Страница:
Эта мысль пришла в голову Нислу Швалбу в то время, когда оба брата вели оживленную переписку по поводу приезда труппы на гастроли в Лондон. Нисл бросил тогда почти все другие дела и всецело отдался идее создания трех еврейских театров. Полетели письма в Австрию к брату, в Америку, в Россию, в Иоганнесбург и Буэнос-Айрес. Он не пропустил ни одного еврейского театра, ни одного знаменитого актера или актрисы. Отовсюду приходили самые утешительные ответы. Дело шло на лад. Один вопрос оставался неразрешенным, пустяковый вопрос: где взять деньги?
Но наш комбинатор – не из тех, что останавливаются на полпути. Нисл Швалб – неразборчив в средствах и любит идти к цели прямым путем. К тому же ему всегда везет. Вот послушайте.
Глава 6.
Глава 7.
Глава 8.
Глава 9.
Но наш комбинатор – не из тех, что останавливаются на полпути. Нисл Швалб – неразборчив в средствах и любит идти к цели прямым путем. К тому же ему всегда везет. Вот послушайте.
Глава 6.
Надо иметь счастье
В ненастный туманный день, когда весь город погружен во тьму кромешную и даже зажженные среди бела дня фонари не в состоянии предохранить лбы прохожих от взаимных столкновений, – в такой именно день наш гениальный комбинатор отправился в контору «Гечкинс Брос Лимитед» в Сити. Там находилась главная агентура Нисла Швалба по распространению швейных машин, велосипедов, автомобилей и проч.
Торговый дом «Гечкинс Брос Лимитед» принадлежал двум богатым англичанам – братьям Гечкинс, из которых старший почти безвыездно жил в Швейцарии, лазил по горам, взбирался на высочайшие вершины Альп и до сих пор все еще не сломал себе шеи, а младший – тот, которого мы встретили на вокзале, – вел все дела.
Нисл Швалб застал Гечкинса-младшего за высоким письменным столом. Он просматривал почту. После первого «гуд морнинг» [82] Нисл Швалб попросил его бросить все дела и выслушать его: он хочет предложить Гечкинсу «бизнес», – такое дельце, что выпадает на долю счастливцев раз в семьсот лет.
Молодой Гечкинс отложил в сторону почту, сел в кресло напротив своего агента, заложив ногу на ногу так, что широкие клетчатые брюки задрались вверх, обнажив худые щиколотки, и холодно, без слов, дал понять, что готов выслушать, в чем состоит этот «бизнес» и какое, дескать, это дельце, которое выпадает на долю счастливцев раз в семьсот лет.
В длинной цветистой речи Нисл Швалб нарисовал положение еврейского театра вообще и лондонского «Павильон-театра», в частности. Затем изложил план организации трех театров: для серьезной оперы, оперетты и драмы. При этом агент по распространению машин обнаружил исключительную компетентность во всем, что касается театра, музыки и вообще искусства. Затем он выложил на стол целую пачку писем и телеграмм от многочисленных актеров всего мира и газетные вырезки с отзывами о них. Все это он перевел с еврейского на английский язык, присовокупив самую подробную калькуляцию: сколько фунтов стерлингов надо вложить и сколько фунтов стерлингов можно получить.
Из калькуляции с неопровержимой ясностью следовало, что через несколько лет можно будет приобрести в собственность не только «Павильон-театр», но и тот дом, где помещается контора, и соседний дом, и еще три дома в лондонском Сити.
Нисл Швалб говорил, а мистер Гечкинс слушал и думал: какое отношение имеет весь этот разговор к фирме «Гечкинс Брос Лимитед»? Швейных машин театру, как будто, не нужно, велосипедов – тем более. Разве что автомобиль? Так стоит ли из-за одного автомобиля столько разговаривать?
Мистер Гечкинс все время смотрел в окно на улицу, хотя там ровно ничего нельзя было видеть, и постукивал одним пальцем по своим трем золотым зубам. Он терпеливо ждал, пока агент, наконец, кончит. И когда тот наговорился вдоволь, мистер Гечкинс повернулся к нему и посмотрел прямо в глаза, словно спрашивая: «Какой же из этого вывод?»
Нисл Швалб, по-видимому, понял смысл этого взгляда и объяснил коротко и ясно, чего он хочет. Он, видите ли, желал бы, чтобы мистер Гечкинс взял на себя финансирование этой комбинации. При этом Нисл Швалб пристально взглянул на англичанина, пытаясь по выражению его лица угадать, какое впечатление произвела на него предложенная комбинация.
Но на невозмутимом, холодном лице мистера Гечкинса ничего, ровно ничего нельзя было прочесть. На нем были холод альпийских вершин и безмятежное спокойствие Ледовитого океана. Мистер Гечкинс только вздохнул, поднялся, почесал одним пальцем кадык на своей багровой шее и сонным голосом процедил:
– Олл райт.
Затем протянул агенту два пальца правой руки и велел прийти за ответом на следующий день в три четверти двенадцатого.
Ответ мистера Гечкинса читателю известен. Только такой исключительный баловень судьбы, каким был Нисл Швалб, мог осуществить такую дикую, такую несуразную комбинацию.
Не нужно, друг-читатель, ни ума, ни знаний, – надо только, чтобы человеку везло.
Торговый дом «Гечкинс Брос Лимитед» принадлежал двум богатым англичанам – братьям Гечкинс, из которых старший почти безвыездно жил в Швейцарии, лазил по горам, взбирался на высочайшие вершины Альп и до сих пор все еще не сломал себе шеи, а младший – тот, которого мы встретили на вокзале, – вел все дела.
Нисл Швалб застал Гечкинса-младшего за высоким письменным столом. Он просматривал почту. После первого «гуд морнинг» [82] Нисл Швалб попросил его бросить все дела и выслушать его: он хочет предложить Гечкинсу «бизнес», – такое дельце, что выпадает на долю счастливцев раз в семьсот лет.
Молодой Гечкинс отложил в сторону почту, сел в кресло напротив своего агента, заложив ногу на ногу так, что широкие клетчатые брюки задрались вверх, обнажив худые щиколотки, и холодно, без слов, дал понять, что готов выслушать, в чем состоит этот «бизнес» и какое, дескать, это дельце, которое выпадает на долю счастливцев раз в семьсот лет.
