– Дитятко мое, о чем тут думать? Надо пригласить людей, написать по форме условия помолвки, отпраздновать помолвку и, как полагается, бить тарелки. Мы ведь евреи, слыханное ли дело?
   Как же горько было бедной матери услышать от дочери, что никого приглашать не надо, «условия» писать незачем, бить тарелки тоже ни к чему: у них дело решенное, они объявили себя женихом и невестой, и больше ничего не требуется.
   Изумленными глазами глядела богобоязненная мать на прекрасную счастливую парочку и была не совсем довольна. Брак, правда, весьма подходящий, лучшего – не сглазить бы! – и желать не надо: оба молоды, красивы, богаты, оба на вершине славы. Хвала всевышнему, она не жалуется, не ропщет. Никаких претензий к богу она не имеет. Но все же, почему бы ему, к примеру, не распорядиться так, чтобы все было устроено немного более на еврейский лад, по всем правилам веры и обычаям старины? Разве не было бы благопристойнее, красивее, если бы в комнате теперь находился десяток евреев, настоящих евреев, – таких, как у нее на родине, – с бородами, с покрытыми головами? Если бы среди этого десятка были и раввин, и кантор, и синагогальный служка? Раввин скрепил бы «условия», кантор прочитал бы их вслух, а синагогальный служка швырнул бы на пол первую попавшуюся тарелку, и все собравшиеся хором возгласили бы мазлтов! мазлтов! Что хорошего в том, что невеста и жених стоят, прижавшись друг к другу, рука об руку? Жених без шапки, и даже его отцу, ее свату, шапка, видимо, слишком тяжела, голову давит. Никудышная страна Америка!
   Предаваясь этим размышлениям, благочестивая канторша обрушила весь свой гнев на Стельмаха-отца за то, что он тоже сидит без шапки.
   – Ну, ладно, уж коли молодежь распущена, тут ничего не поделаешь. Современные люди, как вы говорите, артисты. Но вы-то, вы – человек с бородой, тоже без шапки, слыханное ли дело?
   При этих словах все переглянулись: в последнее время борода Меера Стельмаха подверглась в парикмахерской такой бесцеремонной обработке, что от нее остался лишь едва заметный след. И все, кроме канторши, прыснули со смеху. Канторша Лея подняла вверх свои набожные глаза, увидела жалкие остатки бороды на лице своего свата и ничего больше не сказала. Только глубоко вздохнула и, снова развернув толстый молитвенник, начала быстро шептать нараспев:
   – «Страж Израиля, сохрани остаток Израиля, и да не погибнет род Израиля, произносящий: «Слушай, Израиль!»

Глава 50.
Счастливый день

   Счастье, как и несчастье, – такие гости, которые, раз забравшись к кому-нибудь, засиживаются надолго и забывают дорогу обратно. Лишь только улыбнется судьба человеку, удача прет к нему со всех сторон.
   Меер Стельмах был одним из тех баловней судьбы, которого счастье, улыбнувшись ему однажды, уже не оставляло своей лаской. Богатство и почести ливнем лились на него с неба, стучались к нему в окна и двери. Одного ему недоставало – счастья вести под венец сына. И вот наконец он дожил и до этого радостного дня.
   Если когда-либо жил на земле счастливый отец, то им был в этот день не кто иной, как блаженнейший из всех отцов – Меер Стельмах. Он буквально земли под собой не чувствовал, точно парил в воздухе. Захлебываясь от полноты счастья, он повел Розу и Гришу в самый богатый ювелирный магазин Нью-Йорка, велел показать самые дорогие брильянты и предложил Розе выбрать себе за его счет самое лучшее и самое дорогое – «не жалеть его денег».
   Роза снизошла к его просьбе: она, действительно, не пожалела его денег и выбрала все, что было ей по душе.
