Письмо шестое

   Милый, дорогой друг!
   В прошлом письме я начала тебе рассказывать о моем знакомстве со знаменитой Марчеллой Эмбрих и, пожалуй, слишком много места уделила описанию концерта. Но ведь это был первый в жизни серьезный концерт, который мне довелось услышать. Немало больших серьезных концертов слушала я потом. Но этого концерта я никогда, никогда не забуду. Может быть, оттого, что он совершенно преобразил меня, перевернул всю мою жизнь, как ты увидишь из дальнейшего…
   Перерожденная, с новыми мыслями и новыми надеждами, я вместе со всей публикой вышла из театра. В ушах все еще звенели ликующие напевы, святые аккорды, небесные мелодии. Перед глазами неотступно стояли образы Марчеллы Эмбрих и Гриши Стельмаха. Я никого не видела, кроме их двоих, ничего не слышала, кроме ее голоса и его скрипки. Многочисленная публика столпилась па улице возле театра в ожидании их выхода. Я тоже осталась. Подкатил автомобиль, и в него сели трое: Марчелла Эмбрих, Гриша Стельмах и немец. Отец Гриши, Меер Стельмах, стоял поблизости, изгибаясь в три погибели и улыбаясь широкой, подобострастной улыбкой. Публика проводила артистов из театра бурной овацией, которая на улице стала еще оглушительнее и долго-долго не прекращалась. Автомобиль умчался, исчез, как сон, а я стояла, точно заколдованная, глядя вслед этим двум счастливцам. Признаюсь, глупые мысли в эту минуту закрались ко мне в голову:
   «Стану ли я когда-нибудь Марчеллой Эмбрих? Будут ли и меня когда-нибудь провожать такими аплодисментами?» И я решила про себя: я должна во что бы то ни стало добиться свидания с ней, с этой Эмбрих, хотя бы мне пришлось для этого перевернуть весь мир. Я хочу, чтобы она послушала меня, – авось она мне скажет, что надо делать, чтобы стать Марчеллой Эмбрих.
   В эту минуту ко мне подошел мой покровитель и защитник Шолом-Меер Муравчик.
   – Мы идем вместе завтракать.
   – Кто это «мы»?
   Оказалось, я, да он, да директор Щупак. Стельмах-отец тоже отправляется с нами. Щупак пригласил его в еврейский ресторан на фаршированную рыбу с хреном. «Любитель еврейского театра» очень любит еврейскую рыбу, особенно, когда платит не он…
   «Тут-то мне и карты в руки! – подумала я. – Тут-то мне и надо просить «любителя еврейского театра», чтобы он познакомил меня с Марчеллой Эмбрих. Но как это сделать, чтобы мой директор ничего не узнал?»
   Хоть наш «любитель еврейского театра и еврейской кухни» до того был увлечен рыбой с хреном, что пот градом катился с его лица, он, само собою разумеется, ни на минуту не переставал расхваливать своего сына и Марчеллу Эмбрих, прямо-таки чудеса о них рассказывал. Шутка ли, Марчелла Эмбрих! Это – единственная певица, которая удостоилась чести петь перед императором Францем-Иосифом [77]. С кем-нибудь другим она ни за что не согласится выступать в совместном концерте, хоть положи ей на стол миллион. Но с его Гришей – другое дело. Тут она сама, можно сказать, напрашивалась. И опять все та же нескончаемая песенка: «Гриша-Гриша!» И опять «Гриша-Гриша». Можно сказать, человек помешался, и главный пункт его помешательства – Гриша.
   Улучив минуту, когда директор и хриплый расплачивались за завтрак, я вместе со Стельмахом встала из-за стола и вышла. По дороге он не переставал зудить все ту же песенку: Эмбрих и Гриша, Гриша и Марчелла Эмбрих. Неожиданно для него я прервала Меера Стельмаха:
   – Господин Стельмах, у меня к вам просьба.
   Услыхав слово «просьба», Стельмах сразу переменился в лице: улыбка исчезла, глаза стали холодными, безжизненными, будто стеклянными, лицо пожелтело и покрылось зелеными пятнами. Жалко было глядеть на него.
   – Маленькая просьба, – поспешила я успокоить его. – Совсем ничтожная просьба: я хочу, чтобы вы познакомили меня с Марчеллой Эмбрих и чтобы она послушала, как я пою…
   У Стельмаха, видно, от сердца отлегло. Лицо его снова изменилось, снова залилось улыбкой до самых ушей, желтизна исчезла, на щечках вновь заиграл румянец.