В длинной цветистой речи Нисл Швалб нарисовал положение еврейского театра вообще и лондонского «Павильон-театра», в частности. Затем изложил план организации трех театров: для серьезной оперы, оперетты и драмы. При этом агент по распространению машин обнаружил исключительную компетентность во всем, что касается театра, музыки и вообще искусства. Затем он выложил на стол целую пачку писем и телеграмм от многочисленных актеров всего мира и газетные вырезки с отзывами о них. Все это он перевел с еврейского на английский язык, присовокупив самую подробную калькуляцию: сколько фунтов стерлингов надо вложить и сколько фунтов стерлингов можно получить.
Из калькуляции с неопровержимой ясностью следовало, что через несколько лет можно будет приобрести в собственность не только «Павильон-театр», но и тот дом, где помещается контора, и соседний дом, и еще три дома в лондонском Сити.
Нисл Швалб говорил, а мистер Гечкинс слушал и думал: какое отношение имеет весь этот разговор к фирме «Гечкинс Брос Лимитед»? Швейных машин театру, как будто, не нужно, велосипедов – тем более. Разве что автомобиль? Так стоит ли из-за одного автомобиля столько разговаривать?
Мистер Гечкинс все время смотрел в окно на улицу, хотя там ровно ничего нельзя было видеть, и постукивал одним пальцем по своим трем золотым зубам. Он терпеливо ждал, пока агент, наконец, кончит. И когда тот наговорился вдоволь, мистер Гечкинс повернулся к нему и посмотрел прямо в глаза, словно спрашивая: «Какой же из этого вывод?»
Нисл Швалб, по-видимому, понял смысл этого взгляда и объяснил коротко и ясно, чего он хочет. Он, видите ли, желал бы, чтобы мистер Гечкинс взял на себя финансирование этой комбинации. При этом Нисл Швалб пристально взглянул на англичанина, пытаясь по выражению его лица угадать, какое впечатление произвела на него предложенная комбинация.
Но на невозмутимом, холодном лице мистера Гечкинса ничего, ровно ничего нельзя было прочесть. На нем были холод альпийских вершин и безмятежное спокойствие Ледовитого океана. Мистер Гечкинс только вздохнул, поднялся, почесал одним пальцем кадык на своей багровой шее и сонным голосом процедил:
– Олл райт.
Затем протянул агенту два пальца правой руки и велел прийти за ответом на следующий день в три четверти двенадцатого.
Ответ мистера Гечкинса читателю известен. Только такой исключительный баловень судьбы, каким был Нисл Швалб, мог осуществить такую дикую, такую несуразную комбинацию.
Не нужно, друг-читатель, ни ума, ни знаний, – надо только, чтобы человеку везло.
Глава 7.
Музыкальная семейка
– Сегодня вечером мы идем к кантору, – сказал как-то Нисл Швалб своему новому юному другу Рафалеско.
Что-то дрогнуло в сердце Рафалеско, когда он услышал слово «кантор». Он сорвался с места. Ему вспомнился его бывший учитель кантор Исроел из Голенешти, и он с трепетом сердечным спросил своего приятеля:
– К какому кантору?
– К ломжинскому кантору, – тому самому, что намедни со всей своей оравой был у нас в театре. Ты уже забыл? (Нисл Швалб был уже давно на «ты» со своим новым юным другом.)
– А-а-а! – протяжно произнес Рафалеско. Он вспомнил, что как-то раз во время антракта Нисл Швалб привел к нему за кулисы «Павильон-театра» какого-то рыжего человека с ватой в ушах. За ним шла ватага детей – мальчиков и девочек – разных возрастов. Сколько их было, Рафалеско тогда не сосчитал, – он помнит только, что там было больше рыжих, чем черных, и что у всех были смеющиеся мордочки и плутоватые глазенки.
Представляя ему членов этой семьи, Нисл Швалб, не стесняясь их присутствием, стал расхваливать всех детей по очереди, рассказывал о них всевозможные истории, приключения, небылицы и все, по своему обыкновению, быстро-быстро, не переводя дыхания, с жаром, с увлечением, с клятвами и божбой. Но в шуме и сутолоке театральных кулис Рафалеско мало прислушивался к россказням Нисла, – они его попросту не интересовали. Он уже привык к тому, что о каждом человеке у Нисла Швалба есть особая история и что всякая история у него обязательно кончается скандалом.
Теперь, отправляясь с визитом к кантору, Нисл Швалб снова принялся расхваливать эту на редкость музыкальную семью. Все дети в этой семейке либо певцы, либо музыканты; все – от самого кантора до младшего ребенка, которому не исполнилось еще и четырех лет, – либо поют, либо играют на каком-нибудь инструменте.
– Думаешь, их кто-нибудь учил? Ха-ха-ха! У этого кантора дети из утробы матери выходят готовыми музыкантами, клянусь всем вашим добром! – закончил Нисл Швалб.
По дороге он зашел с Рафалеско в еврейскую лавочку и попросил завернуть ему хлеба, варшавской колбасы, всяких солений и «еще кое-чего». Глядя на эти яства, Нисл Швалб даже облизывался.
– К чему это? – с изумлением спросил Рафалеско.
– Угощение, – ответил серьезно Нисл Швалб. – Надо же им чем-нибудь угостить нас. А заодно уж они и сами закусят. Бедняки, нищие, ха-ха-ха! Ой, какие бедняки! Если бы их время от времени не поддерживали, они бы здесь, в этом Лондоне, с божьей помощью, с голоду околели. Шутка ли, этакая семейка! Голодных ртов много, а кормильцев нет. Но это лишь до поры до времени, покуда дети еще дети. Дай им только стать на ноги, и будут они, уверяю тебя, в золоте ходить, вот как ты видишь меня плавающим… Осторожно! – здесь скользко, как на льду, и темно, хоть глаз выколи. Рискуешь – не приведи господь – на ровном месте шею себе свернуть!
Сделав такое предупреждение, Нисл Швалб стал одну за другой зажигать спички, и оба осторожно начали спускаться не то в подвал, не то в какую-то яму. Трудно было понять, куда они попали: кухня не кухня, комната не комната. Что-то длинное и широкое, а кроватей, кроватей, – ну прямо как в больничной палате. Стены увешаны разными музыкальными инструментами. Посреди комнаты – старый, давно отслуживший свой век рояль. Какая-то рыжеволосая девочка лет шести-семи, а может быть и восьми (Нисл Швалб уверяет, что ей и четырех нет, – что ж, сделаем ему одолжение и поверим на этот раз), извлекала из этого инструмента ужасающие звуки, – в о всяком случае не те, какие ребенку хотелось бы извлечь. Но простим старый рояль: он свое отыграл; другой на его месте давно уж попал бы черт знает куда и валялся бы где-нибудь на чердаке.
