, из-под носа забрали весь «хедер», разорили его дотла. Переманили у него, прежде всего, примадонну – и какую примадонну! А с ней заодно перетащили и ее брата-бродягу, да еще одного актера по имени Беня Горгл, редкостного суфлера. Даже мадам Черняк, она же Брайнделе-козак, и та исчезла с ними ко всем чертям.
   – Что теперь делать? – жаловался бедняга Гецл бен-Гецл оставшимся актерам. – Хоть возьми да закрывай театр либо ложись живым в гроб!
   – Ничего другого вам не остается, – утешали его оставшиеся актеры и с горя отправились в кафе «Монополь» перекинуться в картишки.
   А директор львовского еврейского театра взял ноги на плечи и пустился в погоню за беглецами в Вену и Бухарест. Оттуда, если понадобится, он поедет и дальше. «Да не будет его имя Гецл, если он их не накроет. Разве что нет бога на свете…»

Глава 66.
Биография Швалбов

   Договор наших знаменитых компаньонов Гольцмана и Швалба был, наконец, благополучно заключен в торжественной обстановке в славном, веселом городе Вене.
   Произошло это высокоторжественное событие в одном из венских ресторанов, который, правда, принадлежит далеко не к числу первоклассных, но в которых все же можно в отдельном кабинете и за кружкой пильзенского пива неплохо провести время.
   Заняв один из таких кабинетов, наши компаньоны с глазу на глаз договорились об условиях и разработали пункт за пунктом все подробности договора, а именно:
   1) Гольцман и Швалб открывают театр под вывеской «Гольцман, Швалб и К°».
   2) Директорами театра являются оба компаньона – Гольцман и Швалб.
   3) Основным вкладом сторон в общее дело считать со стороны Швалба – его сестру на роли примадонны, а со стороны Гольцмана – знаменитого артиста Лео Рафалеско на роли первого любовника.
   4) Вся выручка, за вычетом расходов, делится между обоими директорами пополам.
   5) Сами директора участвовать в спектаклях не обязаны. Но если случится, что кто-нибудь из актеров серьезно заболеет и не сможет играть, тогда его заменяет один из директоров; в этом случае заработок больного актера идет в пользу обоих директоров.
   6) Все актеры работают на марках. Это значит, что из всего чистого заработка дирекция прежде всего снимает в свою пользу половину, остальная сумма распределяется между актерами согласно ценности и положению каждого в труппе, кроме Рафалеско и Генриетты, которые получают двойную долю.
   7) Боже упаси, чтобы кто-нибудь из актеров знал, сколько дирекция зарабатывает или сколько, сохрани бог, докладывает.
   8) Кассиром предприятия должен быть…
   Тут между директорами вышло маленькое недоразумение. Каждый, естественно, хотел быть ближе к кассе. Но вскоре Гольцман нашел остроумный компромисс: у кассы будет сидеть Швалб, потому что он несколько тяжеловат на подъем; зато все расходы, денежные счета и расчеты должны проходить через Гольцмана.
   Было выработано еще несколько второстепенных пунктов – и все с умом и со знанием дела. В составлении договоров у Гольцмана был большой опыт: он на этом, можно сказать, собаку съел. Бывший Гоцмах прошел недурную школу, имея своим наставником такого специалиста, как Щупак, – исчезнуть бы ему с лица земли!
   Выработав все пункты договора, Гольцман позвонил, потребовал перо и чернила, чтобы закрепить на бумаге их договор, и обратился весьма приветливо к своему компаньону:
   – Ну-ка, руки на стол, ноги под стол и чтобы было раз-два-три!
   – Мне – писать? – простодушно ответил Швалб, отодвигая от себя бумагу и чернила. – Я, верите ли, во всю свою жизнь не брал пера в руки.
   – Не может быть! – воскликнул Гольцман с притворным удивлением. – Как это возможно, чтобы человек совсем не умел писать? Ну, хотя бы несколько слов на нашем родном языке, на простом еврейском языке?
   – Откуда? – совершенно серьезно оправдывался перед компаньоном Швалб. А так как он допивал уже третий бокал и язык у него развязался, то он подробно рассказал Гольцману всю свою довольно любопытную биографию, которую мы передаем здесь в самых кратких чертах.