   – Ах, вот что! – воскликнул он, облегченно вздохнув. – Почему бы нет? С величайшим удовольствием!
   – Об одном только прошу вас, – шепнула я. – Это должно остаться тайной. Из наших никто не должен знать об этом, понимаете?
   – Понимаю, миленькая, прекрасно понимаю! Что тут непонятного? Но, – говорит он, – как это сделать? Близко, да не схватишь!
   На минуту Стельмах задумался, затем хлопнул себя рукой по лбу.
   – Придумал! Завтра утром, с божьей помощью, часам к одиннадцати приходите ко мне в гостиницу, и мы все уладим. Никто, решительно никто ничего не узнает…
   Отправиться к Стельмаху в гостиницу тайком – так, чтобы никто не узнал, – дело не легкое. Щупак глаз с меня не спускает. А его правая рука, хриплый, стережет меня, как верный пес. Но я нашла выход: «Нужен вор – его и из петли вон». Он сам, Шолом-Меер то есть, сказал мне когда-то, что в любую минуту, когда мне что-нибудь понадобится, я должна обратиться к нему, только к нему, – он мне во всем поможет… Я решилась довериться ему. Сказала, что хочу только одного: услышать мнение знаменитой певицы о моем голосе. И мне повезло.
   – Кошечка! – ответил Муравчик. – Разве я могу в чем-нибудь тебе отказать? Разве есть на свете что-нибудь такое, что мне трудно было бы сделать ради тебя? В огонь и в воду! Дай мне, боже, столько счастья и удач!
   Странный человек этот хриплый! Хозяину он предан, как верный пес. Ради него он даст отрубить себе палец, а ради меня, вижу я, он готов трижды продать хозяина. Странный человек!
   На следующее утро, часам к одиннадцати, как мы договорились с «любителем еврейского театра», мой покровитель Муравчик сказал директору Щупаку, что должен пойти со мной купить кой-какие мелочи.
   – Какие такие мелочи ни с того ни с сего? – спросил Щупак, глядя на меня своими маленькими красными глазками без ресниц.
   – Мало ли какие! Тряпки, пустяки, всякая всячина! – ответил хриплый.
   Щупак не будь ленив и снова спрашивает:
   – Какие такие «тряпки, пустяки и всякая всячина»?
   – Чего пристал, как банный лист? – крикнул на него во весь голос Шолом-Меер. – Сказано тебе, что нужно, – стало быть, нужно, и баста! Тебе-то что?
   Удивительное дело! Директор, кажись, беспрестанно ругает Муравчика, загоняет его, как лошадь, помыкает им, как лакеем. Но стоит хриплому повысить голос, как директор тотчас поджимает свои безобразные толстые губы и – словно в рот воды набрал. Он знает, что Муравчик может задать ему такую встряску, крикнуть на него «и-ди-от!» так оглушительно, что стены задрожат.
   Словом, мы с хриплым отправились к «любителю еврейского театра».
   Встретил нас Стельмах очень любезно, попросил сесть и пошел и пошел рассказывать – сначала, разумеется, о Грише, потом о себе самом; повторил свою биографию от начала до конца, – словом, стал плести сказку про белого бычка. Но тут мне на помощь пришел Шолом-Меер. Он прервал Стельмаха посреди рассказа, заявив, что у нас времени в обрез. Нам нужно видеть Марчеллу Эмбрих… Стельмах как-то растерянно засуетился, начал бессмысленно кружиться на одном месте и едва внятно залепетал:
   – Как же это сделать? Как это устроить? Теперь как раз сидит у нее немец. И мой Гриша тоже там… Сейчас я не могу пойти туда… Рад бы, да не могу…
   В эту минуту «любитель еврейского театра» казался до того жалким, что Шолом-Меер не мог больше сдержаться и выпалил:
   – Вы не знаете, что делают в подобных случаях?
   – А что именно?
   – Проваливаются сквозь землю тут же на месте!..
   Стельмах, видимо, принял эти слова за шутку. Он схватился за бока и захохотал так, что его трудно было остановить. Но мой покровитель не дал ему долго смеяться.
   – Господин Стельмах, послушайте, что я вам скажу: вы эти штуки бросьте! Скажите лучше напрямик: да или нет? За вашего Гришу не тревожьтесь, – мы его, сохрани боже. не съедим. А ваш, с позволения сказать, «немец» пусть провалится в преисподнюю, наплевать нам на него! Хотите идти вместе с нами, – милости просим. А нет, мы сами пойдем к этой красотке сию же минуту, дай мне боже столько счастья и удач!