Увидав гостей, шести-семи– или восьмилетняя девочка, которой не исполнилось и четырех, оставила рояль и кинулась в объятия Нисла Швалба с громким возгласом:
– Дядя Нисл пришел! Дядя Нисл!
Как в театре на сцене, один за другим стали показываться из какой-то задней комнаты мальчики и девочки. Сколько их, трудно было определить на глаз, но рыжих было больше, чем черных. Те самые, которых видел Рафалеско у себя за кулисами, – все со смеющимися мордашками и плутоватыми глазенками. Вслед за ними показался и отец, сам ломжинский кантор, рыжий человек, уже начинающий седеть, – еще два-три года, и никто не скажет, что у этого человека были когда-то ярко-рыжие волосы… Но кантор держится еще очень бодро и прямо, одет очень опрятно. Глаза его сверкают, а руки дрожат, как у очень голодного человека. Но черта с два на лице его прочтешь, что у него в желудке пусто, – не таков кантор!
– Прежде всего закусим! – восклицает Нисл Швалб, потирая руки и облизываясь. – Я голоден, как волк, вот как вы видите меня плавающим!
Продолжая разговаривать, он раскрыл пакеты с закупленной провизией и первый принялся за работу: стал уплетать за обе щеки с таким неимоверным аппетитом, словно явился сюда после долгого поста.
– Что сидите, как незваные гости на чужом пиру? – прикрикнул он на музыкальную семейку.
Первым поднялся с места кантор, человек с голодными глазами и дрожащими руками. Он подошел к столу как бы нехотя, из вежливости: просят, дескать, так неудобно же отказываться… За ним потянулась вся семейка. С первого взгляда нетрудно было догадаться, что дети, слава богу, не могут пожаловаться на отсутствие аппетита. Понемногу в комнате становилось все веселее, все оживленнее. Все принялись за еду с таким жаром и увлечением, что даже у Рафалеско разгорелся аппетит.
– Садись, хватай, бери, режь, лопай, не стесняйся! – подбадривал его Нисл Швалб. – Ты здесь среди своих, среди родных.
А вся орава глядела на молодого артиста такими дружелюбно-любопытными глазами, что он, действительно, начал чувствовать себя как дома, среди родных… Откуда у него вдруг появился такой аппетит? Почему ему здесь так уютно, тепло, так привольно, так весело? Странная, удивительная семейка!
За едой Нисл Швалб неумолчно говорил, сыпал остротами. Для каждого из детей он находил особое словечко и подходящее прозвище. Дядя Нисл говорил, а дети, покатываясь со смеху, продолжали уплетать за обе щеки. Один только отец, ломжинский кантор, делал свое дело серьезно и сосредоточенно: отведывал то одно, то другое кушанье и поминутно вытирал губы. Положительно за все время своих скитаний Рафалеско никогда еще не чувствовал себя так хорошо, как в этой семье.
До чего здесь уютно, живо, весело!
Покончив с закуской, Нисл Швалб подмигнул ломжинскому кантору, и тот, старательно вытерев губы и переложив вату в ушах, подал знак своей ораве: пора, мол, взяться за инструменты и дать в честь гостей небольшой концерт.
Что-то дрогнуло в сердце Рафалеско, когда он услышал слово «кантор». Он сорвался с места. Ему вспомнился его бывший учитель кантор Исроел из Голенешти, и он с трепетом сердечным спросил своего приятеля:
– К какому кантору?
– К ломжинскому кантору, – тому самому, что намедни со всей своей оравой был у нас в театре. Ты уже забыл? (Нисл Швалб был уже давно на «ты» со своим новым юным другом.)
– А-а-а! – протяжно произнес Рафалеско. Он вспомнил, что как-то раз во время антракта Нисл Швалб привел к нему за кулисы «Павильон-театра» какого-то рыжего человека с ватой в ушах. За ним шла ватага детей – мальчиков и девочек – разных возрастов. Сколько их было, Рафалеско тогда не сосчитал, – он помнит только, что там было больше рыжих, чем черных, и что у всех были смеющиеся мордочки и плутоватые глазенки.
Представляя ему членов этой семьи, Нисл Швалб, не стесняясь их присутствием, стал расхваливать всех детей по очереди, рассказывал о них всевозможные истории, приключения, небылицы и все, по своему обыкновению, быстро-быстро, не переводя дыхания, с жаром, с увлечением, с клятвами и божбой. Но в шуме и сутолоке театральных кулис Рафалеско мало прислушивался к россказням Нисла, – они его попросту не интересовали. Он уже привык к тому, что о каждом человеке у Нисла Швалба есть особая история и что всякая история у него обязательно кончается скандалом.
Теперь, отправляясь с визитом к кантору, Нисл Швалб снова принялся расхваливать эту на редкость музыкальную семью. Все дети в этой семейке либо певцы, либо музыканты; все – от самого кантора до младшего ребенка, которому не исполнилось еще и четырех лет, – либо поют, либо играют на каком-нибудь инструменте.
– Думаешь, их кто-нибудь учил? Ха-ха-ха! У этого кантора дети из утробы матери выходят готовыми музыкантами, клянусь всем вашим добром! – закончил Нисл Швалб.
По дороге он зашел с Рафалеско в еврейскую лавочку и попросил завернуть ему хлеба, варшавской колбасы, всяких солений и «еще кое-чего». Глядя на эти яства, Нисл Швалб даже облизывался.
– К чему это? – с изумлением спросил Рафалеско.
– Угощение, – ответил серьезно Нисл Швалб. – Надо же им чем-нибудь угостить нас. А заодно уж они и сами закусят. Бедняки, нищие, ха-ха-ха! Ой, какие бедняки! Если бы их время от времени не поддерживали, они бы здесь, в этом Лондоне, с божьей помощью, с голоду околели. Шутка ли, этакая семейка! Голодных ртов много, а кормильцев нет. Но это лишь до поры до времени, покуда дети еще дети. Дай им только стать на ноги, и будут они, уверяю тебя, в золоте ходить, вот как ты видишь меня плавающим… Осторожно! – здесь скользко, как на льду, и темно, хоть глаз выколи. Рискуешь – не приведи господь – на ровном месте шею себе свернуть!