   Родился он – где, он и сам не знает. Рос сиротой, кто его родители – он не знает. Собственно, он рос не один, – их было трое сирот: он, его старший брат Нисл, тот самый, что живет теперь в Лондоне, да в придачу еще маленькая сестрица Ентл – та самая примадонна, которую теперь зовут Генриеттой. Все они, стало быть, валялись на улице, каждый в своей куче мусора, пока добрые люди не сжалились над ними и кое-как разместили, одного – сюда, другого – туда. Его с братом Нислом отдали к пекарю – разносить сдобные баранки. Невзлюбилась им эта профессия, и они взялись за папиросы. На этом больше заработаешь. То есть, собственно говоря, на папиросах тоже скорее хворобу наживешь, чем прилично заработаешь. Счастье, что у него с малолетства был талант к театру. В праздник пурим он загребал груды золота… Словом, вдвоем кое-как перебивались с хлеба на квас. Правда, они ходили голые и босые, голодать им тоже приходилось нередко, но зато сами себе хозяева, хоть возьми да покажи кукиш всему свету. Плохо было только с «придачей», то есть с сестрицей. Что делать с девушкой? Отдали ее в услужение, поставили на место, прислугой то есть. За один кусок хлеба, только бы с плеч долой. Но с нею была сущая канитель – одна неприятность за другой. Чуть не каждые три недели она меняла место. Потому что, на их несчастье, она с детства была девушка хоть куда, то есть не то чтобы блистала умом, но была очень красива. А у всех почти хозяев – чума бы их передушила! – такая уж привычка: как увидят красивую девушку, так у них сразу глаза становятся масленые… Был бы хоть дома старший брат Нисл, – он бы с ними честно разделался. Они бы уж своим внукам и правнукам заказали не приставать к девушке. Потому что мой брат Нисл, – вы видите, каков я! – но против него я дворняжка, ничего не стою! Но как на грех, заблагорассудилось ему, брату Нислу то есть, поехать черт знает куда – в самый Лондон. Отправился честь-честью, пешим порядком, обещал писать письма каждую неделю. Но где там? Куда там? Уехал, и след простыл. Когда же он вспомнил написать нам? В кой-то веки! Тогда, когда он, Изак Швалб, был уже актером на сильные трагические роли, а сестра его стала примадонной у этого Иокл бен-Флекла. Ну, спрашивается: когда же ему, Швалбу, было время учиться письму?
   Выслушав любопытную биографию своего откровенного компаньона, наш Гольцман должен был согласиться, что Швалб совершенно прав. Он, Гольцман, и сам, говоря по совести, умеет писать лишь наедине с собой, когда никто не видит. Но, в сущности, к чему вообще вся эта писанина?
   С этими словами Гольцман разорвал пополам чистый лист бумаги и воскликнул:
   – Провались они сквозь землю, все эти бумаги! К черту писанину! «Не вексель платит, а человек». Дадим лучше друг другу руки, чтобы все, о чем мы здесь условились, соблюдалось свято и нерушимо. Выпьем же по кружке пива и расцелуемся. Будем здоровы! За процветание нового дела на счастье и радость нам!
   – Будем здоровы! Дай бог счастья и всякого добра!
   – Аминь!
   – Аминь, аминь!

Глава 67.
Первый визит и великому Зоненталю

   Придя домой немного навеселе, наши компаньоны никому не рассказывали о том, что только что заключили серьезную сделку. Они начали изучать город, подыскивая подходящее помещение для еврейского театра. Но скоро им пришлось убедиться, что это напрасный труд: Вена не город, а венские евреи – не евреи.
   – Что это за евреи, – говорил Гольцман, – которые могут обойтись без еврейского театра? Евреев, которые либо бегут на Зоненталя, либо довольствуются кабаре, а то и вовсе дешевым кабачком, где собираются за кружкой пива, покуривают сигары и, слушая песни вроде «Хава» или «В пятницу вечерком» [52], кричат браво, пальчики облизывают, – таких евреев следовало бы повесить на первом дереве или расстрелять из первого ружья.