   Меер Стельмах признавался потом, что это был первый случай в его жизни, когда он так расточительно-щедро и с таким легким сердцем швырял деньгами. Казалось, во всем мире нет таких благ, какие он в тот день пожалел бы для Розы. «Душенька, хоть полцарства проси! – восторженно говорил он Розе. – Хоть звездочку с неба!»
   После обеда, «когда развеселилось сердце царя от вина» [117], Стельмах-отец сидел в комнате сына, развалившись в кресле, с гаванской сигарой во рту. Сын, расхаживая взад и вперед по комнате, импровизировал на своем Страдивариусе. Меер Стельмах подсел к Розе и тихо, таинственным голосом стал ей нашептывать на ухо что-то необычайно приятное. Сущность увлекательной тайны, которой он делился с Розой, заключалась в следующем: знает ли она, какое приданое имеется за Гришей?
   Роза, сидевшая облокотясь на стол и глаз не спускавшая с Гриши и его скрипки, не слышала и слушать не хотела секреты Стельмаха-отца. Всей душой, всеми чувствами и помыслами, была она в том мире, где рождались неземные мелодии, которые великий волшебник Гриша Стельмах так плавно и с такой легкостью извлекал из своего старого Страдивариуса.
   Не великолепный, сверкающий огнями концертный зал, не пышные королевские дворцы вдохновляли юного маэстро. Нет, одно-единственное слово, простое, чудесное слово «да», которое Роза только сегодня произнесла, окрылило молодого, по великого волшебника, возбудило все его творческие силы, унесло в мир упоительных звуков, восхитительной музыки, райских песнопений… И вот он на своем Страдивариусе творит чудеса…
   Его скрипка не играла, а говорила, говорила на том божественном языке, на котором умеет говорить лишь великий художник и который доступен пониманию лишь такого же вдохновенного художника. Казалось, ангелы реяли в этом мире небесных мелодий, в этом море неземных звуков. Как волны морские, они то круто взмывали вверх, то стремглав падали. Переливаясь на тысячи ладов, эти чудесные звуки посылали привет всему живому. Они пели хвалу и славословили того, кто сотворил этот прекрасный мир, полный красоты, чарующих звуков, упоения и любви… Давно уже Гриша Стельмах так не играл. Нет, никогда в жизни он не играл так, как в то утро. То был праздник его сердца, жизнерадостный, ликующий гимн его души. Благоухающие сады расцветали в его сердце, тысячи птиц щебетали в его садах. А он неумолчно говорил на своем божественном языке, и звуки его песнопений лились все звонче, все сладостнее. Вдохновенный мастер не переставал рассказывать Розе на своей скрипке таинственные сказки, навевая золотые грезы. А Роза, больше, чем кто бы то ни было другой понимавшая этот божественный язык, вся, всем существом своим, окунулась в мир волшебных сказок и светлых грез. Ей казалось, что вот-вот она умрет, вот-вот душа ее покинет бренное тело и растворится в мире звуков, потонет в бездонном море неземной музыки, небесных мелодий.
   Гриша кончил. И Роза, забыв о присутствия Стельмаха-отца, бросилась артисту на шею… В эту минуту она готова была кинуться к его ногам, – до того она была опьянена его игрой. Но, тотчас овладев собой, она подбежала к роялю, подняла крышку, взяла несколько мощных аккордов и запела. То была чистейшая импровизация, без определенной темы, без нот, плод вольного вдохновения… Казалось, не она поет, а звуки сами льются из души, рассыпаясь звонкой, переливчатой трелью. В воздухе реяли умилительные мелодии, чарующие напевы, каких не слышало еще ни одно человеческое ухо, каким не внимал еще ни один концертный зал.
   Так поет одинокий соловей в лесу, поет для себя самого, изливая в песне свои сокровенные чувства, глубокую тоску своей осиротелой души… То был изумительный, редкий концерт, концерт-импровизация.