Сделав такое предупреждение, Нисл Швалб стал одну за другой зажигать спички, и оба осторожно начали спускаться не то в подвал, не то в какую-то яму. Трудно было понять, куда они попали: кухня не кухня, комната не комната. Что-то длинное и широкое, а кроватей, кроватей, – ну прямо как в больничной палате. Стены увешаны разными музыкальными инструментами. Посреди комнаты – старый, давно отслуживший свой век рояль. Какая-то рыжеволосая девочка лет шести-семи, а может быть и восьми (Нисл Швалб уверяет, что ей и четырех нет, – что ж, сделаем ему одолжение и поверим на этот раз), извлекала из этого инструмента ужасающие звуки, – в о всяком случае не те, какие ребенку хотелось бы извлечь. Но простим старый рояль: он свое отыграл; другой на его месте давно уж попал бы черт знает куда и валялся бы где-нибудь на чердаке.
Увидав гостей, шести-семи– или восьмилетняя девочка, которой не исполнилось и четырех, оставила рояль и кинулась в объятия Нисла Швалба с громким возгласом:
– Дядя Нисл пришел! Дядя Нисл!
Как в театре на сцене, один за другим стали показываться из какой-то задней комнаты мальчики и девочки. Сколько их, трудно было определить на глаз, но рыжих было больше, чем черных. Те самые, которых видел Рафалеско у себя за кулисами, – все со смеющимися мордашками и плутоватыми глазенками. Вслед за ними показался и отец, сам ломжинский кантор, рыжий человек, уже начинающий седеть, – еще два-три года, и никто не скажет, что у этого человека были когда-то ярко-рыжие волосы… Но кантор держится еще очень бодро и прямо, одет очень опрятно. Глаза его сверкают, а руки дрожат, как у очень голодного человека. Но черта с два на лице его прочтешь, что у него в желудке пусто, – не таков кантор!
– Прежде всего закусим! – восклицает Нисл Швалб, потирая руки и облизываясь. – Я голоден, как волк, вот как вы видите меня плавающим!
Продолжая разговаривать, он раскрыл пакеты с закупленной провизией и первый принялся за работу: стал уплетать за обе щеки с таким неимоверным аппетитом, словно явился сюда после долгого поста.
– Что сидите, как незваные гости на чужом пиру? – прикрикнул он на музыкальную семейку.
Первым поднялся с места кантор, человек с голодными глазами и дрожащими руками. Он подошел к столу как бы нехотя, из вежливости: просят, дескать, так неудобно же отказываться… За ним потянулась вся семейка. С первого взгляда нетрудно было догадаться, что дети, слава богу, не могут пожаловаться на отсутствие аппетита. Понемногу в комнате становилось все веселее, все оживленнее. Все принялись за еду с таким жаром и увлечением, что даже у Рафалеско разгорелся аппетит.
– Садись, хватай, бери, режь, лопай, не стесняйся! – подбадривал его Нисл Швалб. – Ты здесь среди своих, среди родных.
А вся орава глядела на молодого артиста такими дружелюбно-любопытными глазами, что он, действительно, начал чувствовать себя как дома, среди родных… Откуда у него вдруг появился такой аппетит? Почему ему здесь так уютно, тепло, так привольно, так весело? Странная, удивительная семейка!
За едой Нисл Швалб неумолчно говорил, сыпал остротами. Для каждого из детей он находил особое словечко и подходящее прозвище. Дядя Нисл говорил, а дети, покатываясь со смеху, продолжали уплетать за обе щеки. Один только отец, ломжинский кантор, делал свое дело серьезно и сосредоточенно: отведывал то одно, то другое кушанье и поминутно вытирал губы. Положительно за все время своих скитаний Рафалеско никогда еще не чувствовал себя так хорошо, как в этой семье.
До чего здесь уютно, живо, весело!
Покончив с закуской, Нисл Швалб подмигнул ломжинскому кантору, и тот, старательно вытерев губы и переложив вату в ушах, подал знак своей ораве: пора, мол, взяться за инструменты и дать в честь гостей небольшой концерт.
Глава 8.
Сыграйте жениху что-нибудь печальное
Небольшой концерт, которым музыкальная семейка решила попотчевать гостей, оказался подлинным большим концертом, одним из тех редких концертов, которые запоминаются на всю жизнь. Не говоря уже о том, что здесь были представлены всевозможные музыкальные инструменты, – скрипка, флейта, виолончель, рояль, бас, цимбалы, арфа и барабан, – не говоря уже об исключительной сыгранности и великолепном мастерстве, – этот семейный оркестр, состоявший из полунагих и совершенно босых детей, сам по себе растрогал нашего юного героя до слез. Глядя на эту богом благословенную, но нищую капеллу, он раздумывал о превратностях судьбы. За годы скитаний он встречал немало талантов, которые погибали в нищете. Никто ими не интересовался, никто на них внимания не обращал. «Нет у нас меценатов», – думал он, вспоминая львовского «мецената» доктора Левиуса-Левиафана, обладателя полумиллионного состояния. Вспомнилось ему, как этот доктор вначале корчил из себя мецената, страстного любителя искусства. Но едва только от слов перешли к делу и Гольцман заикнулся о поддержке, доктор переменился в лице, пообещал на следующий день прийти в театр, но с тех пор как в воду канул. «Стать бы мне только самостоятельным человеком и начать зарабатывать деньги, – думал Рафалеско, – я непременно вытащу из грязи эту семейку и выведу ее в люди…»
Рафалеско, по своему обыкновению, мечтал и фантазировал, а босоногий оркестр показывал одно чудо за другим. Покуда Рафалеско, строя в своем воображении воздушные замки, с изумлением слушал чудесную музыку, Нисл Швалб сидел в уголке с матерью этих одаренных детей, женщиной в рыжем парике [83], который уж никогда не поседеет, и без устали говорил, говорил, говорил, пересыпая свою речь излюбленными клятвами: «Вот как вы видите меня плавающим» или «Клянусь всем вашим добром!»