   Так объяснялся сам с собою Гольцман на своем своеобразном языке. И компаньоны решили плюнуть на нарядную Вену и опять отправиться в провинцию, совершить турне по местечкам благословенной Галиции, Буковины, Румынии, где евреи еще не вкусили от древа познания, где публика еще идет смотреть на еврейского актера так же, как бегут, например, смотреть на медведя, слона или обезьяну…
   Единственное, что удерживало Гольцмана в Вене, было желание увидеть Зоненталя. «Актер, обладающий миллионным состоянием, стоит того, чтобы ради него остаться лишний денек в Вене», – говорил Гольцман. И не потому, что на него производят такое впечатление миллионы, боже сохрани! Какое значение имеет в глазах Гольцмана миллионер? Мало ли миллионеров он видел па своем веку? Ему приходилось и разговаривать с миллионерами, и ездить с ними в одной карете, и даже, если хотите, обедать с ними за одним столом (намек на доктора Левиуса-Левиафана из Львова). Гольцман, видите ли, того мнения, что актер, который способен был не только заработать целый миллион, но и не растранжирить его, не пропить и не проиграть в карты, – такой актер вообще исключительная редкость, и повидать его стоит.
   И Гольцман освежил свой наряд, выгладил цилиндр, купил новые перчатки и полушелковый зонтик, взял с собой письмо доктора Левиуса и обратился к Рафалеско:
   – Ну, мой дорогой птенчик, ни пуха, ни пера!
   Тут, правда, компаньон Швалб заявил, что он бы тоже непрочь пойти вместе с ними к Зоненталю: «Раз у них общее дело, то здесь и спору быть не может».
   Но Гольцман сразу одернул его:
   – Нет, шалишь! Дружба – дело святое, а коммерция – дело иное. Компаньон компаньоном, а все-таки каждый человек должен знать свое место…
   Швалб не мог понять упрямства своего компаньона. Что за беда? Дороже, что ли, будет стоить, если они пойдут втроем? Или он откусит у Гольцмана кусочек Зоненталя? Но тут Гольцман разъяснил ему толком: «Каждый должен знать свое место. Пусти свинью под стол, она и ноги на стол…» Это обидело Швалба, и он довольно прозрачно намекнул, что примадонна Генриетта Швалб пока что ему еще сестра, а он, Швалб, ее брат, – и пусть он, Гольцман, этого не забывает… Тут уж Гольцман вышел из себя, весь вспыхнул, неистово, как водится, раскашлялся и, изрекши ветхозаветное: «Не надо мне ни твоего меда, ни твоего жала», – тут же истолковал это по-своему: «Не лезь ко мне на чердак и не погань мне лестницы».
   Ни Рафалеско, ни Гольцман не могли понять, почему Зоненталь, великий Зоненталь, живет не в собственном особняке, а в гостинице.
   – Как так? Ежели наш брат валяется в грязи вместе с хозяйскими курами, утками и клопами, то на то мы бедные еврейские актерщики. Но Зоненталь? В Вене! Что это значит? Возможно ли?
   Так говорил Гольцман своему другу, развалясь в приличном экипаже, который вез их к Зоненталю. Но как только они подъехали к фешенебельному отелю, в котором жил Зоненталь, и к ним навстречу вышла какая-то важная персона в ливрее с золотыми пуговицами, Гольцман сразу изменил свое мнение и обратился к Рафалеско: «Эх, деньги! черт бы их батьку взял!» Субъекту с золотыми пуговицами он сказал, что хочет повидаться с Зоненталем. Золотые пуговицы оглядели обоих сверху вниз и дали понять, что Зоненталя видеть невозможно. «Почему, например?» – «Потому что Зоненталь не принимает». – «Что значит «не принимает»?» Эти слова были оставлены золотыми пуговицами без ответа, и важная персона в ливрее совсем было уже собралась уйти. Тогда Гольцман с чувством собственного достоинства заявил, что у них есть письмо к Зоненталю от одной очень почтенной особы, которая обладает не меньшим состоянием, чем его хозяин. Пусть он не думает, что они, мол, какие-то проходимцы: прежде всего, они тоже артисты…
   Тут Гольцман взялся за цилиндр, снял перчатку и тотчас же, снова одев ее, дружески похлопал человека в ливрее по плечу. Тот несколько растерялся от такого обращения, взял письмо, пошел наверх, заставив посетителей довольно долго дожидаться в вестибюле, затем вернулся с ответом: Зоненталь очень извиняется, но он сейчас работает над новой ролью. Если они хотят во что бы то ни стало говорить с ним, то могут прийти сегодня в театр, за кулисы, во время антракта.