   От такой отповеди Стельмах переменился в лице. Губы его пересохли. Он присел, потом встал, застегнулся на все пуговицы, сделал попытку улыбнуться, но улыбка не получилась. И мы все трое вошли в роскошно меблированный салон, устланный мягкими коврами. Здесь Стельмах попросил нас сесть, а сам на цыпочках подошел к двери соседней комнаты, сначала приложил ухо, а затем постучал своими коротенькими толстенькими пальцами.
   – Это я, Стельмах…
 
   На этом письмо Розы Спивак обрывается. Это незаконченное письмо оказалось, к сожалению, последним в той связке писем, которая попала в руки мистера Кламера из Лондона, и мы не знаем, как была принята наша героиня знаменитой певицей Марчеллой Эмбрих.
   Мы вообще очень мало знаем о дальнейшей судьбе дочери кантора. Только спустя много времени в огромном, шумном Лондоне встречаем мы имя Розы Спивак, напечатанное рядом с именем Гриши Стельмаха саженными буквами на громадных афишах, расклеенных на всех улицах города.
   Афиши висели в верхней – аристократической – части Лондона, именуемой «Вест-Энд». В то же самое время в нижней части города в «Ист-Энде», в Уайтчепеле, другая афиша, таких же нелепо огромных размеров и такими же саженными буквами, извещала о том, что в еврейском «Павильон-театре» выступят впервые в Лондоне известные гастролеры с континента: знаменитый Лео Рафалеско из Бухареста и любимица публики, примадонна Генриетта Швалб из Буэнос-Айреса.
   Впервые, можно сказать, наши молодые скитальцы, сын богача Рафаловича и дочь бедного кантора, были заброшены судьбой в один и тот же город, – впервые с того дня, как они оставили родное местечко Голенешти и начали свой скитальческий путь, странствуя, подобно блуждающим звездам, по белу свету.

Глава 3.
В недобрый час

   В недобрый час наша странствующая труппа «Гольцман, Швалб и К°» приехала в Лондон. Директор труппы Бернард Гольцман чувствовал себя так, словно он провалился в темную яму или в кипящий котел, откуда нелегко выкарабкаться. Все ему казалось мрачным, унылым, зловещим. Все ему представлялось диким, нелепым, отвратительным. Люди, говорившие на не знакомом ему языке, казались сумасшедшими. Шум, сутолока, бешеное уличное движение давили мозг, ошеломляли его, и он возненавидел этот шумный город с его хмурыми, заплаканными небесами; возненавидел всю страну, можно сказать, с первой минуты своего вступления на территорию Англии. Это чувство не покинуло его и тогда, когда он носом почуял запах грязного Уайтчепеля.
   Приехав в Лондон среди бела дня, наши актеры попали в полосу густого тумана: город был погружен в непроглядную тьму, которую буквально руками можно было ощупать. Мало того, что господь проклял этот город, лишив его солнца, Гольцман от себя еще прибавил такое проклятье Лондону, от которого избавь его боже! Он пожелал городу туманов, как некогда Генрих Гейне, «чтоб море его проглотило и выплюнуло обратно»! И еще одно пожелание прибавил Гольцман уже от себя: «Чтоб этот Лондон превратился в соляной столб, как некогда жена Лота» [78].
   Да, плохо почувствовал себя Гольцман в Лондоне, очень скверно. Гораздо хуже, чем некогда в Голенешти, – да не повторится больше это время никогда! Недаром он был так расстроен и опечален еще в Черновицах, когда стал собираться сюда со всей актерской братией.
   Уже первая встреча не предвещала ничего хорошего. Труппу встретили брат Изака Швалба и какой-то субъект, которого Нисл Швалб, представляя гостям, назвал «мистером Гечкинсом». При этом Швалб шепнул по-еврейски, что мистер Гечкинс – чистокровный англичанин. Но, хотя он и англичанин, он является владельцем и «менеджером» большого еврейского «Павильон-театра» в Лондоне. Хозяин и менеджер театра в глазах Гольцмана походил скорее на человека, которому лучше бы в антрактах продавать апельсины или мороженое. «Некий буланый детина с подстриженным затылком и гладко выскобленным прыщеватым лицом», – охарактеризовал его Гольцман…
   Мастер Гечкинс был одет в какой-то странный пиджак в талию, сшитый не по нем; клетчатые подогнутые брюки, сверху широкие, снизу – узкие, и лакированные ботинки на высоких каблуках дополняли этот наряд. На его багровой шее торчал острый кадык, который нельзя было замаскировать ни великолепным галстуком, ни брильянтовой булавкой. Когда ему представили гостей, мистер Гечкинс протянул каждому всего-навсего два пальца, показал три золотых зуба и сонливо проворчал: «Олл райт». Затем бесцеремонно повернулся к гостям спиной, кивнул кому-то пальцем, и – к великому удивлению всей труппы – к нему тотчас подкатил автомобиль. Человек, который был представлен труппе как менеджер и которого звали мистер Гечкинс, сел в машину и сразу исчез в густом, сером, тяжелом лондонском тумане.