Было уже далеко за полночь, когда наши друзья возвращались домой. Уайтчепель все еще был освещен, но, кроме высокого, длинноногого полисмена, никого на улице не было. Рафалеско, обычно молчаливый, спокойный, уравновешенный, давно уже не был в таком возбужденном состоянии, как в этот вечер. Он вдруг стал разговорчив и, размахивая руками, громко выражал свое возмущение:
– Ужас, ужас! Такая одаренная семья, такие благословенные руки валяются в грязной яме! Неужели в таком огромном городе, как Лондон, не найдется среди евреев ни одного мецената, который оказал бы поддержку этой семье?
– Мецената, говоришь? Да ты ребенок! – воскликнул Нисл Швалб, и голос его гулко прокатился по пустынному Уайтчепелю. – Вот я расскажу тебе такую историю, что у тебя в мозгах помутится. Есть у нас такой, как ты называешь, меценат, русский еврей. Был когда-то, не сглазить бы, бедняк из бедняков. Теперь миллионер, дай нам бог обоим его состояние! Стельмах его фамилия, мецената этого…
– Стельмах?..
Рафалеско остановился. Ему показалось, что он уже слышал как-то эту фамилию в связи с именем Рейзл; но он никак не мог вспомнить, где и когда…
Видя, что Рафалеско остановился, Нисл Швалб истолковал это по-своему:
– Глянь-ка на него! Я еще не начал рассказывать, а он уж из себя выходит. Слушай дальше. Познакомился я с этим Стельмахом недавно, в «Павильон-театре». Он частый посетитель и большой любитель еврейского театра, знаток музыки. Его сын Гриша – знаменитый скрипач, вундеркинд, не раз играл в королевском дворце. Благодаря ему-то, благодаря сыну то есть, отец и разбогател.
Теперь Рафалеско вспомнил, кто такой Стельмах и какое отношение имеет его сын к Рейзл, – и рассказ Нисла о меценате приобрел в глазах молодого артиста особый интерес. Он спросил своего нового друга:
– Ну, а где же он теперь находится, этот… ну, этот знаменитый скрипач?
– Не забегай вперед! – остановил его Нисл. – До сына я еще не дошел. Я рассказываю об отце-меценате и о том, как мы с ним познакомились. Знакомство наше состоялось в буфете во время антракта. Вижу, какой-то человечек вертится в буфете, что-то жует и смотрит мне в глаза. Он на меня, я на него. Слово за слово, разговорились.
«Откуда вы? – спрашиваю. – Ваше лицо мне как будто знакомо» – «Я, – говорит он, – Стельмах». – «Вот как! – говорю я. – Так вы, значит, и есть сам Стельмах? Так позвольте же вас спросить, мистер Стельмах, из каких, собственно, Стельмахов вы будете?»
Он, конечно, смотрит на меня, как на полоумного, и отвечает с обиженной усмешкой: «Как это – из каких Стельмахов? Вы никогда, говорит, не слыхали про Гришу Стельмаха? Ха-ха-ха! Человек, – говорит он, – сидит в Лондоне и не знает, что есть на свете Гриша Стельмах, который уже не раз играл в королевском дворце…» – «Что в Лондоне, – говорю я, – есть Гриша Стельмах, который играет в королевском дворце, это, говорю, я знаю хорошо, хоть я не очень часто захаживаю к королю с визитами. Но какое отношение он имеет к вам?»
Тут он начинает громко смеяться и с гордостью отвечает:
– Какое отношение он имеет ко мне? Ха-ха-ха! Я – его отец.
– Поздравляю! – говорю я. – Счастлив сын, имеющий такого отца!
Таким манером мы разговорились. То есть, говорил, собственно, он один, этот шут. Он не любит, когда другие говорят. Он любит сам говорить, в особенности о своем Грише: тут его не остановишь и пятью парами лошадей. Тра-та-та, тра-та-та! Гриша – концерт – король – музыка… Сказка про белого бычка. Я его перебиваю. «Вижу, – говорю я ему, – что вы любитель и знаток музыки. Если хотите послушать хорошую музыку, я поведу вас в одно место, где вы услышите без копейки денег музыку, какой вы еще в жизни не слыхали…» – «Ах! – отозвался он. – С величайшим удовольствием! Для меня, говорит, еврейский театр, музыка и тому подобное так дороги, что я готов хоть три мили пешком пройти».
«Великолепно! – подумал я. – Сам бог прислал тебя сюда, толстопузый! Может быть, судьбе угодно будет, чтобы благодаря тебе бедная семья выбралась из нищеты…»
Словом, в один прекрасный день я привел этого господина к ломжинскому кантору. Спустя короткое время – еще раз; потом и в третий раз. Мой Стельмах захлебывается от восторга. Вот-вот растает от удовольствия. Придет к кантору – и уходить не хочет. Сидит со всеми вместе за столом, закусывает со всеми вместе, ну и, конечно, чудеса рассказывает про своего сына, сказки из «Тысячи и одной ночи»… И вот как-то раз я подумал: «Коли ты и вправду такой друг, так, пожалуй, не мешало бы тебе, мистер Стельмах, позаботиться об этой семье».
«Надо бы, – говорю я с подходцем, – устроить этих одаренных детей, определить их в консерваторию, вывести в люди». Он посмотрел на меня, как очумелый, заморгал глазами: не понял, бедненький, чего я от него хочу… Тогда я сказал ему уже напрямик: «Мистер Стельмах, говорю, нужны деньги».
Услыхав слово «деньги», мой Стельмах стал – ну, как бы тебе сказать?.. Словом, краше в гроб кладут, вот как ты видишь меня плавающим. Ха-ха-ха! Что тут долго рассказывать? Он поспешно распростился со мной и – поминай как звали! Жду его в театре день, другой, третий – нет моей пташки. «Вздор! – думаю я. – Из рук Нисла Швалба не так скоро вывернешься!» Ну, разузнал я, разумеется где он живет, этот верблюд, и – марш к нему. Стучу к нему в дверь, а за дверью слышу хорошо знакомый голос, его голос: «Погляди, кто там стучит. Если высокий и толстый, то скажи, что меня дома нет». Так прямо и сказал. Передаю тебе слово в слово, ха-ха-ха, вот как ты видишь меня плавающим. А я себе думаю: «Вот как? Хочешь вывернуться из моих рук? Шалишь, голубчик, не отвертеться тебе, дороже будет стоить!»