   Больше от субъекта с золотыми пуговицами нельзя было добиться ни единого слова, ибо не успели они рот раскрыть, он показал им, что сзади у него такие же пуговицы, как и спереди…
   – Все дурные сны, что мне снились в эту ночь, и в прошлую ночь, и во все ночи за целый год, да обрушатся на Зоненталя, доктора «Левиафана» и на всех меценатов всего мира! Но только вот что мои дорогой птенчик, замочек на язычок и – молчок!
   Так говорил Гольцман своему другу на обратном пути от Зоненталя. У обоих лица горели от стыда.

Глава 68.
Тщетные надежды

   Возвратившись после этого визита в таком настроении, словно их высекли, Гольцман и Рафалеско были очень шумно и торжественно встречены всей актерской братией.
   – Ну?
   – Что «ну»?
   – Что слышно у великого Зоненталя?
   – Что может быть слышно? – протянул Гольцман, не теряясь, с притворно спокойным, безразличным видом. – Представьте себе, есть на кого поглядеть.
   И Гольцман собрался с духом и пошел нести околесицу, рассказывать про Зоненталя чудеса. Как он роскошно живет! Что за золотой человек! Как он их принял! Угостил чаем, пивом и сигарами. «Каждая сигара – вот такой величины».
   И показывая обеими руками, какие сигары им там преподносили, Гольцман заехал одной рукой прямо Швалбу в лицо. Швалб, который, как мы знаем, был специалистом по части сигар, не мог удержаться от замечания, что таких больших сигар не существует. Кому еще так знать этот товар, как не ему, торговавшему всю жизнь сигарами?
   – Вот, вот, жаль, право, – резко оборвал его Гольцман, – что ты взялся не за свое дело. Лучше бы ты остался папиросником, тогда на еврейской сцене было бы одним чурбаном меньше.
   Этот ответ был несколько резковат по отношению к такому артисту, как Швалб; его красное лицо еще более побагровело, и он начал потеть. Но Швалб был не из тех людей, которые очень чувствительны к оскорблениям и долго носят обиду в душе. Не удивительно поэтому, что они тотчас помирились и решили в тот же вечер купить ложу в Бург-театре и всей компанией пойти на Зоненталя. Конечно, так только говорится – всей компанией. Пойдут они впятером: оба директора, Рафалеско, Генриетта и Брайнделе-козак.
   – Ну, а остальные?
   – С остальными, – рассудил Гольцман, – ничего не станется, если посидят вечером дома и поужинают всухомятку. А если они очень хотят, то могут без всякой церемонии взобраться на самый верх, на галерею. Это будет, во-первых, гораздо дешевле, а заодно уж и к богу ближе.
   Одним словом, Гольцман не обнаружил никаких признаков неудовольствия. Напротив, он в это утро был веселее и разговорчивее, чем обычно; гримасничал, выкидывал всевозможные шутки, напевал и приплясывал, точно бог весть какое счастье ему привалило.
   Совершенно иначе вел себя второй визитер – Лео Рафалеско. Насколько Гольцман был весел и жизнерадостен, настолько Рафалеско был печален, мрачен и ходил, как в воду опущенный. Все его золотые грезы рассеялись, как дым; все его сладостные мечты разбиты печальной действительностью.
   Первой его мечтой было встретиться в Вене с дочерью кантора Рейзл, или Розой Спивак, из-за которой он ночей не спал. Второй мечтой была встреча с великим Зоненталем.