   Совершенно иначе выглядел брат компаньона Гольцмана Нисл Швалб. Он держался куда приветливее, чем исчезнувший хозяин – мистер Гечкинс, и вид у него был такой, словно он и есть подлинный хозяин не только театра, но и всего Лондона со всеми его окрестностями.
   Широкоплечий и толстый, как бочка, он был ростом вдвое выше своего брата. Гладко выбритый, с неизменной сигарой в зубах, в невысокой шляпе набекрень, жизнерадостный, довольный собой, собеседником и всем миром, он, громко смеясь, командовал гостями так, словно они приехали не в театр, а к нему лично.
   Прежде всего он начал целоваться с каждым в отдельности, не делая ни для кого исключения, словно он с каждым был издавна хорошо знаком и состоял с ним в самых дружественных отношениях. Затем собственными здоровенными ручищами схватил багаж, сам нанял «керидж» [79], и давай распоряжаться:
   – Ты, Изак, садись с Рафалеско вот сюда. Генриетту втисните как-нибудь посредине, вот так. А я с твоим компаньоном сяду напротив.
   И он совсем по-дружески положил свою толстую, круглую, пухлую руку на худое, острое плечо Гольцмана. Директор взглянул одним глазом на брата своего компаньона, а другим мысленно измерил силищу его огромной руки.
   «Ну и ручища! Чтоб она у него отвалилась сегодня же вечером! Чего он тут командует? Чего распоряжается, кому и где садится? Тому велит садиться здесь, другому – там, а Генриетту втиснул в середину. Скажу своему компаньону, что я таких штук терпеть не могу. Пока суд да дело, надо ему, этому буйволу, наперед сбить рога, чтобы он знал, с кем имеет дело! Свинье надо сразу дать по рылу».
   Вот что собирался сказать своему компаньону Гольцман. Но вместо этого из уст его вырвалось:
   – Слышь, Ицик? Твой браток, чтоб не сглазить, разросся вдоль и поперек.
   На это компаньон, с любовью и с чувством гордости глядя на брата, ответил:
   – Разросся, говоришь? Пхе… У нас у всех такая стать.
   При этом лицо его лоснилось, как жирный пудинг.
   – Это и видно, – промолвил Гольцман. А про себя подумал: «Где же вы оба были во время холеры?»
   Как черт грешника, подхватила карета наших гостей и стрелой помчала по шумным улицам шумного города. Директор Гольцман всю дорогу чувствовал себя прескверно: ему было тесно, воздуху не хватало рядом с этим «буйволом», – так он мысленно прозвал Нисла Швалба. А тот не переставал командовать и тогда, когда кеб очутился в Уайтчепеле и подкатил к месту назначения. Нисл Швалб по очереди вынул всех из кеба, вынося их почти на руках и, улыбаясь, приговаривал: «Гопля!» Гольцмана такое фамильярное обращение резало, как острый нож.
   Нет, в недобрый час приехал Гольцман в Лондон. Сердце предсказывало ему, что здесь, на узком горизонте хмурого лондонского неба, должна закатиться его звезда, которая доныне светила так ярко. Всю накипевшую на сердце злобу он, как водится, выместил на старухе матери, на Сора-Брохе, и на ни в чем не повинной сестре Златке. Досталось порядком и актерам и актрисам: он набросился на них, ко всем придирался, сердито покрикивал, бранился и осыпал их такими проклятиями, что будь у него время и умей он писать, он мог бы составить из них в алфавитном порядке целый словарь проклятий и бранных словечек.

Глава 4.
Нисл Швалб – душа-человек

   Люди, как и яства (да простит нам читатель такое сравнение!), не всякому одинаково приходятся по вкусу: что одному нравится, то другому претит. Насколько Нисл Швалб не понравился директору Гольцману, настолько же, если еще не в большей степени, он пришелся по душе Рафалеско. Больше всего нравились в нем его веселость, живой нрав, громкий, неумолчный разговор, громовой смех, дружеские похлопывания по плечу, обращение со всеми на «ты». Одним словом, душа-человек!