Так рассказывал Нисл Швалб и уже сочинил целую интригу со скандалом, с двумя, с тремя скандалами. При этом он держал своего юного друга за руку, горячился, входил в азарт и, по обыкновению, закончил раскатистым смехом и привычной божбой: «Клянусь всем вашим добром!»
Из приличия Рафалеско делал вид, что слушает внимательно, и даже выражал удивление. В действительности же из всего длинного рассказа Нисла Швалба до него дошли только последние слова: «Клянусь всем вашим добром!» Мысли его были заняты совершенно другим. Имя «Гриша Стельмах» не давало ему покоя. Ведь это же тот самый Гриша Стельмах, жених Рейзл… А раз так, значит, он, Рафалеско, напал на след. Теперь остается только одно: познакомиться с этим Гришей Стельмахом.
Рафалеско, по своему обыкновению, мечтал и фантазировал, а босоногий оркестр показывал одно чудо за другим. Покуда Рафалеско, строя в своем воображении воздушные замки, с изумлением слушал чудесную музыку, Нисл Швалб сидел в уголке с матерью этих одаренных детей, женщиной в рыжем парике [83], который уж никогда не поседеет, и без устали говорил, говорил, говорил, пересыпая свою речь излюбленными клятвами: «Вот как вы видите меня плавающим» или «Клянусь всем вашим добром!»
Было уже далеко за полночь, когда наши друзья возвращались домой. Уайтчепель все еще был освещен, но, кроме высокого, длинноногого полисмена, никого на улице не было. Рафалеско, обычно молчаливый, спокойный, уравновешенный, давно уже не был в таком возбужденном состоянии, как в этот вечер. Он вдруг стал разговорчив и, размахивая руками, громко выражал свое возмущение:
– Ужас, ужас! Такая одаренная семья, такие благословенные руки валяются в грязной яме! Неужели в таком огромном городе, как Лондон, не найдется среди евреев ни одного мецената, который оказал бы поддержку этой семье?
– Мецената, говоришь? Да ты ребенок! – воскликнул Нисл Швалб, и голос его гулко прокатился по пустынному Уайтчепелю. – Вот я расскажу тебе такую историю, что у тебя в мозгах помутится. Есть у нас такой, как ты называешь, меценат, русский еврей. Был когда-то, не сглазить бы, бедняк из бедняков. Теперь миллионер, дай нам бог обоим его состояние! Стельмах его фамилия, мецената этого…
– Стельмах?..
Рафалеско остановился. Ему показалось, что он уже слышал как-то эту фамилию в связи с именем Рейзл; но он никак не мог вспомнить, где и когда…
Видя, что Рафалеско остановился, Нисл Швалб истолковал это по-своему:
– Глянь-ка на него! Я еще не начал рассказывать, а он уж из себя выходит. Слушай дальше. Познакомился я с этим Стельмахом недавно, в «Павильон-театре». Он частый посетитель и большой любитель еврейского театра, знаток музыки. Его сын Гриша – знаменитый скрипач, вундеркинд, не раз играл в королевском дворце. Благодаря ему-то, благодаря сыну то есть, отец и разбогател.
Теперь Рафалеско вспомнил, кто такой Стельмах и какое отношение имеет его сын к Рейзл, – и рассказ Нисла о меценате приобрел в глазах молодого артиста особый интерес. Он спросил своего нового друга:
– Ну, а где же он теперь находится, этот… ну, этот знаменитый скрипач?
– Не забегай вперед! – остановил его Нисл. – До сына я еще не дошел. Я рассказываю об отце-меценате и о том, как мы с ним познакомились. Знакомство наше состоялось в буфете во время антракта. Вижу, какой-то человечек вертится в буфете, что-то жует и смотрит мне в глаза. Он на меня, я на него. Слово за слово, разговорились.
«Откуда вы? – спрашиваю. – Ваше лицо мне как будто знакомо» – «Я, – говорит он, – Стельмах». – «Вот как! – говорю я. – Так вы, значит, и есть сам Стельмах? Так позвольте же вас спросить, мистер Стельмах, из каких, собственно, Стельмахов вы будете?»
Он, конечно, смотрит на меня, как на полоумного, и отвечает с обиженной усмешкой: «Как это – из каких Стельмахов? Вы никогда, говорит, не слыхали про Гришу Стельмаха? Ха-ха-ха! Человек, – говорит он, – сидит в Лондоне и не знает, что есть на свете Гриша Стельмах, который уже не раз играл в королевском дворце…» – «Что в Лондоне, – говорю я, – есть Гриша Стельмах, который играет в королевском дворце, это, говорю, я знаю хорошо, хоть я не очень часто захаживаю к королю с визитами. Но какое отношение он имеет к вам?»
Тут он начинает громко смеяться и с гордостью отвечает:
– Какое отношение он имеет ко мне? Ха-ха-ха! Я – его отец.
– Поздравляю! – говорю я. – Счастлив сын, имеющий такого отца!
Таким манером мы разговорились. То есть, говорил, собственно, он один, этот шут. Он не любит, когда другие говорят. Он любит сам говорить, в особенности о своем Грише: тут его не остановишь и пятью парами лошадей. Тра-та-та, тра-та-та! Гриша – концерт – король – музыка… Сказка про белого бычка. Я его перебиваю. «Вижу, – говорю я ему, – что вы любитель и знаток музыки. Если хотите послушать хорошую музыку, я поведу вас в одно место, где вы услышите без копейки денег музыку, какой вы еще в жизни не слыхали…» – «Ах! – отозвался он. – С величайшим удовольствием! Для меня, говорит, еврейский театр, музыка и тому подобное так дороги, что я готов хоть три мили пешком пройти».
«Великолепно! – подумал я. – Сам бог прислал тебя сюда, толстопузый! Может быть, судьбе угодно будет, чтобы благодаря тебе бедная семья выбралась из нищеты…»
Словом, в один прекрасный день я привел этого господина к ломжинскому кантору. Спустя короткое время – еще раз; потом и в третий раз. Мой Стельмах захлебывается от восторга. Вот-вот растает от удовольствия. Придет к кантору – и уходить не хочет. Сидит со всеми вместе за столом, закусывает со всеми вместе, ну и, конечно, чудеса рассказывает про своего сына, сказки из «Тысячи и одной ночи»… И вот как-то раз я подумал: «Коли ты и вправду такой друг, так, пожалуй, не мешало бы тебе, мистер Стельмах, позаботиться об этой семье».