   «Сколько тысяч долларов заплатил бы предприимчивый янки за такой концерт?» – размышлял про себя счастливый отец, единственный слушатель этой поразительной импровизации, млевший от восторга и упоенья.
   – А знаете, дети, что я вам скажу? – воскликнул полный блаженства Меер Стельмах. – Угадайте, что я сейчас придумал.
   – Что вы сейчас придумали? – спросили оба одновременно, повернув к Стельмаху-отцу свои молодые, сияющие лица и устремив на него свои влюбленные, излучавшие счастье глаза.
   Счастливый отец ухватился рукой за то место, где некогда была борода, и произнес с молитвенным напевом:
   – Коли на то пошло, раз у нас такой добрый и милостивый бог, раз добрый и милостивый бог подарил нам этот долгожданный, счастливый день, а вечер у нас сегодня все равно свободный, то почему бы нам не отправиться всем вместе в еврейский театр? Я уже как-нибудь договорюсь с американским гусем, чтобы он нас оставил в покое, чтобы сегодня вечером мы были совершенно свободны и предоставлены самим себе. Что вы на это скажете, милые мои голубочки?
   Милые голубочки переглянулись и с неподдельной радостью воскликнули:
   – Олл райт! В еврейский театр – с наслаждением!
   – А из театра, милые мои канареечки, – в еврейский ресторан. Там мы закажем еврейскую рыбу, жаркое по-еврейски и гусиную шейку с начинкой.
   – Браво! Браво! – подхватили «милые канареечки», весело смеясь, и начали совещаться, в какой бы театр пойти. В Нью-Йорке не один еврейский театр, а несколько. Где и что сегодня идет?
   – Сегодня? Сейчас вам скажу.
   Не зря Меер Стельмах – «любитель еврейского языка». Каждый день покупает он все еврейские газеты, выходящие в Нью-Йорке, все вновь вышедшие книги и журналы. Он просто в затруднении, куда девать столько бумаги. Выбросить – жалко, для него ведь каждое еврейское слово – святыня. А возить с собой – надо потратить целое состояние только на оплату за провоз.
   И Меер Стельмах сгреб кучу газет, разбросанных у него по всей комнате, отобрал сегодняшние номера, бегло просмотрел их и хлопнул себя по лбу.
   – Дети, нам чертовски везет! Сегодня в еврейском театре большой праздник. Сегодня вечером впервые выступает в Никель-театре знаменитый актер из Бухареста, некий Рафалеско. Я, кажись, рассказывал вам о нем. Газеты давно уже трубят во все трубы об этой звезде. Должно быть, большой искусник этот Рафалеско. Пишут о нем прямо чудеса. Вот смотрите: «Румынская королева Кармен Сильва», «великий венский артист Зоненталь», «Поссарт, Ирвинг, Росси»… Словом, в ушах гудит от газетного трезвона: «Рафалеско! Рафалеско!» Дети, нам адски везет!
   Так закончил счастливый отец, и все трое тут же разработали программу на весь вечер: сначала в Никель-театр, затем в ресторан Шолома, – там готовят фаршированную рыбу по-румынски и подают настоящую бессарабскую вишневку. Шолом знаменит. Его портрет можно встретить в отделе объявлений любой еврейской газеты. Стоит вам развернуть номер газеты, и вас сразу приветствует Шолом со своим рестораном.
   – Итак, раньше в Никель-театр, а потом к Шолому в ресторан? Что вы на это скажете, сорванцы?
   Что сказать «сорванцам»? Они, разумеется, заранее на все согласны. «Сорванцы» никогда еще не были в таком приподнятом настроении, как в это утро, никогда еще не видали отца в таком возбужденном состоянии, таким нежным, веселым, оживленным и безмерно счастливым, как сегодня. Оставалось разрешить только последнюю задачу: достать ложу в еврейском театре на троих.