   Наш юный герой всегда любил веселых, жизнерадостных людей. Таким весельчаком, как мы помним, был и сам Гольцман в те времена, когда служил еще у Щупака, назывался Гоцмахом и выступал на сцене в Голенешти. Только впоследствии, когда он стал директором собственной труппы, печать уныния и неизменной озабоченности легла на его лицо, и он стал мрачен и угрюм. Каждого в отдельности он подозревал, что тот точит зубы на его «парня» (на Рафалеско) и замышляет что-то недоброе против него, Гольцмана.
   В шумном Лондоне его настроение ухудшилось, мрачность и подозрительность усилились и – как мы увидим в дальнейшем – не без основания. В глазах Рафалеско он этим больше проигрывал, чем выигрывал. Чем больше Гольцман насмехался над братом своего компаньона, чем больше ругал его, тем сильнее тянуло к нему, Рафалеско, тем охотнее, наперекор Гольцману, он дружил с Нислом.
   С первой минуты знакомства все в этом человеке привлекало симпатии Рафалеско: его движения, повадки, жесты и даже речь. Когда Нисл Швалб говорил, слова так быстро вылетали из его уст, что его с трудом можно было понять. А так как он к тому же любил приврать (он был агент какого-то общества, а агенты – да простят они меня тысячу раз! – большей частью лгуны первоклассные), то беспрестанно божился и скреплял свое вранье самыми причудливыми клятвами: «вот как видите меня плавающим», или «клянусь всем вашим добром», или «если я лгу, то подавиться вам этим столом». Все эти и подобные им клятвы он произносил без передышки и притом так быстро, что у слушателя не хватало времени восполнить догадкой то, чего не уловило ухо.
   В первые же дни знакомства Нисл Швалб вызвался показать нашему юному герою Лондон, обещал даже в течение одного дня обойти с ним весь город вдоль и поперек.
   Правда, тут было маленькое преувеличение: осмотреть весь Лондон в один день несколько затруднительно. Ну, так что ж? А завтра разве нельзя? А послезавтра? Это все пустое. Важнее всего то, что Нисл Швалб знает Лондон, как свои пять пальцев, и с ним никогда не бывает скучно. Говорит он без умолку. Везде, на каждой улице, чуть ли не у всякого дома, он может рассказать вам историю или скандальное происшествие, приключившееся здесь. Это не просто история или скандал, а истинное событие, очевидцем или героем которого он был сам. «Вот как вы видите меня плавающим!», «Клянусь всем вашим добром!»
   Рассказывая, Нисл Швалб буквально гипнотизирует вас: он держит вас за руку или за обшлаг рукава, заглядывает вам глубоко в глаза и прямо в душу вкладывает вам свою историю, которую он передает со всеми мельчайшими подробностями.
   Вот послушайте, например: встретился он однажды в Гайд-парке с каким-то очень важным господином, чуть ли не лордом. Разговорились о том о сем. Слово за слово… Повздорили… И хоть вы заранее знаете, что все это чистейшая выдумка, но Нисл Швалб, рассказывая, так горячится и так заразительно смеется, что невольно в душу закрадывается сомнение: «Дьявол его знает! Может, это и правда?»
   С этим-то человеком подружился наш юный герой. Они стали закадычными друзьями. Нисл Швалб водил Рафалеско по всем углам и закоулкам Лондона, по всем увеселительным местам, – главным образом, по театрам, оперным спектаклям и концертам. Времени у них было предостаточно, так как гастролирующая труппа «Гольцман, Швалб и К°» играла в «Павильон-театре» всего только два раза в неделю.
   Со своим новым другом Рафалеско чувствовал себя в Лондоне, как рыба в воде. Он испытывал бы еще большее удовольствие от этих прогулок по Лондону, если бы Нислу Швалбу не вздумалось всюду таскать за собой сестру, примадонну Генриетту Швалб. Он хотел, чтобы его сестричка тоже увидела свет и послушала музыку. «Ничего, пригодится», – говорил он. Но цель у него была иная. В первый же день приезда брат Изак дал ему понять, что необходимо сосватать «парню» сестру. А то, чего доброго, этот чахоточный петух (имелся в виду Гольцман) сосватает ему свою сестрицу…
   – Кого?.. этот зеленый крыжовник? – встрепенулся Нисл Швалб. Он даже привстал и начал ходить по комнате широкими шагами.