«Надо бы, – говорю я с подходцем, – устроить этих одаренных детей, определить их в консерваторию, вывести в люди». Он посмотрел на меня, как очумелый, заморгал глазами: не понял, бедненький, чего я от него хочу… Тогда я сказал ему уже напрямик: «Мистер Стельмах, говорю, нужны деньги».
Услыхав слово «деньги», мой Стельмах стал – ну, как бы тебе сказать?.. Словом, краше в гроб кладут, вот как ты видишь меня плавающим. Ха-ха-ха! Что тут долго рассказывать? Он поспешно распростился со мной и – поминай как звали! Жду его в театре день, другой, третий – нет моей пташки. «Вздор! – думаю я. – Из рук Нисла Швалба не так скоро вывернешься!» Ну, разузнал я, разумеется где он живет, этот верблюд, и – марш к нему. Стучу к нему в дверь, а за дверью слышу хорошо знакомый голос, его голос: «Погляди, кто там стучит. Если высокий и толстый, то скажи, что меня дома нет». Так прямо и сказал. Передаю тебе слово в слово, ха-ха-ха, вот как ты видишь меня плавающим. А я себе думаю: «Вот как? Хочешь вывернуться из моих рук? Шалишь, голубчик, не отвертеться тебе, дороже будет стоить!»
Так рассказывал Нисл Швалб и уже сочинил целую интригу со скандалом, с двумя, с тремя скандалами. При этом он держал своего юного друга за руку, горячился, входил в азарт и, по обыкновению, закончил раскатистым смехом и привычной божбой: «Клянусь всем вашим добром!»
Из приличия Рафалеско делал вид, что слушает внимательно, и даже выражал удивление. В действительности же из всего длинного рассказа Нисла Швалба до него дошли только последние слова: «Клянусь всем вашим добром!» Мысли его были заняты совершенно другим. Имя «Гриша Стельмах» не давало ему покоя. Ведь это же тот самый Гриша Стельмах, жених Рейзл… А раз так, значит, он, Рафалеско, напал на след. Теперь остается только одно: познакомиться с этим Гришей Стельмахом.
Глава 9.
В Америку
Блестящая комбинация с тремя еврейскими театрами, задуманная гениальным комбинатором Нислом Швалбом, не совсем удалась.
Не то что в трех театрах, как замышлял ранее Нисл Швалб, но даже в единственном «Павильон-театре» дела шли не блестяще. Лондонская публика, правда, валом валила в театр, чтобы посмотреть знаменитого Лео Рафалеско из Бухареста и знаменитую примадонну Генриетту Швалб из Буэнос-Айреса. Театр был набит так, что яблоку негде было упасть. Но беда в том, что это была все та же публика, все тот же Уайтчепель с его бедными обитателями. Все те же беременные женщины с теми же грудными младенцами на руках, оглашающими театр своим визгом, воем и плачем; те же юноши и девушки, которые перебрасываются апельсиновыми корками, говорят так громко, смеются так заразительно и держат себя так по-домашнему, развязно, что «Павильон-театр» становится похож скорее на местечковый синагогальный двор в теплый летний день, нежели на театр. Евреи из Вест-Энда, еврейские аристократы с лордом Ротшильдом во главе, на которых Нисл Швалб, главным образом, строил свои расчеты, и носа не показывали в Уайтчепельский театр, как не заглядывали до того и не будут заглядывать до пришествия мессии [84]. Скорее английский ортодоксальный раввин перейдет в иную веру и современный реформированный раввин научится читать молитвы, чем еврей из аристократического квартала спустится в Уайтчепель, к беднякам, в еврейский театр, где евреи говорят по-еврейски, играют по-еврейски, поют и пляшут по-еврейски.
Словом, дела театра шли неважно. Почти все деньги уходили на содержание странствующей труппы «Гольцман, Швалб и К°». А своим актерам не из чего было платить. Капиталист мистер Гечкинс истратил уже почти всю сумму, ассигнованную им на это дело, и склонен был прикрыть театр в самый разгар сезона.
Наш комбинатор Нисл Швалб, само собою разумеется, был весьма огорчен таким положением дел. Но англичанин остался англичанином – он не хотел понять теорию Швалба, что «чем больше голова, тем большая нужна шапка» и что «чем больше горшок, тем больше нужно огня».
Швалб доказывал, что не следует падать духом и что нельзя останавливаться на полпути. Наоборот, надо расширить театр. Расширить, улучшить, украсить. Надо выписать Адлера из Америки, совершить турне по всей Англии, не жалеть денег. Он с цифрами в руках доказывал, как дважды два четыре, что каждый фунт стерлингов, который мистер Гечкинс вкладывает теперь в театр, принесет со временем три фунта, десять фунтов, двадцать фунтов, бесчисленное множество фунтов.
Но мистер Гечкинс и слышать не хотел обо всех этих воздушных замках. Мистер Гечкинс, в противоположность Нислу Швалбу, придерживался английской пословицы: «Меньше шума, больше дела», или, как говорят у нас: «Чем меньше гостей, тем пир веселей».
Мистер Гечкинс не любил тратить слова попусту. Спорить с пылким агентом он не находил нужным. Мистер Гечкинс выслушал его до конца, постукивая ногтем по своим трем золотым зубам и глядя в окно. Когда Швалб кончил, мистер Гечкинс встал с легким вздохом, протянул ему два холодных пальца и сказал равнодушно, сонным голосом:
– Олл райт. Больше ни шиллинга.
Что было делать? Не мог же Нисл Швалб переставить свою голову на плечи этого сухого англичанина, а падать духом и отчаиваться из-за таких пустяков тоже не стоило. «Эх! – сказал себе Швалб. – Небо еще не рухнуло на землю. Бог остается богом, а Лондон – Лондоном. Не этот, другой черт найдется…»
И гениальная голова Нисла Швалба не успокоилась до тех пор, пока он не придумал новой комбинации. Комбинация состояла всего лишь из одного слова, одного-единственного слова. Но в этом слове таилась такая притягательная сила, такой магнит, в нем были скрыты такие чары, что стоило только произнести его, как сонный становился бодрствующим, ленивый – жизнедеятельным, а вольнодумец и скептик преисполнялся верой и надеждой.
«Америка» – вот это слово.