   Но напрасно он рвался в Вену, к знаменитой певице Марчелле Эмбрих, у которой воспитывалась его Рейзл, или Роза Спивак. После долгих расспросов и поисков он узнал лишь одно: ни Марчеллы Эмбрих, ни Розы Спивак в Вене нет. Мадам Черняк, которая прежде ручалась, что Роза наверняка в Вене и уверяла, что непременно разыщет ее и во что бы то ни стало сведет ее с ним, с Рафалеско, теперь почему-то неожиданно переменила тон и начала разговаривать с ним совсем по-иному. Каждый раз она приносила другую новость: то ей передавали, будто Роза Спивак разошлась с Марчеллой Эмбрих и уехала ни с того ни с сего с каким-то артистом в Берлин… То вдруг ей стало известно, что Роза в Парижской консерватории, обучается музыке за счет какого-то богатого мецената Жана Решко, – француза, влюбленного по уши в еврейскую певицу. Наконец в один прекрасный день она пришла в своей красной ротонде, отозвала Рафалеско в сторону и сообщила по секрету, что, по самым достоверным сведениям, Роза Спивак теперь в Лондоне, выступает там в концертах вместе со знаменитым скрипачом Гришей Стельмахом, – это еврейский паренек, слава которого гремит по всему свету. Поговаривают даже, что этот Гриша будто бы жених Розы. А может быть, они уже повенчались.
   – Ложь! Ерунда! – невольно вырвалось у Рафалеско.
   – Что «ложь» и «ерунда»? – спросила мадам Черняк, окинув его взглядом своих маленьких японских глаз. На ее круглом лунообразном лице расплылась широкая улыбка, отчего толстые губы ее большого рта раскрылись, обнажив здоровые белые зубы.
   Ах! Если бы Рафалеско не стеснялся, он поднял бы руку на эту ведьму – такой отвратительной показалась ему в эту минуту вся ее физиономия, ее жирное, круглое лицо, ее маленькие японские глазки, ее пляшущая фигура в красной ротонде. А ведь еще не так давно она казалась ему столь симпатичной. Нет! Не та Брайнделе-козак, что раньше. Совсем не та.

Глава 69.
«Парень» рехнулся

   Пять человек совершенно различного склада сидели в ложе в Бург-театре, и каждый по-своему воспринимал спектакль и игру великого Зоненталя.
   Гольцман прежде всего и больше всего интересовался декорациями и публикой. «Вот это театр!» Ах, если бы господь помог ему приобрести такой театр хоть через три года, он бы уже показал всему свету, кто такой Гольцман. Это был бы такой театр, что черт бы его батьку взял! К чему обманывать себя? В театре Гольцман знает толк; понимает не меньше, чем эти немцы. Деньжата тоже водятся, сил, слава тебе господи, тоже хватит. Одно только беспокоит, – где взять такую публику, как здесь?..
   И Гольцман глядит из своей ложи в партер и снова и снова окидывает взором элегантную, блестящую публику великолепного театра. Из его уст невольно вырывается обычное проклятие: «Холера!» Неизвестно, к кому оно относится: к немцам ли, которые наполнили театр сверху донизу, или к евреям, не склонным посещать театр, который он, Гольцман, собирается открыть здесь, в этом проклятом городе. «Фи, – шепчет про себя Гольцман. – Вена! Тоже мне город, подумаешь! Надо поскорее убираться отсюда в какое-нибудь местечко, в обыкновенное еврейское местечко. К черту всю эту расфранченную публику, все эти плешивые и лысые головы! Я их не променяю на одного еврея из Голенешти…»
   Почти то же думает и мадам Черняк, хотя и несколько в ином плане. За короткое время Брайнделе-козак успела изучить Гольцмана с его идеалами, которые стали и ее идеалами. Она только ждет той счастливой минуты, когда Гольцман объяснится ей и скажет, что готов идти с ней «рука об руку» по-настоящему, то есть обвенчаться по всем правилам закона. «Тогда, о, тогда они вдвоем открыли бы театр… Уж это был бы театр!..»
   Мысли на миг, словно на крыльях, унесли ее далеко-далеко отсюда, в какое-то еврейское местечко не то Галиции, не то Буковины. Там она уже видит себя женой директора Гольцмана, «мадам Гольцман». У них, слава богу, собственный театр с собственными декорациями, собственной труппой из самых знаменитых актеров. Среди них – «парень» – молодой Рафалеско… с примадонной Генриеттой, но она уже не Генриетта Швалб, а Генриетта Рафалеско… Да, Генриетта Рафалеско. Она, мадам Черняк, уж примет меры, чтобы брак состоялся. А когда эта парочка обвенчается, Гольцман перестанет заглядываться на примадонну, как кот на сметану, и не будет гоняться за «пташечками», болячка ему!