   – Зеленый крыжовник, говоришь? Яблочко! – вскрикнул Изак, уставившись на брата, и на его красном лице выступили багровые пятна.
   – Чепуха на постном масле! – отрезал Ннсл, продолжая шагать по комнате.
   В его голове – это было видно по всему – зрел какой-то новый план, зарождалась какая-то важная комбинация.

Глава 5.
Человек с комбинациями

   Нисл Швалб – человек с комбинациями. Правда, по своей основной профессии он агент, но одним этим в Лондоне не проживешь… Необходимо комбинировать, а комбинации Нисл Швалб строит из всего, что ни подвернется под руку. Надо отдать справедливость нашему комбинатору: хотя все его комбинации в первую минуту кажутся дикими, нелепыми, безумными, фантастическими, но в конце концов все получается у него так гладко и так разумно, что ничего умнее, кажись, и придумать нельзя. Иной раз, по правде говоря, на деле получается не так уж гладко и разумно. Ну и что ж? Он ведь не более не менее, как человек, а человеку свойственно ошибаться.
   Нисл сам рассказывает, что благодаря его комбинациям не одна фирма попала впросак, и многие шею себе сломали на его комбинациях. Но виноват, конечно, не он. Если бы его слушались до конца, все пошло бы совсем по-иному. Вся беда в том, что его не слушаются, не понимают. Люди просто-напросто скоты, ослы, бараны! Никто так не понимает дела, как он, Нисл. Никто так не знает, как он, что такое настоящая комбинация!..
   То, что еврейский театр попал в руки чистокровного британца, – тоже одна нз комбинаций Нисла Швалба: точно также в результате его комбинации единственная в Лондоне еврейская газета «Еврейский Курьер» издавалась не евреем, а природным англичанином. В чем же тут смысл? Смысл очень простой: так взбрело на ум Нислу Швалбу, и так оно и вышло.
   Правда «Еврейский Курьер» в руках такого издателя был больше похож на тряпку, которой на кухне вытирают посуду, чем на газету. И бедняга англичанин прогорел на этом деле дотла, потерял ровно столько фунтов стерлингов, сколько у него было. Будь у него больше фунтов, он потерял бы больше. Но кто же виноват, что у него, у этого англичанина, тупая голова? Не захотел послушаться Нисла Швалба и выпускать газету дважды в день – утром и вечером, по примеру английских газет. Можно бы, конечно, задать вопрос: если лондонские евреи не хотят покупать газету один раз в день, то с какой стати они будут покупать ее два раза в день? Ответ Нисла на этот вопрос был очень простой: именно потому, что газета выходит дважды, все захотят ее купить, ибо каждому любопытно будет знать, что может еврейская газета сообщать два раза в день.
   Каким образом еврейский «Павильон-театр» очутился в руках англичанина, – это весьма интересная и поучительная история, и мы решили вкратце рассказать ее читателю.
   Нисл Швалб, как и его брат Изак, – большой любитель театра. Это, по-видимому, у них семейный недуг. К тому же он и сам, как увидим в дальнейшем, имел некогда отношение к еврейскому театру. Не удивительно поэтому, что он был частым гостем, можно сказать завсегдатаем, еврейского «Павильон-театра». Но в то время как лондонская еврейская публика сидела в театре, точно стадо баранов, безропотно выслушивая глупейшую дребедень и тошнотворные куплеты, от которых гадко становилось на душе, голова Нисла была занята всевозможными комбинациями. «Почему бы, например, – думал он, – лондонской еврейской публике не иметь хороший еврейский театр? И не один, а целых три театра: для драмы отдельно и для серьезных опер. Имея три таких театра, можно буквально покорить мир! В такой театр не побрезгует пойтн и еврейская аристократия, хотя бы и сам Ротшильд. Главное: шикарное помещение и хорошие артисты. Более шикарного помещения, чем «Павильон-театр», и представить себе нельзя. Слегка освежить его, – и будет настоящий рай! А артисты? Мало ли их на свете? За деньги можно доставить сюда не только Адлера [80] из Нью-Йорка, но даже Сару Бернар [81] из Парижа. А до поры до времени можно удовлетвориться теми бездарностями, которые имеются в Лондоне, присоединив к ним его сестренку, примадонну труппы «Гольцман, Швалб и К°», и молодого артиста Лео Рафалеско из Бухареста, имя которого гремит по свету».