   – Фи! Боже спаси и помилуй! – отшатнулся отец. – Все что угодно, но только не это. Ложу на троих? Ни за что! Ложу-то я вам возьму и притом самую дорогую, но только для вас двоих. Сам я устроюсь в партере. Почему, спрашиваете? Очень просто: в еврейском театре, понимаете ли, я должен держаться от вас в стороне, чтобы не испортить вам репутации. Меня кто-нибудь может узнать, но вас-то никто не должен узнать. Черта с два кто-нибудь догадается, кто сидит в ложе! Боже сохрани и помилуй! Ты, Гриша, понимаешь ли, надвинешь свою большую мягкую шляпу на глаза, а ты, Роза, будь любезна надеть свою самую широкополую шляпу так, чтобы, даже близко присмотревшись, можно было увидеть кукиш, а не твои глаза. Тут, понимаешь ли, надо быть начеку, ха-ха-ха! Ежели хоть один человек пронюхает, кто был в ложе, то назавтра все еврейские газеты выйдут с аршинными заголовками: «Величайшие мировые звезды, Гриша Стельмах и Розалия Спайвак, в еврейском театре». Ха-ха-ха! Кто не знает, в чем дело, тот, без сомнения, подумает, что Гриша Стельмах и Роза Спивак собираются выступать в еврейском театре. Этого еще недоставало, ха-ха-ха!
   Весело и радостно начался у нашего счастливого отца этот счастливейший день в его жизни.

Глава 51.
Ответный визит

   Наш друг-читатель не забыл, конечно, о визите, которым удостоила Нисла Швалба мадам Черняк, она же Брайнделе-козак, и о том предостережении, которое она ему сделала: ежели он желает, чтобы его сестра, Генриетта Швалб, носила имя Рафалеско, он должен постараться, чтобы это было как можно скорее, иначе будет поздно.
   У нашего комбинатора, само собою разумеется, крепко засели в голове слова Брайнделе-козак… Нисл Швалб не мог довольствоваться одними туманными намеками. Он хотел знать более подробно и основательно, о чем речь. Он не поленился и в одно прекрасное утро собрался с ответным визитом к «зверюшке» в красной ротонде и с обезьяньей физиономией.
   Узнав у сестры, где живет мадам Черняк и когда можно застать ее дома, Нисл долго блуждал по разным улицам и переулкам огромного города и, взобравшись, наконец, на двенадцатый этаж одного из домов в Бруклине, попал в такую дыру, что должен был наклониться как следует, чтобы пролезть в дверь.
   – Алло! Здесь живет миссис Черняк?
   Миссис Черняк была в легком матине с широкими рукавами и глубоким декольте, в домашних туфлях на босу ногу. Волосы были еще не причесаны. Комната не вполне убрана. Постель не заправлена. В углу стояло мусорное ведро, а на столе – остатки вчерашнего ужина. При виде столь неожиданного гостя (заметим, кстати, что, с тех пор как Брайнделе-козак попала в Америку, это был первый мужчина, переступивший порог ее квартиры) мадам Черняк сразу как-то растерялась, даже как будто испугалась и не знала, что делать раньше: набросить ли на себя другое платье, прикрыть ли постель, вынести ли мусорное ведро, или убрать со стола остатки вчерашнего ужина. От возбуждения и растерянности Брайнделе-козак забыла даже попросить гостя сесть и сама продолжала стоять, опустив руки и ожидая, что он скажет. Заметив ее замешательство, Нисл Швалб сел, не дожидаясь приглашения, предложил стул и ей и заговорил, стараясь успокоить ее потоком ничего не значащих слов и приятной беседой. Совершенно серьезным тоном заверил он ее, что уже давно собирался познакомиться с ней поближе, а после ее недавнего посещения счел себя обязанным ответить ей визитом. Заодно ему хотелось побеседовать с ней о некоторых семейных делах… Он чувствует, что с ней можно говорить о таких вещах, о которых он перед другими и не заикнулся бы… Он будет говорить совершенно свободно, потому что он джентльмен и человек прямой. При последних словах Нисл Швалб расстегнул пиджак, выпятил свой круглый живот под белой жилеткой, на которой висела большая толстая золотая (а может быть и позолоченная) цепь.