Если бы я хотел говорить языком сравнений и прибегать к параллелизмам, я сказал бы, что Америка – это океан, в который впадают все реки. Сладкое сновидение, которое не всегда сбывается. Самый отдаленный край земли, дальше которого ехать уже некуда. Такое сильное лекарство, что если и оно не поможет, то уже ни врач, ни знахарь не спасет.
Нашего пылкого комбинатора Нисла Швалба уже давно тянуло туда «в золотую страну». С детства грезил он о том, чтобы разбогатеть, а это возможно только там, в стране долларов. Бывали времена, когда он уже откладывал деньги на шифскарту [85]. Но всевозможные комбинации всегда задерживали его. Всякий раз, когда та или иная комбинация лопалась, как мыльный пузырь, он тотчас же бежал в контору заказывать себе билет на первый отходящий в Нью-Йорк пароход. Но по дороге в контору пароходной компании у него в голове вдруг зарождалась новая комбинация, и он, возвратясь домой, вновь энергично принимался за ее осуществление. Комбинация снова проваливалась, и он опять бежал за билетом, снова по дороге придумывал новую комбинацию, возвращался обратно, опять комбинировал… И так несколько раз.
Не то что в трех театрах, как замышлял ранее Нисл Швалб, но даже в единственном «Павильон-театре» дела шли не блестяще. Лондонская публика, правда, валом валила в театр, чтобы посмотреть знаменитого Лео Рафалеско из Бухареста и знаменитую примадонну Генриетту Швалб из Буэнос-Айреса. Театр был набит так, что яблоку негде было упасть. Но беда в том, что это была все та же публика, все тот же Уайтчепель с его бедными обитателями. Все те же беременные женщины с теми же грудными младенцами на руках, оглашающими театр своим визгом, воем и плачем; те же юноши и девушки, которые перебрасываются апельсиновыми корками, говорят так громко, смеются так заразительно и держат себя так по-домашнему, развязно, что «Павильон-театр» становится похож скорее на местечковый синагогальный двор в теплый летний день, нежели на театр. Евреи из Вест-Энда, еврейские аристократы с лордом Ротшильдом во главе, на которых Нисл Швалб, главным образом, строил свои расчеты, и носа не показывали в Уайтчепельский театр, как не заглядывали до того и не будут заглядывать до пришествия мессии [84]. Скорее английский ортодоксальный раввин перейдет в иную веру и современный реформированный раввин научится читать молитвы, чем еврей из аристократического квартала спустится в Уайтчепель, к беднякам, в еврейский театр, где евреи говорят по-еврейски, играют по-еврейски, поют и пляшут по-еврейски.
Словом, дела театра шли неважно. Почти все деньги уходили на содержание странствующей труппы «Гольцман, Швалб и К°». А своим актерам не из чего было платить. Капиталист мистер Гечкинс истратил уже почти всю сумму, ассигнованную им на это дело, и склонен был прикрыть театр в самый разгар сезона.
Наш комбинатор Нисл Швалб, само собою разумеется, был весьма огорчен таким положением дел. Но англичанин остался англичанином – он не хотел понять теорию Швалба, что «чем больше голова, тем большая нужна шапка» и что «чем больше горшок, тем больше нужно огня».
Швалб доказывал, что не следует падать духом и что нельзя останавливаться на полпути. Наоборот, надо расширить театр. Расширить, улучшить, украсить. Надо выписать Адлера из Америки, совершить турне по всей Англии, не жалеть денег. Он с цифрами в руках доказывал, как дважды два четыре, что каждый фунт стерлингов, который мистер Гечкинс вкладывает теперь в театр, принесет со временем три фунта, десять фунтов, двадцать фунтов, бесчисленное множество фунтов.
Но мистер Гечкинс и слышать не хотел обо всех этих воздушных замках. Мистер Гечкинс, в противоположность Нислу Швалбу, придерживался английской пословицы: «Меньше шума, больше дела», или, как говорят у нас: «Чем меньше гостей, тем пир веселей».
Мистер Гечкинс не любил тратить слова попусту. Спорить с пылким агентом он не находил нужным. Мистер Гечкинс выслушал его до конца, постукивая ногтем по своим трем золотым зубам и глядя в окно. Когда Швалб кончил, мистер Гечкинс встал с легким вздохом, протянул ему два холодных пальца и сказал равнодушно, сонным голосом:
– Олл райт. Больше ни шиллинга.
Что было делать? Не мог же Нисл Швалб переставить свою голову на плечи этого сухого англичанина, а падать духом и отчаиваться из-за таких пустяков тоже не стоило. «Эх! – сказал себе Швалб. – Небо еще не рухнуло на землю. Бог остается богом, а Лондон – Лондоном. Не этот, другой черт найдется…»
И гениальная голова Нисла Швалба не успокоилась до тех пор, пока он не придумал новой комбинации. Комбинация состояла всего лишь из одного слова, одного-единственного слова. Но в этом слове таилась такая притягательная сила, такой магнит, в нем были скрыты такие чары, что стоило только произнести его, как сонный становился бодрствующим, ленивый – жизнедеятельным, а вольнодумец и скептик преисполнялся верой и надеждой.
«Америка» – вот это слово.
Если бы я хотел говорить языком сравнений и прибегать к параллелизмам, я сказал бы, что Америка – это океан, в который впадают все реки. Сладкое сновидение, которое не всегда сбывается. Самый отдаленный край земли, дальше которого ехать уже некуда. Такое сильное лекарство, что если и оно не поможет, то уже ни врач, ни знахарь не спасет.
Нашего пылкого комбинатора Нисла Швалба уже давно тянуло туда «в золотую страну». С детства грезил он о том, чтобы разбогатеть, а это возможно только там, в стране долларов. Бывали времена, когда он уже откладывал деньги на шифскарту [85]. Но всевозможные комбинации всегда задерживали его. Всякий раз, когда та или иная комбинация лопалась, как мыльный пузырь, он тотчас же бежал в контору заказывать себе билет на первый отходящий в Нью-Йорк пароход. Но по дороге в контору пароходной компании у него в голове вдруг зарождалась новая комбинация, и он, возвратясь домой, вновь энергично принимался за ее осуществление. Комбинация снова проваливалась, и он опять бежал за билетом, снова по дороге придумывал новую комбинацию, возвращался обратно, опять комбинировал… И так несколько раз.