   – Можете быть уверены, что все, о чем мы здесь будем говорить, останется между нами, не выйдет за пределы этих четырех стен.
   Нисл Швалб указал обеими руками на четыре стены ее комнаты и попутно сделал хозяйке комплимент: как у нее мило, как уютно, как удивительно чисто! Он давно не видал такой чистоты, право слово, как вы видите его плавающим! Но неужто она здесь живет одна-одинешенька?
   – Одинокая моя доля, живу, что камень в поле, – ответила в рифму мадам Черняк и глубоко вздохнула, краснея как рак и даже потея от смущения.
   – Мы все здесь одиноки, – стараясь попасть ей в тон, заметил Нисл Швалб. – Я тоже один-одинешенек как перст.
   Мадам Черняк поняла Швалба по-своему. Она уселась напротив своего гостя, обеими руками привела в порядок волосы, изобразила на своем круглом, лунообразном лице с японскими глазками самую очаровательную наивно-кокетливую улыбку, на какую только была способна, и спросила как бы мимоходом:
   – Неужто вы холостяк?
   Слово «холостяк» она произнесла по-английски: «синглмен», на что Нисл Швалб ответил тоже английским словом «шур», что должно было означать: «Ну, конечно!» Затем прибавил по-еврейски:
   – Еще какой! Из холостяков холостяк!
   Узнав таким образом, что ее гость еще не женат, мадам Черняк стала еще приветливее, еще любезнее. Рукава ее матине соскользнули повыше локтей, на ее верхней губе с небольшими черными усиками выступили капельки пота.
   – Как же так? – спросила она с дружелюбной, участливой улыбкой, в которой светилось любопытство.
   – Да так вот. Вечно дела. Ни днем, ни ночью нет покоя. Чуть утро, надо бежать туда-сюда. Некогда, верите ли, присесть выпить, закусить что-нибудь. О сне и говорить не приходится. Сколько раз случается, что дремлешь на ходу, как вы видите меня плавающим. Поверите ли, иной раз неделями, месяцами ничего не ешь, не пьешь, не спишь, клянусь всем вашим добром!
   Мадам Черняк, слушавшая гостя с напряженным вниманием, сочувственно покачала головой, еще ближе придвинулась к Нислу Швалбу и сложила свои полуобнаженные руки на высокой, пышной груди, выпиравшей из-под корсета если не подобно двум газелям, как у Суламифи в «Песни песней», то во всяком случае подобно двум диванным подушечкам.
   – Нехорошо так! – упрекала она гостя тоном преданной матери, – очень нехорошо! Нельзя так опускаться. Человек должен когда-нибудь подумать и о себе.
   – Как тут станешь думать о себе, когда у тебя такой горб на спине? Я говорю о сестрице примадонне… Ее счастье, что она красива, а ее беда, что она слишком уж красива. А что «слишком», то и лишне. Вот если бы бог помог мне выдать замуж сестру и обеспечить приличной службой брата Изака, я, быть может, начал бы думать и о себе. Уже пора, хотя мне всего лишь… Сколько, вы думаете, мне лет? Угадайте-ка.
   Надо ли удивляться, что от таких речей мадам Черняк совершенно размякла, а ее оледеневшее сердце мгновенно растаяло, как масло. Ах, что за мужчина! Какой джентльмен! Никогда нельзя судить о человеке по наружности. Никогда в жизни она бы не подумала, что этот высокий, богатырского сложения джентльмен обладает такой нежной душой. А его лицо? А манера говорить! А улыбка! А как он себя держит!.. Право, все другие мужчины и мизинца его не стоят!..
   Брайделе-козак уже давно ни с кем не чувствовала себя так хорошо, так легко и весело, как с этим гостем. Она не помнит, чтобы ей когда-либо приходилось разговаривать с кем-нибудь так свободно и непринужденно, так откровенно, как с этим джентльменом. Она раскрыла перед ним, можно сказать, всю душу, ничего от него не утаила.
   Да, Нисл Швалб не пожалел, что взял на себя труд побывать у этой зверюшки с обезьяньим лицом. Его ответный визит буквально глаза ему открыл: он узнал все, что ему нужно. Тайный роман тихони Рафалеско, его унылый, рассеянный вид, увлекательная история с дочерью кантора, играющей теперь такую видную роль в театральном мире, – все стало теперь ясно Нислу Швалбу, ясно как на ладони.
   Возвращаясь от Брайнделе-козак, Нисл Швалб, насвистывая веселую песенку, предавался серьезным размышлениям, и в его комбинаторской голове уже зарождалась новая гениальная комбинация.

Глава 52.
На чашке чая у ломжинского кантора

   Нисл Швалб не пошел домой. Первым долгом он завернул к своему компаньону и постоянному советнику мистеру Кламеру и вместе с ним отправился к ломжинскому кантору посоветоваться об одном очень важном деле. У него, уверял он мистера Кламера, зародилась в голове совершенно новая комбинация, – речь идет об очень и очень важном деле.
   Что за комбинация? Какое такое дело? – на этот вопрос мистер Кламер ни добром, ни угрозами никак не мог добиться вразумительного ответа. Нисл Швалб просил только об одном: запастись терпением. Он почти насильно потащил мистера Кламера к ломжинскому соловью, не переставая, по своему обыкновению, размахивать на ходу руками, тараторить и неумолчно галдеть.
   Почти у самого дома, где жил кантор, мистер Кламер вдруг остановился и решительно заявил, что дальше не пойдет. У него, видите ли, такой принцип – не играть в темную или, как говорят англичане, «не люблю покупать поросенка в мешке».
   Но разве с Нислом Швалбом сладишь? Говори ему не то что по-английски, а хотя бы по-турецки или по-татарски, ему все – как с гуся вода. Нисл своей богатырской рукой схватил мистера Кламера за локоть и решительно отрезал:
   – Ладно! Вы у меня пойдете!
   Зайдя в дом, Нисл и мистер Кламер застали ломжинского соловья без шапки и без сюртука, в одном жилете, из-под которого торчали кисточки короткого молитвенного облачения. Кантор дирижировал своим собственным оркестром, разучивая программу нового концерта.
   Завидя гостей, вся орава радостно бросилась к Нислу Швалбу. Старшие трясли ему руку, младшие взбирались к нему на плечи и казались муравьями на его богатырской спине. Вначале исполин отнесся к атаке ребятишек весьма благодушно и даже весело улыбался. Но вдруг стряхнул с себя мелюзгу и строго прикрикнул, обращаясь ко всей ораве:
   – Прочь, прочь, сорванцы! Выметайтесь отсюда! Все на улицу! Чтобы от вас ни пуху, ни духу не осталось! Да поворачивайтесь живее! У нас тут дело… Послушайте-ка, кантор, где ваша миссис? Кликните-ка ее сюда. Нам надо устроить конференцию.
   Оно, конечно, если бы кто другой позволил себе разговаривать в таком тоне с его детьми, досталось бы ему от ломжинского соловья, будьте уверены. Что за обращение такое – «послушайте-ка, кантор»? Еще пуще досталось бы ему от детей кантора. Они бы ему показали, что значит «выметайтесь отсюда»! Но дяде Нислу (так они его называют) все дозволено. Дядю Нисла любят все от мала до велика, потому что дядя Нисл – славный парень. У дяди Нисла для каждого в любое время найдется доброе слово. Одного потреплет по плечу, другого ущипнет, третьего толкнет в бок. А то и вовсе сбросит пиджак, займет боевую позицию и давай тузить ребятишек по всем правилам боксерского искусства. Дядя Нисл никогда не приходит в гости с пустыми руками: у него всегда есть про запас какое-нибудь лакомство. На сей раз он захватил с собой конфеты, к которым дети кантора питают неодолимое пристрастие. В одно мгновение все конфеты были расхватаны, и комната очистилась от детей. Кантор накинул на себя сюртук, забежал к соседке и вызвал оттуда жену. Затем при закрытых дверях состоялась конференция.
 
* * *
 
   Вечером того же дня ломжинский кантор пригласил к себе гостей на «чашку чая». Вряд ли есть надобность объяснять, что означает «чашка чая». Всякий знает, что «чашка чая» – это не только чашка чая, но и ужин. Главное, однако, не в чашке чая и даже не в ужине, – главное в том, что происходит между чаем и ужином. У нас это называется «маленький псалтырь», то есть карточная игра.
   Многие полагают, что если бы не было на свете, например, этой занятной штучки, которая называется картами, или если бы они вдруг, избави боже, исчезли с лица земли, то стало бы невозможным существование человеческого общества. В самом деле, что бы тогда делали люди между чаем и ужином? Хозяин с хозяйкой зевали бы. Гости заснули бы. Люди перестали бы ходить друг к другу в гости, заводить знакомства, поддерживать взаимную связь. И так мало-помалу распалось бы человеческое общество. Пусть проповедники морали разводят какие угодно поучения, но карты – не пустое занятие. На этот счет люди всех стран и народов, можно сказать, сходятся во мнениях. Всюду и везде, даже в самых заброшенных уголках мира, так уж заведено: сойдутся вместе хотя бы два человека, – тотчас же карты на стол, и начинается игра. Разница лишь в том, что в каждой стране имеют свои излюбленные карточные игры и для каждой игры есть свои привычные выражения и словечки. В Старом Свете, например, так уж заведено теперь, что там больше в карты не играют. Конец! Совершенно и окончательно вышла из моды карточная игра. Что же делают там люди, собравшись на чашку чая? «Перекидываются в преферанс», «режутся в очко», «закладывают банк» или «балуются в девятый вал». Здесь, в Новом Свете, точно так же в карты не играют. Ни под каким видом! Помилуй боже! Это – занятие для жуликов, шулеров, профессиональных картежников. Приличные люди, собравшись на чашку чая, кладут на стол те же карты, что и у нас. Но при этом они вовсе не играют в карты, боже сохрани, а «развлекаются в покер» либо «состязаются в пинокль». Это делается отчасти для препровождения времени, но в значительной мере и ради дела, ради «бизнеса»: ведь всякий садится за столик со сладкой надеждой и твердой верой, что в этот вечер он наверняка останется в выигрыше. А там уж как колесо фортуны повернется: либо выиграет, либо прогорит. Как кому повезет.
   Теперь, когда нам ясно, что такое «чашка чая», познакомимся с обществом, собравшимся у ломжинского кантора на чашку чая.

Глава 53.
Смешанное общество

   Трудно определить, к какому классу принадлежали люди, собравшиеся в тот вечер у ломжинского кантора на «чашку чая». Не легко, следовательно, будет и описать это разношерстное общество, как трудно вообще изобразить пеструю американскую публику огромного мирового города Нью-Йорка.
   То была смесь разнообразнейших типов, большей частью земляков ломжинского кантора, членов «ломжинского землячества», сборище людей всевозможных профессий и состояний.
   На первый взгляд казалось даже, что эти люди никакого отношения друг к другу не имеют. В самом доле: что общего между раввином в котелке, с подогнутыми пейсами, и узкогрудым коробейником, страдающим одышкой?
   Какое отношение имеет агент пишущих машин, славный малый со слезящимися глазами, к меламеду, маленькому человечку с изрытым оспою лицом?